– Это в нашем направлении, – заметил Гришка. – Новосёлки, они ж от Русского Дола километрах в пятнадцати, кажись… эх, опять раненые будут…
– Надо будет наших организовать, на помощь, – решила Надежда. – Как думаешь, когда они попрут?
– Ну, если наши об этом по радио говорят, то скоро, – ответил Гришка. – Либо сегодня ночью, либо завтра. Им тянуть ни к чему – будут возиться, их ВКС раскатают.
– …снова нанесли удары по Донецку, – сообщило радио. – Больше всего пострадал Будённовский район. Один человек погиб, шестеро ранено…
– А вчера они автостанцию накрыли, – добавил Гришка. – Пять человек погибло. Когда уже наши Авдеевку зачистят?
– Еще около сорока человек пытались прорваться из Авдеевки… – ответило ему радио, – однако были рассеяны и частично уничтожены миномётным огнём. Тем не менее продвижение наших войск остановилось на восточных окраинах…
Надежда решительно повернула ручку – новостная станция пропала из эфира, ее сменили статические помехи, а потом, сквозь эти помехи, как подснежник сквозь талый наст, пробился девичий голосок:
Кто пойдёт по следу одинокому?
Сильные да смелые головы сложили в поле, в бою.
Мало кто остался в светлой памяти,
В трезвом уме да с твёрдой рукой в строю, в строю…
«Кукушка» Цоя как-то незаметно стала одним из символов Донбасса. Может быть, с того момента, как ее спела любимица дончан, Юля Чичерина, может, раньше. Девочку, которая сейчас исполняла эту песню а капелла, Надежда не слышала раньше, но пела она хорошо, пронзительно.
Гриша всхлипнул. Надежда с удивлением посмотрела на него.
– Да вот, вспомнилось чего-то, – сказал водитель извиняющимся тоном. – Июнь четырнадцатого, четвертый штурм Славянска. Мы с ребятами в доме засели, двухэтажка такая, на четыре квартиры, или типа того. У меня тогда еще две руки было. Так вот, сидим мы значит, атаку отбили, самокрутки скрутили, курим. Вечер, но еще светло, поскольку июнь. И мы понимаем, что эти фраера вот-вот опять ударят, они тогда словно озверели, сволочи. Все мы понурые, ходят слухи – город придётся оставить. И тут Витька Бульбаш, его потом под Изварино снайпер упокоил, делает знак – тихо, мол. Мы все замерли – у Бульбаша слух был, как у летучей мыши, муху за километр слышал, наверно. А тут… песня! Без музыки, вот как эта девочка поет:
Вставай, страна огромная, вставай на смертный бой,
С фашистской силой темною, с проклятою ордой,
Пусть ярость благородная вскипает, как волна,
Идёт война народная, священная война!
И в песне как будто слёзы слышатся. Знаете, Надежда, будто песня плачет! А главное – голос словно из-под земли идёт. Короче, нашли мы люк, открыли – внизу подвал, а в нем шестеро детишек, мал-мала меньше, только одна девочка постарше, лет шестнадцати. У них света – одна керосинка тусклая – и они поют. А тут как раз стрельба началась – опять штурм. Мы люк закрыли и к окнам. На нас эти гады попёрли, нас восемь человек было, а их сколько – не считал никто, но трупов потом осталось больше двух десятков точно. У нас-то и патронов в обрез, и гранат – тут бы отступить – да дети в подвале… отбили штурм, они откатились назад, но недалеко. Думают, гады, затемно ударить. Мишка Малежик, он теперь в капитанах ходит, а тогда рядовой был, точнее, как все мы, без звания ополченец – как чуть стемнело, но еще не так чтобы, к трупам нацистским прополз, рожки от автоматов да гранаты подсобрал, а второй ходкой ручник приволок, мне его и отдали, у меня мой АК клин поймал, он старый был, из штольни. Это фигня, другие и с ППШ воевали.
Короче, в одиннадцать они опять на штурм. До двух часов перли, прорвались пару раз, двоих наших уложили, Панченко и Серегу Полосатого, я потом только его фамилию узнал. Широбоков. Мы отбились, но чувствовалось – последний раз. А в подвале дети. И патронов осталось – кот наплакал. Мы тогда спички потянули, мне короткая выпала и Малежику. Вытащили детишек и осторожно повели их в тыл, а ребята…
А ребята в атаку пошли. Все там и полегли, кроме Бульбаша. Его ранило, нацики сочли его мертвым. Как стрельба сзади затихла, мы с Малежиком ход ускорили, как могли, а как его ускоришь, у нас дети маленькие. Я девочку нес, лет трёх, Мишка – такого же пацана… а они по нам палить – срисовали, значит, как мы вышли. Я пулемет в доме оставил, с собой только револьвер системы Нагана и граната-лимонка. Отдал девчонку старшей девочке, говорю: бегите, я их задержу, сколько смогу. Они побежали, потом те вылетают на меня – четверо – я по ним из нагана. Попал – не попал, не знаю, они назад, за кусты, и по мне из автоматов. Сразу в руку две попало и в бедро одна, навылет. Я упал, лежу и думаю, как бы мне «лимонку» достать. Мол, подойдёте, ублюдки, я себя подорву и вас. Как-то изловчился, вижу, они идут уже, но с опаской. А что бояться, в нагане шесть патронов, я их шесть и выпустил. Рука болит адски, пришлось на нее опереться, чтобы приподняться… чтоб гранату достать. А мысль у меня одна – ближе, суки, ближе, чтоб наверняка.
Но тут сзади стрелять начали – сразу этих всех положили, пулемет бил, «максимка». Я уже почти сознание теряю, упал, лежу на спине, а надо мной прямо млечный путь, чумацкий шлях по-ихнему. И думаю, ну, всё, Боженька, раз там наши, значит, довел Мишка детишек до своих. Сейчас глаза закрою и по этому млечному пути к Тебе. А там уж суди меня, как жил, как помер. Закрыл глаза… открыл в «Урале». Эвакуация. «Урал» бортовой, даже без тента. Раненых в нем – как сельдей в бочке. Дорога простреливается. Некоторых уже в машине по второму разу отоварило, одного насмерть. Но я этого не видел, в бреду был. Пока меня до Донецка довезли, у меня по руке гангрена пошла, вот ее и оттяпали.
Помню, лежу я в палате, народу много, раненых тогда было больше, чем койко-мест, и на полу лежали, и на подоконнике, меня на каталке пристроили, как фон-барона. Потом потихоньку рассосалось. А однажды я проснулся, а у меня на каталке букет полевых цветов и книга, «Старьевщица» эта. А в книге записка от той девочки из подвала…
Что было в записке, Гриша рассказывать не стал. Утер глаза рукавом и отвернулся. «Буханка» давно уже стояла у двора Ясенецких.
– Вот такая история, – закончил Гриша. – Слава богу, детки выжили. Их потом в Ростов отвезли. Теперь какая-то бандеровка воет, что их похитили. Ага, похитили – у детоубийц. Так что руки не жалко. Лучше руку потерять, зато детки-то живы. Ладно, хозяйка, приехали. Выгружайтесь, а я в госпиталь. Если Григорьевич скажет за вами подъехать, я вернусь…
Дома, разогревая еду для Вовки, Надежда вспомнила о своем ночном решении. Рука сама потянулась к стопке с письмами, но сначала Надежда всё-таки налила сыну тарелку ароматного борща, отрезала хлеба, проследила за тем, чтобы он начал есть и лишь потом принялась за чтение.
Это письмо было написано ровным, разборчивым почерком уверенного в себе человека, что было несколько странно – писавший был коллегой Владимира Григорьевича, и Надежда, зная, какой почерк у ее мужа и его собратьев по профессии, была приятно удивлена.
«Здравствуйте, уважаемая Марина Сергеевна!
Получил Ваше письмо, и оно меня несказанно порадовало. Хотя для меня не стало неожиданностью то, что Вы хорошо справляетесь с дополнительной нагрузкой в виде моих пациентов. Я верю в Вас, еще когда Вы проходили у нас ординатуру, я заметил в Вас талант, и именно поэтому пригласил Вас в наше отделение. Не сомневаюсь, что под вашим надзором мои пациенты так же хорошо идут на поправку, как и под моим.
Вы пишете, что без меня наша клиника „осиротела“ – как будто меня уже убили. Не стоит хоронить меня заранее, я отработаю командировку – и вернусь к нашим пациентам. А пока Вы с Натаном Альфредовичем и без меня хорошо справляетесь. Я в этом ничуть не сомневался, Марина Сергеевна.
Один из Ваших риторических вопросов я всё-таки не могу не оставить без ответа. Вы пишете: „зачем известный специалист в области офтальмологии и челюстно-лицевой хирургии, доктор наук, профессор, занимается тем, с чем справился бы обычный фельдшер? Зачем Вы, человек в возрасте, рискуете собой и своим талантом?“
Во-первых, война – это самый страшный вызов для людей нашей профессии. Здесь люди ежедневно получают ужасные ранения, в том числе – и нашего профиля. Молодые мальчики (впрочем, здесь немного совсем молодых, поскольку в спецоперации не участвуют срочники) получают ранения, способные изуродовать их на всю оставшуюся жизнь. Вы сами понимаете, что во многих случаях промедление смерти подобно, а если не смерти, то, во всяком случае, инвалидности. А мой „талант“ позволяет спасти их от этой участи. Мне кажется, это прекрасно.
Есть, однако, ещё одна причина, по которой я не мог оставаться в стороне от спецоперации. Причина эта личная, но я вам ее расскажу.
Мои родители были детдомовцами – я не знал своих бабушек и дедушек, всех их забрала Великая Отечественная война. Отец мой работал в той же области, что и я – челюстно-лицевая хирургия. Он неоднократно выезжал на места катастроф, а с восемьдесят шестого у него были постоянные командировки в Афганистан.
Отец как-то рассказал мне, что наш дед был ранен под Сталинградом. Тяжело раненный, он двое суток удерживал свою позицию от врага. Когда его доставили в госпиталь, было уже поздно – дед умер на операционном столе. Это повлияло на решение моего отца стать врачом. Я, в свою очередь, вдохновлялся его примером и тоже поступил в мединститут. В то время в вузах не было военных кафедр, поэтому после второго курса меня призвали в армию. Несмотря на то что продолжалась война в Афганистане, меня ничуть не пугала воинская служба. Меня направили служить в пограничные войска и после учебки перевели в пограничную часть на юге нашей страны.
„Афганцы“ называют это место „за рекой“, хотя никакой реки там не было. Мы служили на границе Северного Афганистана, наша застава располагалась вдали от дорог, по которым туда шли наши войска. От этого менее напряженной она не становилась – по глухим тропам в горах в нашу страну стремились попасть контрабандисты, зачастую – неплохо вооруженные и огрызающиеся при попытке их остановить. Прежде чем произошла та история, о которой я хотел бы рассказать, я успел поучаствовать в нескольких боевых столкновениях – без вреда для себя. В целом, контрабандисты – так себе вояки, но все равно опасны. Нескольких наш