Если нацики отходят организованно, пленных они уничтожают. Если бегут – могут убить или отпустить. В этот раз они отступили хоть и поспешно, но организованно. А перед этим постреляли свою команду смертников, да видать поспешили – не проверили как следует. У парня сердцебиение едва прощупывалось, сама видишь, какая анемия! – сочли за мертвого. И слава богу.
– Но ноги ему пришлось отнять, – сказала Слава. В ее голосе слышалась какая-то невыразимая грусть, словно эта ампутация была ее личной трагедией.
– Только ступни, – ответила Екатерина. – Ужасно, конечно, но по нашим временам – не самый худший вариант. Вообще, если бы не Григорьевич, парень загнуться мог, не то что ноги потерять. По нашим временам, не самый худший вариант…
Тишина была многозначительной, но она никак не могла понять скрытого в ней смысла. Потом Слава тихо сказала:
– Да уж… Я, когда на неё смотрю, даже думаю грешным делом – лучше умереть, чем так…
– Типун тебе на язык, – жёстко ответила Екатерина. – Грех так говорить. Да еще и после того, как Григорьевич чудо с её правой рукой сделал. Три живых пальца, два из них они с Нисоновичем по кусочкам собрали.
– Три пальца… – повторила Слава, всхлипывая. – Одна рука… я…
– Знаю, знаю, – перебила её Екатерина. – Мне Нисонович все уши прожужжал. Как она играла «Лунную сонату» Бетховена, какую красивую и сложную кантату «Саур-Могила» собственного сочинения исполняла. Как её пальцы порхали по клавишам… хорошо, что мы чувствуем это.
– Боль? – В голосе Славы послышалось удивление.
– Да, боль, – ответила Екатерина. – Чужую боль. Сострадание… ты ведь здесь уже пять лет?
– Шестой пошел, – ответила Слава.
– И это – шесть лет ада, – добавила Екатерина. – Я с первых дней волонтёрствую, Григорьевич предлагал меня в штат ввести, да я не могу, сама знаешь почему. Восемь лет этой проклятой войны. Восемь лет – и ни дня без того, чтобы не видеть чужую боль. Сколько их через наши руки прошло, Слава?
– Я не считала, – ответила девушка.
– Мы должны были зачерстветь, как хлеб на солнце, – сказала Екатерина. – Превратиться в камень. Отрезанные руки, ноги, выбитые глаза, распоротые животы, грудные клетки рёбрами наружу, раскроенные черепа, обезображенные лица… сухая гангрена, ожоги, следы пыток – мы всё это видели, всё это проходило через нас, как адский конвейер…
И что же? Девочка, которая играет «Лунную сонату», спасая жизнь чужому ребёнку, и все мы, даже суровый Григорьевич, не можем на неё смотреть без боли. Думаешь, он этого не чувствует? Я слышала, как он с Надеждой Витальевной говорил: «Как мне её из комы выводить? Что я ей скажу? Что сделал всё, что мог? Это правда! Но эта правда ничего не меняет – ребёнок без рук остался! И вот в чем дело: виноваты в этом нацисты, те, что „лепестки“ разбросали; а я, наоборот, действительно сделал всё, что мог. На той стороне ей бы правую оттяпали по локоть, и это в лучшем случае, а мы с Нисоновичем ей три пальца собрали из ничего, и они работают! А всё равно – чувствую себя так, будто это я виноват, будто я чего-то не сделал – но я же не Господь Бог!»
Молчание. Почти тихо – она слышит дыхание – тяжелое дыхание раненого солдата, прерывистое – Славы, ритмичное у Екатерины; кажется, она слышит даже стук их сердец.
Она понимает, что они говорят, понимает смысл слов и фраз, но сам разговор проходит мимо ее сознания, едва касаясь его. Может, они говорят о ней, но это почти её не трогает, как будто всё, что они обсуждают, происходит где-то в другом мире. Как будто она слушает аудиопьесу.
И лишь знакомые названия – соната, кантата – немного волнуют её сознание, а при слове «Саур-Могила» в голове начинает звучать музыка. Для этой кантаты мало фортепиано, да и сама она, скорее, маленькая симфония, а не просто кантата. Ей бы хотелось интерпретировать ее для симфонического оркестра. Ей бы…
В этот момент она четко понимает – говорят о ней… Перед глазами проносятся кадры – клавиши фортепиано, по которым танцуют её пальцы, пробуждая невероятно прекрасные, чарующие звуки; сотни восторженных глаз, глядящих на неё из десятков зрительных залов; строки нот, бегущие по нотному стану; ребёнок, протягивающий крошечную ручку к коварной противопехотной мине. Взрыв. Боль. Тьма.
– С ней что-то не то, – сказала Слава, и в ту же минуту девушка, лежащая на одной из двух коек (на вторую они с Екатериной только что положили раненого, чудом спасшегося после бандеровского расстрела), издает едва слышный стон и вздрагивает. – Надо позвать Лилю Николаевну…
– Я сейчас. – Екатерина выскальзывает за дверь и почти сразу возвращается со старшей медсестрой. Та бросает беглый взгляд на лицо девушки без рук, наклоняется над ней и касается пальцами горла, нащупывая артерию. Качает головой, достает из подсумка шприц и колет туда, где только что нащупывала пульс. Потом убирает пустой шприц обратно в сумочку и достаёт еще один. Манипуляция повторяется. Стоящие рядом с койкой Екатерина и Слава с тревогой наблюдают за происходящим. Они видят, как напрягшиеся мышцы девушки расслабляются.
– Слава, что стоишь, как каменная баба? – строго спрашивает Лилия Николаевна. – Швы проверила бы, ты медсестра или кисейная барышня.
Слава торопливо проверяет повязки на культях, точнее, на культе и остатках правой руки. Швы не кровоточат и выглядят именно так, как должны выглядеть на следующий день после операции – громадные багровые рубцы, избороздившие то, что осталось от предплечья и кисти правой руки и культю левой.
– Всё в норме, Лилия Николаевна, – рапортует она.
– В норме… – ворчит та. – Разве это норма – такой красивой девочке руки по локоть отрывать.
– Вы так говорите, будто некрасивым девочкам или мальчикам можно отрывать руки, – замечает Екатерина.
– Никому нельзя, – соглашается Лиля Николаевна, протирая лоб девушки на койке влажной салфеткой. – Но всё-таки это особо несправедливо, – когда страдают такие девочки. А ещё хуже, когда дети… у нас тут с этим, тьфу-тьфу-тьфу, спокойно, а что в Донецке делается… проклятые фашисты…
– …Так что ты меня спросить хотела? – уточняет Екатерина, когда Лилия Николаевна уходит. Девушка без рук расслабленно дремлет; Екатерина и Слава стараются не смотреть на лежащие поверх одеяла изуродованные обрубки.
– Я? – удивляется Слава.
– Ты, а кто ж ещё? – кивает Екатерина. – Ты сказала, что не понимаешь чего-то…
– Не помню, – честно признаётся Слава, хмуря лоб. – А, да! Мы считаемся эвакуационным госпиталем. То есть мы, по идее, должны не оперировать раненых, а готовить их для передачи в тыл…
– Ну, вначале так и было, – отвечает Екатерина. – Но уж больно у нас состав хороший подобрался. Зачем везти раненого в тыл, рискуя при транспортировке, если можно на месте прооперировать? Так у нас появились Мадина Баяновна, которая до войны была хирургом-стоматологом, а потом и Светлана Андреевна с Маргаритой Львовной. Теперь мы как бы полноценный госпиталь, и в тыл отправляем или самых тяжелых, или уже прооперированных…
Она потянулась, хрустнув суставами:
– Вот забетонируют площадку – будем вертолёты из Ростова принимать. Говорят, теперь нас расширят, не только вертолётную площадку сделают – новый корпус построят. И оборудование подвезут из Москвы. Ладно, идём, нам ещё обход делать…
– Нам? – удивилась Слава.
Екатерина улыбнулась:
– Ну, я тебе помогу, раз уж тут оказалась. Чувствую. Как разобьем бандер, буду в медицинский техникум поступать. Чего знаниям даром пропадать?
Глава 5. Стучащему откроется
От размышлений Надежду отвлек звук подъехавшего автомобиля. Машина не просто проехала мимо, она остановилась перед зданием почты. Хлопнула дверца, Надежда Витальевна выглянула в окно и увидела стоящий на дороге военный автомобиль и шофёра – ополченца, идущего к почте. Машина была трофейная – полуброневик Кременчугского автозавода, кажется, такие называют «Козак». Ополчение отбило у врага уже немало таких «Козаков», потому появление броневика у здания почты Надежду не напугало, благо на машине виднелась символика Народной милиции ДНР.
Раздался стук в дверь.
– Войдите, – сказала Надежда. – Не заперто.
Вошел водитель – солдат в форме Народной милиции. На груди у него была колодка в цветах георгиевской ленты – знак награждения медалью, Георгиевским крестом ДНР.
– Добрый день, хозяюшка! – радушно приветствовал Надежду мужчина. – А как у вас с водой дела?
– Вам попить? – уточнила Надежда. – Или что-то еще?
– Сначала я попил бы, – сказал мужчина. – Денек сегодня жаркий, и в кабине моей душегубки такая парная, что хоть с веником катайся. А вообще, мне бы в радиатор долить, мотор греется, как не в себя.
– Вон на стуле ведёрко, – ответила Надежда. Каждое утро, приходя на работу, она поливала цветы на двух крохотных клумбах у входа, а потом набирала новую воду из колодца позади почты.
Вода в степи – не такое простое дело, как кажется. Это в городе – открыл кран – и потекло, а в деревне воду надо набирать в колодце. Но не везде она есть – степь, конечно, не пустыня, но с водой тут не так хорошо, как в Полесье. Жителям Русского Дола повезло – посёлок был построен в распадке между двух невысоких, покатых холмов, и грунтовые воды здесь залегали довольно близко к поверхности. Их было довольно много, хотя за последние годы некоторые колодцы стали усыхать, и только зимой этого года вода стала потихоньку возвращаться. Владимир Григорьевич, опуская ниже погружной насос, чтобы заборный патрубок доставал до воды, во всём винил укропов – дескать, то, что они перекрыли Крымский канал, поменяло гидрологию этих мест. А Катя, подруга Надежды, считала, что это просто циклические природные изменения.
Был свой колодец и у почты, точнее, позади неё. Когда Надежда только начинала работать, Владимир Григорьевич добавил над ним ещё одно кольцо, которое зашил в сруб, а сверху установил ворот под двускатной крышей. Недавно они с Гришей разобрали эту конструкцию и заменили новой, с электромотором, но поскольку электричество было не всегда, то Надежда добывала воду по старинке, вращая ворот вручную. Муж Надежды всё грозился поставить на колодец погружной насос, но пока так и не сподобился – насос надо было искать в магазинах Донецка, а Владимир Григорьевич со своими госпитальными делами просто не имел на это времени.