Неотправленные письма — страница 43 из 53

– Небо сегодня такое звёздное… – сказала девушка, выпуская дым из лёгких. – И раненых вроде много, а со всеми быстро разобрались. – и Слава тяжко вздохнула.

Тогда Надежда всё-таки решила спросить:

– Как… твой?

Слава даже не переспросила, о чём идёт речь, из чего Надежда заключила, что она действительно воспринимает Вика как своего. Кого? Парня, молодого человека, возлюбленного? Не важно. Бывает любовь с первого взгляда, любовь без слов и, у них с Виком, к счастью, взаимная.

– Эх… – вздохнула Слава, – Владимир Григорьевич сделал всё, что мог, и даже больше. Вику же ногу буквально в мясо превратило, все кости в дробь, но Владимир Григорьевич у вас гений. Собрал по частям всё, что удалось, а другой бы просто ампутировал, чтобы не возиться. Владимир Григорьевич сам думал ступню ампутировать – там уже не ступня была, ошмётки, но, в конце концов, и ее восстановил, насколько можно.

Конечно, это уже не нога, но и не культя после ампутации. Лучше такая, чем никакой, правда?

– Главное, что парень жив, – ответила Надежда. – Ты знаешь, я читала его письмо, он настоящий мужчина. Выкарабкается, найдет себе место. Не волнуйся…

– Знаете, я уже даже не волнуюсь, – ответила Слава. – Я готова, что надо будет тянуть его, пока он будет выкарабкиваться. Тянуть и психологически, может, и физически. Но я сильная, я справлюсь.

– Вы оба сильные, – ответила Надежда. Слава ещё раз затянулась и, заметив взгляд Надежды, в котором, вероятно, была укоризна, добавила:

– Вы на сигареты не смотрите, так-то я вообще не курю. Просто эта ночь… я же сама в меде училась, до третьего курса, я могу понять, что к чему. Вик сегодня между жизнью и смертью по тоненькой ниточке прошёл…

– Держись, милая, – посоветовала Надежда Витальевна, обняв Славу. Та прижалась к ней, как к родной матери. – Как ты думаешь, сегодня ещё будут раненые?

– Не знаю, – ответила девушка. – Ребята говорят, на передке всё закончилось, погнали наши бандер… не будет, наверно.

Они помолчали, стоя в обнимку, затем Слава добавила:

– Я волнуюсь за Григория Васильевича. Мотолыга, понятно, на передовой останется, а он уже должен был вернуться. Он обычно быстрее всех добирается, чего он там медлит?

– Гришка – тёртый калач, – ответила Надежда. – Настоящий казак. Пойдём внутрь, вдруг наша помощь понадобится.

* * *

Слава вернулась к своим сестринским обязанностям – Лилия Николаевна, которая всегда оказывалась в курсе всего, даже если ей никто ничего не рассказывал, предложила девушке отдохнуть, но та отказалась, сказав, что работа поможет ей отвлечься от тяжёлых мыслей. А Надежде работы не нашлось, и она отправилась в кабинет мужа, всё ещё занятого на операциях, чтобы прочитать очередное письмо.

Почерк был крупным, неаккуратным – было видно, что мужчина редко писал от руки. Но написано было разборчиво, и Надежда углубилась в чтение:

Здравствуй, доченька, здравствуй, милая! Я так рад, что я тебя нашёл, что ты у меня есть!

Прости меня, что я не нашёл тебя раньше, прости, что даже не искал – я думал, что вы с мамой погибли. Что я ещё мог думать, видя, как снаряды украинского штурмовика разносят наш дом? Изверги, они ведь должны были понимать, что в этой шестиквартирной двухэтажке нет и не может быть никаких военных объектов!

Было утро, я возвращался со смены… если честно, тогда я ещё не думал о том, чтобы пойти в ополчение. Как и многие, я был далёк от политики. Ну да, чтобы понять, что такое политика, нам, тугодумам, надо с ней нос к носу столкнуться. Политика – это когда дом, где живёт твоя семья, расстреливает реактивными снарядами штурмовик страны, чей паспорт ты носишь в кармане… я порвал этот грёбаный паспорт и выбросил в урну, так и ходил без документов, пока паспорт России не дали.

Я плачу, когда пишу это. Знала бы ты, сколько раз я видел во снах то проклятое утро! Жестокая память заставляет нас вновь и вновь переживать самые ужасные минуты своей жизни. Я застыл, как соляной столб, если бы не застыл – может, погиб бы вместе с вами… вместе с Мариной, то есть ты-то, как оказалось, не погибла. Что я должен был думать? Я видел, как дом рушится, заваливаясь внутрь, поднимая клубы пыли и дыма, как над руинами вздымается пламя… Никто не мог выжить.

Как я понимаю, мама выбросила тебя из окна в самую последнюю минуту. Ты этого не помнишь, тебе было шесть месяцев от роду. Жаль, что Марина сама не успела выпрыгнуть. Жаль… блин, человеческие слова, на самом деле, очень слабые, они не описывают в полной мере наши чувства. Не просто жаль – жаль до одурения. Я её люблю. Люблю до сего дня и думаю буду любить до самой смерти. Это страшно – любить пустоту, любить холмик на кладбище. Любить то, что было. То, что… ты не смог предотвратить. Иногда я думаю – Господи, ну почему эта сволочь не прилетела через пятнадцать минут? Почему я не успел дойти до дома, почему не был с вами в эту минуту? Может, я бы спас и тебя, и Марину. Или погиб вместе с ней. И то, и другое было бы лучше.

Я запомнил номер этого гребущего штурмовика, но без толку – его в тот же день сбили наши. Сбили из простой ЗУ-23[94], не помогла ему встроенная броня – разнесли в мясо, в труху… упал он на украинских позициях, точнее, прямо на свои войска – нацики тогда наступали, так что самолёт по ним славно отработал, пятеро двухсотых. Лётчика хоронили в закрытом гробу, думаю, от него мало что осталось.

Сама понимаешь, я узнавал об этом очень подробно. Мне даже жаль было, что так получилось. Я хотел сам найти этого фашиста и располосовать его заживо. За тебя и за маму. Судьба распорядилась иначе… Бог судил иначе.

Знаешь, я не верил в Бога, очень долго не верил. Блин, я не верил в него буквально до того момента, когда получил от тебя письмо и твою фотографию. Как ты похожа на свою маму! А глаза у тебя – как у твоей бабушки, моей мамы. Васильковые… у меня не такие, у меня серые, я тебе потом тоже фото пришлю, сейчас пока нет подходящей. У нас тут многие поверили, но есть и такие, как я – разуверившиеся. Трудно верить в того, кто позволяет таким тварям жить и творить зло. Хотя не Бог в этом виноват, люди виноваты. Потом прислали нам в часть попа. Батюшкой его назвать не могу, он молодой совсем. Ходит на двух протезах, но больше на коляске катается. Тоже ополченец, сапер. Наткнулся на противопехотную, закрыл собой остальных, ноги посекло так, что пришлось ампутировать по середину бедра обе. В таком состоянии сдохнуть хочется, а он живет, и сам жизни радуется, и других ободряет. Долго я с ним не заговаривал, он хотел, а я его сторонился. У меня в части погоняло «Хмурый», я с тех пор, как вас с мамой потерял… блин, всё не привыкну, что ты жива… так вот, я с тех пор один раз улыбнулся, один раз! – под Изварино, когда наша «Зверобоечка»[95] срубила башню последнего бандеровского танка, и та, отлетая, накрыла пазик с драпающими нациками. Сорок человек в мясо, причём башней от своего же танка! Вот такие у меня поводы для веселья…

А недавеча мы с попом (Славик его зовут, не знал, что у попов такие имена бывают, я-то думал, они все Трифоны да Пафнутии) разговорились. Он шёл мне навстречу, мы разминулись, слышу – сзади звук, будто упало что. Гляжу – а это поп наш поскользнулся, подвернулась нога у него. Ну, на протезах ходить тяжело, хотя он и справляется неплохо. Со стороны непонятно даже, что нет ног у него. Правда, долго ходить он всё равно не может, тяжело, наверно. Ну, я говорил уже.

Я ему помог подняться, он, как оправдываясь, говорит: голова закружилась. Ну да, у него же, кроме оторванных ног, еще и контузия тяжелая. Меня самого два или три раза тряхнуло, и то… я мужик крепкий, как кусок камня, а все равно – голова болит и зубы посыпались, три уже выдрать пришлось. Довёл его до «лавочек» – наши в части курилку сделали из палетов и ящиков патронных. Я его на такой ящик усадил, сам тоже сел, решил перекурить. У него разрешения не спрашивал, хотя, наверно, надо было. А там и разговорились, и знаешь – слово за слово, я всё и рассказал ему – как на духу…

Падлюга я, на самом деле. Тебе тоже расскажу, а там уж сама суди обо мне, как хочешь. Одно скажу – я свою подлючесть слезами и кровью не раз отмыл уже. И если Бог мне даст второй шанс – никогда больше такой гнидой не буду. Все бумерангом возвращается; что мы заслужили, то мы и получаем. Жизнь такая, не бывает по-другому, милая. Когда твоя мама была тобой беременна, мне показалось, что она стала от меня отдаляться. А ещё эта нервная обстановка – в Киеве Майдан, неизвестно, чем всё закончится… закончилось плохо – отставка Януковича, Турчинов, избиения наших по всей стране, «поезда дружбы» с вооруженными нацистами, Одесская Хатынь, армия, выдвигающаяся к Донецку и Луганску, первые бои под Славянском…

Я начал пить. Сейчас я уже давно не пью – после того, как я увидел, как штурмовик разнёс наш дом – как отрезало. Свести счёты с жизнью хотел, может, и свёл бы – ополчение спасло. Друзья позвали, я и решил – всё равно умирать, так хоть не зря. Шесть лет искал смерти, сам вызывался, если нужно было сделать что-то опасное – мне, дескать, один чёрт помирать, конченный я человек… потом отпустило. А пить бросил.

А тогда я иногда после смены брал мелкую, по дороге выпивал – и домой приходил навеселе. Когда ты родилась, я даже понял, что сам себе всё нафантазировал, по поводу твоей мамы. Даже ещё сильнее ее любить начал – но поезд уже шёл по наклонной и выпутаться из силков алкоголя я не мог. Потребовалась ужасная трагедия, чтобы я смог освободиться…

Наверно, прав наш поп Славик, и Бог всегда всё вовремя дает. Да, я же не закончил про наш разговор, хотя это и не разговор был – скорее, исповедь. Рассказал я ему всё, как на духу – про сомнения мои, про водку эту проклятую… Он меня отчитал – знаешь, вроде, строго, но я какое-то облегчение от этого получил. Утешение, понимаешь. С одной стороны, я понял – да, виноват. Сам стал могильщиком своего счастья. С другой – не я ведь сидел за штурвалом той «сушки»! Нацисты убили твою маму и, как я думал, тебя. Даже если бы я наизнанку вывернулся – как бы я смог это предотвратить?