– Сзади, в десантном отделении, – ответил Николай. – Мы с Джулией ему развернули на лавке каремат, он и уснул. Мы его ремнями закрепили, на всякий случай, и правильно – как нацики стрелять начали, пришлось закладывать виражи. Я как сюда доехал, заглянул к нему – спит, будто и не стреляли.
– Он очень измождён, – добавила Джулия, уловив, о ком идёт речь. – Ему нужна срочная помощь.
– В госпитале ему помогут, – заверила её Надежда. Николай перевел.
Они сделали короткую остановку у дома Екатерины – та забросила свой пакет с гуманитарной помощью и предупредила выбежавшую навстречу Дашу, что уезжает в госпиталь. Даша порывалась ехать с ней, но Катя велела девушке оставаться на хозяйстве и смотреть за братиком. Мишка, правда, Даше был не брат и вообще не родственник, но постепенно в семье у Кати установилось такое понимание – Даша – сестра Миши, Миша – брат Даши, а Катя – их мать, и Мишка уже давно только мамой её и называл. Катя призналась Надежде, что её это очень радует. У неё были проблемы по женской части, и своих детей они с Сергеем так и не завели, а потом началась война и стало не до этого. Но теперь у Кати была взрослая дочь и сын. Сергей, кстати, тоже принял такое положение вещей с радостью, и в свои недолгие визиты общался с Мишкой. Как отец с сыном.
Пока ждали Катю, Надежда с помощью Джулии сменила повязку у Николая. Рана действительно оказалась царапиной – осколок или скорее кусок армированного стекла содрал кожу на лбу Николая – кровь выступала понемногу, но на большой площади, создавая иллюзию обильного кровотечения. От взрыва у «Козака» вылетели все стёкла, которые, по идее, считались броневыми, так что ехать приходилось медленно. Впрочем, до госпиталя было недалеко, так что даже с черепашьей скоростью добрались быстро. В дороге не разговаривали – открытая всем ветрам кабина «Козака» не способствовала беседам.
У холмов «Козак» разминулся с машинкой Гришки – тот, вероятно, привез раненых и возвращался на передовую за следующими. Во дворе разгружалась санитарная мотолыга[58] – ещё один трофей от нациков, они просто бросили ее при наступлении, полностью исправную и даже с натовским комплектом медикаментов. Хозяйственные ополченцы быстро пристроили машину для своих нужд.
К «Козаку» поспешили ребята из охраны госпиталя, но, увидев на бортах ополченческие звёзды, замедлились, а когда из машины выбралась Надежда, командир группы махнул ей рукой и знаком приказал солдатам вернуться к дежурству. Надежду Витальевну в госпитале хорошо знали – не просто как жену главврача, но и как частого добровольного помощника. В свободное время Надежда нередко помогала в госпитале – хотя он и числился как эвакуационный, то есть предназначался для оказания экстренной помощи и отправки раненых дальше в тыл, но работы здесь всегда хватало. Врачей в госпитале было немного – хирург Владимир Григорьевич, хирург-терапевт Сергей Нисонович, хирург-офтальмолог Светлана Андреевна, хирург-стоматолог Мадина Баяновна и вышеупомянутый психотерапевт Маргарита Львовна… которая тоже ассистировала во время операций, если была такая необходимость. Кроме этого, было четыре медсестры и шесть санитаров, но это в идеале – младшего медперсонала всегда не хватало, и если сестры в госпитале, в основном, пребывали постоянно, то санитаров то и дело отзывали на передовую. Поэтому в волонтёрах госпиталь нуждался постоянно, но, слава богу, их хватало.
Для Донбасса война с Украиной была по-настоящему народной. Украина, вернее, нацисты, захватившие власть в Киеве, хотела буквально уничтожить всё то, чем жил Донбасс – общую историю с Россией, русский язык, каноническое православие. Если надо – она была готова уничтожить это вместе с жителями Донбасса. Выбор между смертью и оманкурчиванием, превращением в Иванов, не помнящих родства – плохой выбор, но Донбасс выбрал третье – вооруженное противостояние нацистам.
И это не было войной политиков, войной регулярных армий – весь народ Донетчины воевал с ордой захватчиков, чуждых им по духу и мечтающих о геноциде. Эта война была общим делом, она касалась всех. Мирные люди, которые хотели просто жить своей жизнью – растить хлеб, варить сталь, добывать уголь, учить детей, лечить, готовить еду, – вынуждены были стать солдатами. Причём многие продолжали делать всё то же самое – растить хлеб, варить сталь, добывать уголь, учить детей, лечить, готовить еду – но уже совсем по-другому. Теперь всё это стало их боевой задачей, их платой за свободу, за право говорить на родном языке, молиться Богу в родных церквях, чтить память отцов и дедов, которую попирали те, кто поднял на них оружие.
Cum ferro pro focis patris, говорили древние римляне – с оружием за родные очаги. Именно так это было для Донбасса. Дончане воевали не за чьи-то политические интересы, не за деньги и собственность олигархов, вроде сбежавшего Ахметова, – они воевали за родные очаги. За купола церквей, за могилы предков, за память солдат, разбивших семьдесят пять лет назад фашистов – и сложивших головы, освобождая от них Донбасс. За своё прошлое и своё будущее.
И в этой священной войне было не важно, что у тебя в руке – винтовка или заступ. Не важно, сидишь ли ты в окопе, в кабине бульдозера или тепловоза, стоишь за станком или за станковым пулеметом, у доменной печи или в школе перед учениками, за операционным столом или в лаборатории – ты солдат, и твой труд – это твой вклад в победу. Там, на Большой земле, как иногда называли Россию на Донеччине, такие слова могли показаться излишне пафосными, но здесь они были каждодневной реальностью…
Часть 3. Грозовая ночь
Глава 8. Пробуждение
Звук был наполнен спокойствием, он убаюкивал, как мерное покачивание лодки на спокойной воде. Но у неё последнее время было слишком много сна без сновидений. Ей казалось, что она умерла, что утонула во мгле, и её сознание растворилось в чернильно-багровой мути, так и не оформившись, так и не став осознанием самой себя. В какой-то момент у неё появилось желание выплыть, вынырнуть из этой мглы, собраться с силами и покинуть берега боли. И почти сразу пришёл страх – что она увидит, когда тьма разомкнёт свои умиротворяющие объятия и выпустит её на свет божий?
Что-то пугало её там, снаружи, но что конкретно – она не знала. У её страха, как и у неё самой, не было имени, не было лица, которое можно было разглядеть, её страх был безликим, как сама тьма.
То и дело она выплывала к поверхности, почти касаясь реальности. В эти моменты она слышала звуки, слова, даже целые диалоги, но потом снова проваливалась в темную муть. Один раз она услышала музыку – не классическую, но красивую. Она сконцентрировалась, чтобы услышать больше, и услышала: пели мужчина и женщина, на английском, кажется; женщина предлагала мужчине узнать её имя, чтобы он мог её найти. Но усилие, которое она предприняла, прислушиваясь, лишило её сил, и она надолго провалилась в спасительную мглу без образов, так и не узнав, чем всё закончилось.
Она очень редко слушала современную музыку – не из снобизма, просто потому, что не видела в этом смысла. У неё была богатейшая сокровищница классики, океан, который она хотела избороздить вдоль и поперёк. В очередное своё «недопробуждение» она поняла, что эта музыка раньше постоянно звучала в её голове, а теперь затихла. Это её напугало и вернуло к мысли о смерти. «Неужели я умерла? – думала она. – Может, поэтому я не помню своего имени и не слышу больше музыку в своём сердце?!»
Но если она мертва – почему она что-то чувствует? Почему слышит обрывки чужих разговоров, чужое дыхание, шорох осторожных шагов? Может быть, люди чего-то не знают о смерти, может быть, мёртвые не теряют способности слышать?
Так продолжалось довольно долго. В какой-то момент она вновь услышала голос Григорьевича:
– Думаю, пора вывести её из комы. Постепенно, конечно. Придётся подержать её на седативах, в общем, обычный протокол для таких случаев, прости Господи.
– Я буду дежурить, пока она не проснётся, – сказал незнакомый женский голос, мягкий и внушающий доверие. – Моё присутствие необходимо.
– Спасибо, Маргарита Львовна, – сказал Григорьевич. – У вас последнее время и так много работы, но…
– Владимир Григорьевич, – перебила его Маргарита Львовна, – вы же сами говорили: врач не работает, врач живёт на работе. Если мы нужны пациенту, быть рядом – наш долг. В конце концов, в отличие от вас, я не делаю операций… и не принимаю таких сложных решений…
– Вы оперируете сознание, – ответил Григорьевич. – Неизвестно, что сложнее: мою сферу деятельности, по крайней мере, можно увидеть и даже потрогать.
– Это-то и плохо, – парировала женщина и добавила смущённо: – Вы же знаете, я боюсь крови.
– Но ассистировать при операциях всё-таки не отказываетесь, – заметил Григорьевич.
– Только когда совсем нет другого выхода, – по-прежнему смущённо сказала Маргарита Львовна. – Как бы там ни было, девочку надо выводить из комы… ох-хо-хо, ну, начинаем?
Ответа не последовало: возможно, Григорьевич просто кивнул… а может, ещё до этого её сознание погрузилось в глубину спасительной тьмы…
Голос баюкал, но иногда покачивание на волнах может привести в себя человека, оказавшегося без сознания в открытом море. Бормотание превратилось в речь, сначала неразборчивую, затем – всё более и более понятную:
– Вот так у нас и появилась традиция читать чужие письма. Кто-то скажет, что это неэтично, и, наверно, будет прав. Но нам теперь специально присылают письма для нашего музея, с условием прочитать их. Суеверие? Может, и так, но на войне суеверия простительны. Солдат готовится к атаке, которая может стать для него последней; он пишет родным, а потом, подумав, присылает письмо нам. Мы читаем его, копируем и отсылаем адресату, а копию оставляем в музее.
А бывает так, что человек лежит в госпитале и ему предстоит тяжёлая операция с непонятным пока исходом. Кто-то из его близких идёт в храм, молится, ставит свечи – а потом отсылает нам одно из писем от своего близкого…