Неожиданные люди
Книга посвящается писателю С. П. Антонову
ПОВЕСТИ
БОЛЕВОЙ ПОРОГ
I
Впервые на этом старом цементном заводишке Шугаев побывал лет пять назад, принимая дела по санитарному надзору. То, что он увидел тогда, никак не поразило его воображения, — запыленность казалась мелочью в сравнении с той кучей забот, которая свалилась на него вместе с новой должностью. Лишь этим летом, наведя наконец кое-какой санитарный порядок на крупных предприятиях, Шугаев вспомнил о цементном…
Выйдя на окраине города из трамвая, он увидел гигантское пыльное облако; словно в тумане, проступали сквозь него контуры силосных башен, пристроек, наклонных галерой, грязно-серым панцирем лежала на всем затвердевшая цементная пыль. Подойдя поближе, Шугаев различил в пристройках настежь распахнутые двери и окна, из них валили клубы пыли, распространяя сухой, раздражающий запах. Он шагнул в дверной проем и окунулся в плотную пыльную мглу. Свет электрических фонарей застыл под фермами расплывчато-бледными пятнами. Как через мутную воду, угадывалась тесная сеть каких-то железных строений, громады сушильных барабанов и дробно грохотавших стальными шарами мельниц. Плохо различимыми тенями сновали по цеху рабочие. К одному из них Шугаев подошел спросить мастера. Лицо, и брови, и марлевый, респиратор, перехвативший рот и нос рабочего, — все было залеплено пылью. Предчувствие беды вдруг сжало сердце Шугаева. То, что вслед за тем открылось на цементном, так поразило его, что Шугаев растерялся, как человек, который шел-шел по ровной дороге и вдруг увидел рухнувший мост, миновать который невозможно.
Троих силикозников с тяжелой формой Шугаев немедленно отправил в больницу, двум другим добился перевода в столярные мастерские, а на цементном по его требованию приступили к срочному ремонту вентиляции. Завод строили как времянку во время войны, и он был слишком стар, изношен трехсменной работой, и сочленения его разбитых механизмов не в состоянии были удержать цемент, рвущийся из всех щелей наружу. Не нужно было обладать ни специальными знаниями, ни опытом, чтобы понять: обезвредить пыль можно лишь единственным способом — закрыть завод. Шугаев конечно представлял себе, что значит потребность остановки предприятия, продукция которого назначена для ударной стройки…
И последующие дни, о чем бы он ни думал, мысль его возвращалась к тому, что случилось. Подумает о предстоящем отпуске на Волге — и тотчас вспомнит сухой, раздражающий запах цемента. Встретит на улице бодрого, цветущего здоровьем человека — и в памяти встают седые от пыли фигуры и воспаленно-красные глаза рабочих. Смотрел вчера, как жена примеряла новое платье, но видел не платье, а легкое силикозника, которое им демонстрировали на семинаре: губчатый цементный сухарь вместо легкого. Мысль о заболевших и сознание собственной вины мучили его до тех пор, пока он не решился действовать. Конечно, было бы неплохо заручиться предварительной поддержкой главврача, но Шугаев, хорошо зная Готлиба, особенно на него не рассчитывал. Все же он зашел к нему и сказал, что долг врача — настаивать и добиваться закрытия цементного завода.
Готлиб, облачаясь у дверей кабинета в белый халат, слушал его с тем внимательным и вместе флегматичным выражением, которое почти никогда не сходило с его усталого лица.
— Ну уж вы ска-ажете… заво-од закрыть, — сказал он благодушно, с растяжкой, как говорил всегда, находясь в хорошем настроении.
Сказал и побрел к столу, узкие плечи при этом покачивались, руки плетями висели вдоль длинного, сутулого тела.
— Помнится, трест собирался там реконструкцию делать…
— Все это одни разговоры, Вениамин Владимирович, — не без досады сказал Шугаев. — Они ведутся уже много лет.
— А вот и надо поторопить, — усаживаясь в кресло, сказал главврач.
Шугаев прислонился к подоконнику и, сунув руки в карманы пиджака, посмотрел на него грустным, укоризненным взглядом.
— Да поймите: поздно уже говорить о реконструкции. Поздно! На заводе силикоз, и пока мы разговоры говорим, могут заболеть другие. Мы с вами в ответе за этих людей и должны закрыть завод немедля. На слом ли, на реконструкцию — теперь уже не имеет значения.
Готлиб слушал Шугаева с тем преувеличенным вниманием, за которым удобно скрывать замешательство.
— М-да, возможно, здесь и в самом деле крайние меры нужны, — проговорил он в задумчивости, перестав вдруг растягивать слова и глядя мимо Шугаева. — Только вряд ли мы чего добьемся… Завод не первый год в таком состоянии. А мы все это время молчали. Вернее, не ставили вопрос ребром… Может быть, тут и моя вина. — Главврач смущенно, но с достоинством кашлянул. — Да, по правде говоря, самому все и охватить невозможно… Но, как бы там ни было, мы молчали. А теперь попробуй опечатай… Цемент ведь идет на строительство большой химии… — Он перевел обеспокоенные глаза на крышку стола и, постучав по ней пальцами, отвалился на спинку кресла. — Вы Гребенщикова знаете?
— Управляющего? Видел его как-то в исполкоме…
— Человек он авторитетный, крутой. Только заикнись ему о закрытии… Он такой скандал закатит…
— На нашей стороне закон!
— Это-то все верно… Только ему строить надо, а без цемента не построишь. — Лицо главврача на мгновение оживилось. — Вот ежели припугнуть его… — Он опять заговорил врастяжку, скрывая в полуприкрытых веками глазах хитроватую усмешку. — Построже предписание направить. Штрафануть кой-кого. — И, заметив гримасу несогласия у Шугаева, благодушно протянул: — Ничего-о, попугаешь, пошумишь, глядишь, они и с реконструкцией поторопятся. — И, облегченно улыбнувшись, прибавил: — И общественность. К ней бы не худо воззвать. Партком, профсоюз — тоже сила…
Шугаев попытался еще и еще убедить главврача в необходимости крайней меры, но доводы его разбивались о невозмутимость Готлиба, как снежки о каменную стену. Нет, Готлиб не запрещал действовать самостоятельно, но и согласия своего на закрытие цементного не дал. Он вообще не приказывал, не запрещал, но ухитрялся так направить работу сослуживцев, чтобы обеспечить себе покой, не тот покой начальника, за которого лямку тянут подчиненные, а покой как стиль работы — без шума и эксцессов. Но осуждать его Шугаев не решался…
Главврач был обрусевшим немцем и как-то признался Шугаеву, что относит себя к категории людей, однажды и навсегда выбитых из колеи. Такой «колеей» была для него довоенная Москва, профессорская семья, где он вырос, аспирантура, которую он кончил в сороковом, невеста, так и не успевшая стать его женой… Из этой жизни выбила Готлиба война. Он очутился в трудармии на севере Урала, служил там санитарным врачом, и хотя особенных трудностей ему изведать не пришлось, душевные страдания были для него невыносимы. Случившееся ему казалось противоестественным еще и потому, что в то время как сам он на долгие годы стал чем-то вроде изгоя, его младший брат, комсомольский и партийный активист, был призван в армию и, отслужив майором инженерных войск на Дальнем Востоке, в сорок пятом вернулся домой, и для него, преуспевающего кандидата технических наук и счастливо женатого человека, продолжалась прежняя полнокровная жизнь. Теперь он был уже доктором, профессором, а старший удовольствовался положением знающего и толкового врача-администратора. И когда Шугаев подбивал его засесть за кандидатскую — условия такие были, — главврач, улыбаясь, отвечал:
— Проживем и так, без степеней. Да и когда писать? На службе текучка заедает, дома газеты надо почитать, телевизор посмотреть. Ну а летом… летом отдыхать надо…
Случившееся на цементном вряд ли было чем-то исключительным в практике главврача. Вероятно, ему не раз приходилось встречаться с такими ситуациями, но было это, когда он только начинал как санитарный врач. В те годы стоило какому-нибудь смельчаку, исчерпавшему все доступные возможности очистить вредный воздух в цехе, решиться на его закрытие, как раздавался звонок, и лица, более всего обеспокоенные цифрами планов, заставляли смельчака ретироваться. К тем же из «горячих голов», кто продолжал упорствовать, применялись крутые меры. В подобных обстоятельствах и Готлиб тоже вынужден был пасовать. Он рассказывал Шугаеву, как однажды, обнаружив опасную загазованность в одном из дряхлых цехов, вместо того чтобы просто-напросто опечатать его, он предписал на опасном участке противогазы. Сознание того, что в резиновых масках работать трудно, что пользоваться ими наверняка не будут, долго еще угнетало его, пока после трехлетнего хождения по всем высоким инстанциям не добились строительства нового цеха… Но те времена прошли. Явились иные люди, знающие, что дело, за которое стоит санитарный врач, есть дело всех и каждого, и дело это не менее важно, чем план, — так, во всяком случае, казалось Шугаеву. И было горько оттого, что эти перемены никак не изменили Готлиба, как будто он, однажды нацепив на свой душевный покой панцирь осторожности, так и прирос к нему. Жаль, конечно, что так получается, думал Шугаев, но, как видно, ему придется рассчитывать лишь на собственные силы. Что ж, тем лучше — реальная возможность проверить, на что ты способен… Завтра же он пойдет к Гребенщикову. И все ему выложит. А если тот не поймет, тогда… Тогда он опечатает завод. Конечно, поднимется скандал, и, может быть, ему не поздоровится, но все равно: из двух зол он выберет меньшее. Он поставит перед фактом трест и Готлиба, и все городское начальство — другого выхода не было.
II
Шугаев миновал старика вахтера с ярко-зелеными петлицами на гимнастерке, пересек прохладный вестибюль и поднялся на второй этаж. В просторном, светлом коридоре шагов не было слышно, ни своих, ни тех, кто маячил впереди, открывая и закрывая бесшумные двери. Навстречу тянуло приятным ветерком, пахло дерматином и душистым табачным дымком.
В приемной с пальмами под потолок у широкого окна сидела молодая женщина.
— Вы по личному или по служебному? — спросила она.
Шугаев улыбнулся:
— Да как вам сказать… По служебному и в то же время по личному.
— Если по служебному, тогда пройдите. Пал Палыч у себя.
— Спасибо, — сказал Шугаев. Взявшись за ручку обитой дерматином двери, он весь подобрался от неприятного волнения, которое всегда ощущал, входя к большому начальству. Чувство это было ненавистно Шугаеву, и он постоянно боролся с ним, но избавиться от него не мог. Однако, переступив порог кабинета, он забыл о своем волнении.
Толстая бордовая дорожка от дверей к массивному столу полностью глушила шаги. Шугаев подошел и, глядя на сидевшего за столом человека, сказал:
— Здравствуйте. Шугаев из санэпидстанции…
Гребенщиков кивнул на кресло у стола, Шугаев присел, держа на коленях папку.
— Вам, вероятно, известно, — с какой-то непроизвольно искательной полуулыбкой начал Шугаев, — что на вашем цемзаводе у троих рабочих обнаружен силикоз и еще двое на подозрении…
У Гребенщикова было крупное, иссеченное морщинами лицо с резким подбородком и большие выпуклые глаза. Внимательно-невозмутимый взгляд этих глаз почему-то мешал Шугаеву свободно говорить.
— Мы тщательно обследовали завод и установили, что концентрация пыли на рабочих местах в сотни раз превышает норму… Сквозь дыры и щели кожухов вовсю свистит пыль… ну и, естественно, отсосать ее нет никакой возможности. Да вы, наверное, и сами знаете, какая там система отсоса… Крутится на стенах с десяток осевых вентиляторов, но толку от них ни малейшего… Рабочие открывают окна и двери, да разве это поможет? Фабричные респираторы почти никто не надевает, говорят, дышать через них тяжело — и это действительно так, — пользуются марлевыми… Одним словом, положение угрожающее.
— Ну так что? — буркнул управляющий, и было неясно, то ли это пренебрежение к словам Шугаева, то ли желание уточнить, чего же от него хотят.
Ответить Шугаев не успел, потому что взгляд Гребенщикова вдруг перенесся к дверям. Шугаев оглянулся и увидел секретаршу, впорхнувшую в кабинет с выражением тайной радости в глазах. Пахнув на Шугаева волной душистого запаха, она обогнула стол и, наклонившись к уху Гребенщикова, что-то шепнула, отчего управляющий издал невнятный горловой звук и в улыбке шевельнул губами. Его подобревшие глаза, проводив секретаршу, задержались на двойных дверях. Оттуда вслед за долговязой девушкой в очках, очевидно вожатой, проскальзывали в кабинет пионеры в бело-синих наутюженных костюмчиках. Алея галстуками, пионеры выстроились вдоль стены, косясь из-под ресниц на управляющего. Гребенщиков, как будто даже свойски, усмехнулся Шугаеву с видом, говорившим: «Такое уж тут дело, брат. Придется подождать…»
Вожатая, вся бледная от волнения, шагнула к столу и, держа перед собой солидную красную папку, проскандировала:
— Дорогой Павел Павлович! От имени подшефной школы и пионерской организации разрешите поздравить вас с пятидесятилетием вашего рождения! Примите, Павел Павлович, наш пионерский…
Вскинулись прямые, тонкие кисти над головами детей, и разноголосо прозвенело:
— Салют!
Шугаев с недоумением и чувством неловкости смотрел на управляющего. Лицо Гребенщикова смущенно дрогнуло. Он грузно поднялся, пожал просиявшей вожатой руку и, приняв папку-адрес, отложил ее на угол стола. Потом повернулся с добродушной улыбкой к пионерам, кивнул им и тяжело опустился в кресло.
Цепочка пионеров, замыкаемая вожатой, облегченным шагом потрусила к дверям.
Шугаев медлил: продолжать разговор в прежнем, доверительном, тоне стало отчего-то неловко.
— Так что вы от меня хотите? — спросил Гребенщиков теперь уже с благодушной ворчливостью.
— Я, конечно, понимаю всю сложность обстоятельств, — проговорил Шугаев, чувствуя, что во рту у него пересохло от волнения. — Но долг обязывает меня… нас потребовать остановки завода.
— Остановим, остановим, — проворчал Гребенщиков, пошевелившись в кресле. — Всему свое время. Вот построим химический комбинат и возьмемся за реконструкцию завода…
— Вы не совсем меня поняли, — мягко возразил Шугаев. — Завод необходимо закрыть немедленно…
Лицо Гребенщикова вдруг начало багроветь.
— Ты что, дорогой товарищ?.. Ты вот сядь сюда, — он пристукнул крутым кулаком по столешнице, — и тогда валяй закрывай!.. Какие вы все мастера пальцем тыкать!.. Цемента на стройке в обрез. На голодном пайке перебиваемся. К весне — дух вон! — сдать должны вторую очередь: правительство следит за сроками! А ты — цементный закрывать!..
Он замолчал, гневно сопя и упираясь взглядом в растерянно моргавшего Шугаева.
— Но разве нельзя, — неуверенно заговорил Шугаев, — сославшись на необходимость остановки завода, попросить цемент с другого предприятия?..
— С какого другого?! Кто даст цемент без фондов? Фонды спускают под план. Нет лишнего цемента в министерство. Я три года пробиваю дополнительные фонды, а мне показывают кукиш!
— Я понимаю вас, — сказал Шугаев, — но и вы поймите меня: мы не можем рисковать здоровьем рабочих. Люди ведь буквально задыхаются в пыли…
— Слушайте! Что значит «задыхаются»? Что у них, респираторов не хватает? Экая невидаль — пыль! Я сам начинал с рабочего. Я Магнитку строил. Разве нам так доставалось? Не то что пыль — голод! холод! Работа чуть ли не сутками напролет! Да какая работа! И ничего — выдюжили вот…
Ироническая улыбка вдруг сорвалась с шугаевских губ:
— Извините, Пал Палыч, но… вы, вероятно, не очень представляете себе, что значит силикоз…
— Да что ты меня силикозом пугаешь? Силикоз, силикоз… В респираторах надо работать, и никакого силикоза не будет… Ну ничего, я их заставлю надеть респираторы! — Гребенщиков выхватил из мраморного стакана граненый красный карандаш и, крупно начертав на листке календаря «Респираторы», припечатал карандаш к столу. — А еще я вот что скажу, дорогой товарищ… Строительство — наше ударное строительство — та же битва, только мирная. И в этой мирной битве победы без жертв не даются! Так-то вот, мой дорогой…
«Действительно не понимает или понять не хочет? — спросил себя Шугаев, растерянно охватывая взглядом резкие черты лица Гребенщикова и глыбисто-тяжелый очерк всей его фигуры, навалившейся на стол. — Вот взять бы да сказать ему: давай рискнем, закроем завод, и пусть срываются сроки — уж тогда наверняка найдется цемент, завалят стройку цементом»… Но что-то, что стояло между ними, мешало ему высказать вслух свои мысли, и тогда он сказал:
— Ну а что, собственно, случится, если вы закроете завод?
— Вы вообще соображаете, что вы говорите? — переходя почему-то на «вы», сказал управляющий.
Скверное, тяжелое чувство вдруг охватило Шугаева. Он посмотрел на папку, которую сжимал в руках: минута, к которой он готовился, наступила. Он расстегнул «молнию», вытащил из папки нужный документ и, положив его на стол, неуверенным движением придвинул к управляющему:
— Вот, ознакомьтесь, пожалуйста…
— Что это? — Гребенщиков дернул бровями.
— Предписание санитарного надзора. Я сожалею, но… если через две недели вы не закроете завод, я вынужден буду опечатать его. — Язык у него был совершенно сухой, и он с большим трудом выговорил эти слова.
— Это… это что?! Ультиматум?! — вскрикнул Гребенщиков придушенным голосом.
Шугаев криво улыбнулся:
— Это просто напоминание… Я предупредил вас, это мой долг…
Гребенщиков развернулся к тумбочке, ткнул пальцем в черную кнопку звонка и взглянул на Шугаева так, словно впервые его увидел.
— У вас все? Ну, будьте здоровы! — и он кивнул не то Шугаеву, не то на дверь.
Шугаев нервно вскочил и пошел. В дверях столкнулся с обеспокоенной секретаршей.
— Соедини меня с Коркиным! — бросил ей Гребенщиков.
«Коркин… Кто же это Коркин? — тупо соображал Шугаев, выходя в коридор и спускаясь по лестнице. — Кажется, кто-то в горкоме… А, да, заведующий промышленным отделом. Ну, пусть…»
Он вышел на улицу, сел в полупустой душный трамвай и поохал на работу. Чувствовал он себя разбитым. Трамвай громыхал и дергался. Чугунно перекатываясь, стучали под решетчатым полом колеса.
— Кор-кин, Кор-кин, Кор-кин, — навязчиво стучало в висках.
«Ничего, — успокаивал себя Шугаев. — Коркин так Коркин… Я все равно не отступлюсь…»
Он зашел к главврачу и, устало опустившись в кресло, стал рассказывать о разговоре с управляющим.
Готлиб, сидя за столом и подперев щеку ладонью, флегматично слушал, ничем не выдавая своего отношения к рассказу Шугаева. Но вот он отвалился на спинку и дважды беспокойно шевельнулся в кресле.
— А вы что… гм-гм… в самом деле решили опечатать завод? — как будто даже безразлично спросил Готлиб.
— Конечно!
— Что ж, попытайтесь, — неохотно обронил Готлиб. — Только я не думаю, чтобы крайние меры привели к чему-нибудь хорошему. — И больше слова не сказал на эту тему.
Вот уже несколько дней, как только до него дошла неприятная весть, сложное, противоречивое чувство мучило главврача. Он был искренне обеспокоен судьбой заболевших рабочих, но мысль о том, что случай на цементном грозит ему самому последствиями, тревожила его сильнее. Он понимал, что серьезных неприятностей не избежать, если не принять мер, исключающих рецидивы силикоза. В этом смысле инициатива Шугаева ему нравилась. Но когда он пытался представить себе всю опасность конфликта, в который вольно или невольно втягивал его Шугаев, все эти вызовы к начальству, комиссии, объяснения с Гребенщиковым, у него заранее, как от зубной боли, кривилось лицо, и он страдальчески думал, что со своим сердцем, нервами не вынесет этого. Внезапно его осенило переложить все на Шугаева, а самому куда-нибудь уехать… Например, в отпуск, а молодой и энергичный Шугаев так или иначе тем временем уладит конфликт. Идея показалась ему замечательной. Как-то сразу отлегло от сердца, он повеселел и по своей домашней привычке принялся насвистывать.
Через неделю он достал путевку в южный санаторий и стал собираться в дорогу. Замещать себя он, разумеется, оставил Шугаева. Перед отъездом еще раз попросил его не обострять отношений с Гребенщиковым, но сказано это было с такой лукавой, поощрительной улыбкой, что Шугаев понял: ему предоставлена полная свобода действий, и был благодарен главврачу хотя бы за это.
…Две недели — срок, назначенный Шугаевым для остановки завода, — истекли, но ни звонков, ни вызовов пока еще не было. В душе Шугаева затеплилась надежда, что, может быть, Гребенщиков опомнится и выполнит предписание. Но когда в начале следующей подели он позвонил на комбинат, в ведении которого находился цемзавод, главный инженер сказал, что о закрытии завода и речи никто не ведет и что, напротив, суточное задание им увеличили на двадцать процентов… «Все! — сказал себе Шугаев. — Ждать больше нечего».
Все же он еще подождал до субботы и, приехав вечером, к концу третьей смены, в присутствии нервно суетившегося главного инженера комбината опечатал все рубильники и двери цементного.
III
В восемь утра, как обычно, стального цвета «Волга» ждала Гребенщикова у подъезда. Он распахнул тугую дверцу, коротко бросил шоферу: «Здравствуй, Федя» — и, неуклюже изогнувшись грузным телом, сел рядом, головой почти касаясь верха. Федя, надежный парень, погодил, покуда управляющий захлопнет дверцу, и аккуратно тронув, выкатил через бетонную арку двора на проспект.
Широкая лента асфальта, бегущая под машину, спускалась к невидимой Волге, далеко впереди, за пестрыми кварталами домов, теснящихся по сторонам зеленого проспекта, в голубоватой дымке угадывались возводимые корпуса химического комбината. Панорама города и стройки всегда радовала Гребенщикова, как радует человека сад, взращенный своими руками. Семь лет назад, когда он принял трест, не было ни проспекта, ни панельных домов, а на этом месте лепились старые, военных лет бараки. И проживало в городе в то время тысяч пятьдесят, а нынче — втрое больше, и добрая половина из них — строители…
Гребенщиков повернул наружу треугольное стекло и, поймав лицом ветерок, полузакрыл глаза, наслаждаясь покоем. Павел Павлович примерно с год уже стал чувствовать усталость. Внешне это было незаметно. Он все так же работал с утра и до позднего вечера, а уезжая домой, неизменно прихватывал с собой пачку документов, все так же энергично проводил оперативки, давая кому следует «разгон», с неутомимостью мотался по огромной, многосложной стройке, и когда осматривал объект, по-прежнему удивлял еле поспевавших за ним подчиненных. И все-таки он начал сдавать…
Первые признаки усталости он ощутил прошлой осенью, не на работе, как ни странно, а когда приехал в Ялту. До этого он не бывал на юге, отпуск вместо с семьей проводил в родной Иванихе, на пасеке у отца, старого уральского партизана. Часами, до жаркого пота, махал звенящей косой, по вечерам копнил свежее сено, и запах его напоминал о детстве, рыбачил с внуком на тихой, тенистой Ветлуге, бродил на заре по мокрым лугам, подстерегая дичь и радостно бахая из двустволки, пил с отцом золотистую медовуху — и отдыха другого не мыслил для себя. Но в позапрошлом году отец внезапно умер, и этой смертью погасило всю прелесть Иванихи. Тогда-то и надумал он поехать на юг, просто так, из любопытства, и поехал один, без семьи. Юг оказался совсем иным, чем представлялся по рассказам и фильмам, и роскошь приморской природы, неохватные просторы каждый раз меняющего краски моря, истинно южное богатство местного базара и весело-шумная пестрота многолюдной набережной ошеломили его. И когда, сойдясь с компанией такого же масштаба руководителей, как сам, он окунулся в эту вольную южную жизнь с ее купаньями, загоранием, игрой в преферанс в тени парусинового тента и застольными разговорами в гремевшем музыкой ресторане, то неожиданно понял, как устал от работы и как хорошо, оказывается, отключившись от своих ответственных забот, не думать и не вспоминать о них. Эту прелесть беззаботности он испытал впервые и понял, что усталость, от которой он уезжал в Иваниху, была лишь усталостью тела, потому что и там, на сенокосе или рыбалке, он думал непрестанно — не мог не думать — о своих строительных делах и планах, и что настоящая усталость дала себя знать только сейчас, словно рычажок, многие годы настраивавший все его помыслы на работу, вдруг отказал.
До поездки на юг Павел Павлович знал и понимал только одну жизнь, именно ту, которой жил все годы, — работу. Теперь же он узнал иную жизнь, которую мог принять разве лишь как краткий развлекательный антракт, но, вкусив этой жизни, нашел в ней столько молодящей радости, что постепенно стал склоняться к мысли, что, возможно, такие-то, как он, как раз и заслужили эту вольную, беспечную жизнь. В день отъезда из Ялты он стоял на прибрежной скале, возбужденный распитым с мимолетными друзьями коньяком, и, оглядывая ласково блещущую в солнечном свете равнину моря, мечтательно думал: «Черт! А хорошо бы, как выйду на пенсию, обосноваться в здешних краях, купить себе дачу, сад, моторку и обязательно гараж…»
Но, как только он вернулся домой и попал в круговерть привычной жизни-работы, он и думать забыл о своих мечтах. Дела держали его всю зиму, весну и лето, и вдруг сейчас, в самый неподходящий момент, южная жизнь вновь поманила его. Но теперь, в разгар работ на РК, как для краткости именовали цех ректификации, было не до отпуска… Собственно, план предусматривал пуск РК во втором квартале будущего года, но, с тех пор как Павел Павлович подписал соцобязательство на досрочную сдачу цеха к первому января, план в расчет уже не принимался, и нужно было лечь костьми, а к Новому году сдать РК. Москва держала под жестким контролем ход строительства, дважды в неделю звонили Гребенщикову то замминистра, то секретарь ЦК, и всякий раз Гребенщиков докладывал, что работы выполняются по графику. Знали бы они, какой ценой достается ему этот чертов РК!..
Федя сбросил скорость и мягко тормознул у трестовского вестибюля. Выбравшись из кабины, Гребенщиков пошел к дверям, тяжело шагая по бетонным ступенькам. Старик вахтер, как всегда молодцевато вытянувшись при его появлении, по-солдатски «ел глазами» начальство.
— Как жизнь, Кириллыч? — медленно проходя мимо, кивнул Гребенщиков.
— Помаленьку живем, Пал Палыч, — бодро отчеканил старик.
Павел Павлович поднялся на второй этаж и, пройдя безлюдным коридором, через пустую приемную проследовал в кабинет. Обширные кабинеты стали не в чести, и управляющий, когда закладывали здание треста, заказал себе не большой и не маленький — в два окна. Было в нем светло, сияла полировкой мебель темного дерева. Павел Павлович привык к своему кабинету и не замечал ни его удобств, ни полированной мебели, ни безупречной чистоты, за которой следил специально приставленный человек. Он сел за стол в тяжелое кресло и, открыв блокнот, стал готовиться к оперативке. Рано утром ему позвонил дежурный диспетчер и доложил, что график монтажа оборудования на РК нарушен, потому что машина, на которой везли конденсатор, сломалась, и его доставили к месту монтажа с опозданием на восемь часов. Поэтому Павел Павлович решил начать с установления виновника простоя. Ровно в девять он включил селектор и, придвинув микрофон, негромко сказал:
— Сергей Семеныч, кто сорвал доставку конденсатора? Разве нельзя было перегрузить его на другую машину? Ты в курсе дела?
— Да, Пал Палыч, — спокойным дикторским баском ответил главный диспетчер. — Во вторую смену за диспетчерским пультом дежурил Колосов. Он немедленно связался с базой механизации и приказал направить кран к месту поломки. Но кран прибыл только через пять часов…
— Что же это у тебя за бедлам в хозяйстве, Григорьев?! — гневно спросил Гребенщиков директора базы.
— Может, у кого-то и бедлам, только не на базе механизации, — обиженно загудел Григорьев, намекая, что именно его хозяйство три года удерживает Красное знамя. — Вы же прекрасно знаете, Пал Палыч, что у меня ни одного свободного крана нет. Все на объектах и работают в три смены. А вы попробуйте отобрать автокран у работающей бригады. Дело чуть до драки не доходит…
— Плохому танцору всегда что-то мешает, — съязвил Гребенщиков.
— Это верно, — неожиданно согласился Григорьев. — Если бы эти деятели из Механомонтажа и автобазы пошурупили головой, они бы взяли первый попавшийся МАЗ и притащили сломанную машину с конденсатором на буксире!
— Ну вот что! Хватит перепихаловкой заниматься! Диспетчера базы… Кто дежурил во вторую смену?
— Колосов, — подсказал главный диспетчер.
— Диспетчера Колосова наказать. Рублем. Отнести за его счет все восемь часов простоя!.. Сапронов, суток вам хватит, чтобы войти в график?
— Хватит, Пал Палыч, — поспешно откликнулся начальник Механомонтажа.
— Завтра мне доложишь… Отделстрой, вам слово.
В репродукторе что-то пискнуло, и вслед за тем послышался тяжелый вздох главного инженера Отделстроя:
— Недельное задание по РК выполнено, Пал Палыч, да нынче, с утра, бригада штукатуров на простое…
— Как на простое?!
— Раствор не везут.
— Растворный узел стоит без цемента, — раздался басок главного диспетчера.
— Что там, у вас, на цементном, снова авария?! — уже не в силах сдерживать раздражение, спросил управляющий.
— Хуже, Пал Палыч, — поспешно включился главный инженер комбината стройматериалов. — В субботу вечером цементный опечатали. Санэпидстанция…
Гребенщиков едва не завернул матом с досады и тяжело засопел, вспоминая разговор с Шугаевым. Предписанию его Павел Павлович не придал серьезного значения, и вдруг — на́ тебе!.. Тут крутишься как белка в колесе, недосыпаешь, даже в выходные дни не отдохнешь толком, треплешь нервы из-за каждого часа простоя, потому что понимаешь: каучук, который будет выпускать комбинат, нужен стране, как воздух человеку, и вдруг приходит какой-то чиновник и вешает пломбы на завод!..
— Ладно, — хмуро бросил он в микрофон, — с санэпидстанцией я сам разберусь. А пока распорядись готовить раствор на фондовом цементе.
Встревоженный и раздраженный, он кое-как докончил оперативку и, вызвав секретаршу, велел соединить его с санэпидстанцией.
IV
В этот день Шугаев тоже проводил планерку. С потоком свежих овощей и фруктов, наводнивших город, участились случаи дизентерии, и нужно было размещать куда-то больных, а мест в изоляторе не хватало; в отделе «Соки-воды» гастронома устроили распивочную; в горячих цехах машиностроительного завода, спасаясь от жары, настежь открывали окна и двери, и сквозняки приводили к массовым простудным заболеваниям; строители комбината и их заказчики, поджимаемые сроками планов, пытались обходным маневром сдать-принять цехи и жилые дома со всякого рода недоделками и браком: от санитарных узлов и душевых до очистных сооружений — эти и многие другие подобные вопросы надлежало решать, и Шугаев решал их, как мог. Вдруг зазвонил телефон, Шугаев вздрогнул. Аппарат звонил длинными очередями, так звонят с междугородной. Он поднял трубку.
— Але-е! Это санэпидстанция?.. С вами будут говорить. — Голос был женский и, кажется, даже знакомый.
— Это главный врач? — тотчас зарокотала трубка начальственным баритоном, и сердце Шугаева екнуло.
— Главврач в отпуске. Шугаев вас слушает.
— Ага, это вы?.. Тем лучше. Здравствуйте. Гребенщиков говорит, — проворчал управляющий. — Кому-то из ваших людей взбрело вдруг в голову опечатать цементный завод! Вы в курсе?
— Завод опечатал я, — сказал Шугаев. — Ведь вы не выполнили предписания…
— Вы что, хотите сорвать строительство комбината?! — Голос давил на барабанную перепонку, и Шугаев отвел телефонную трубку подальше от уха. — Если вы немедленно не снимете пломбы, пеняйте на себя!
Четкие, продуманные возражения, которые Шугаев хотел высказать Гребенщикову, вдруг застряли в его горле — грубость всегда действовала на него угнетающе, — но в следующий момент он овладел собой.
— Видите ли, — начал он сдержанным тоном, — могу только посочувствовать, но снять пломбы я не вправе…
— Послушайте, — перебил его Гребенщиков, — вы член партии?
— Да…
— Вот и хорошо, — вдруг успокоенно проговорил Гребенщиков, но в этой успокоенности ничего хорошего для себя Шугаев не почувствовал, — Будьте здоровы!
«Ну, вот и началось», — вздохнул Шугаев. Его рука, лежащая на аппарате, подрагивала. Пока он говорил по телефону, он не видел своих притихших сотрудниц. Помедлив, он поднял глаза и встретился с десятком пар женских глаз, смотревших на него с тревогой, участием, надеждой, а кое-кто и с дружеской усмешкой. Небольшой коллектив санэпидстанции — по преимуществу здесь работали женщины — жил на редкость дружно, одной семьей, и в этой семье любили Шугаева, но в успех того, что он затеял, никто не верил. «Плетью обуха не перешибешь», — отговаривали его сотрудницы, узнав, что он собрался закрыть завод. «Да и стоит ли на рожон лезть, Дмитрий Яковлевич? У вас ведь семья». Но Шугаев всякий раз отшучивался, думая про себя, что и в одиночку можно сделать кое-что, если дело, за которое берешься, считать делом своей жизни.
— Ну, что притихли? — Шугаев улыбнулся. — Мы ведь не на поминках. Звонил Гребенщиков… Ничего, я думаю, все обойдется. Продолжим?
Когда, закончив совещание, он отпустил коллег, врач-пищевик Тая Чалова, за свою настырность прозванная в пищеторге Банным листом, проходя мимо стола Шугаева, спросила.
— Кажется, вы все еще надеетесь одолеть Гребенщикова?
Шугаев усмехнулся:
— Грешен, Таисия Степановна, надеюсь…
— Ну-ну. — Она посмотрела на него, как смотрят на изобретателей вечного двигателя, и пошла к дверям, резво стуча каблучками…
Ответить Чаловой «надеюсь», внушить себе, что он готов к каким-то исключительным, действенным поступкам, было просто, но искать путей, ведущих к верному успеху, и чувствовать себя беспомощным перед слепыми силами обстоятельств — это было мучительно…
Он посидел, немного успокоился и стал подписывать бумаги. Подписал, выключил вентилятор и, захватив папку с документами, вышел.
В приемной, близоруко щуря глаза, шлепала на машинке Вика. Шугаев по привычке ласково улыбнулся ей, отдавая папку, сказал:
— Я на цементный. — И обычным своим неспешным шагом пошел по коридору, где запах конторы перебивался запахом больницы, а на белых дверях мелькали таблички: «Лаборатория», «Без халата не входить», номера кабинетов…
Улица дохнула на Шугаева жарой, ослепила синью раскаленного неба, жирным блеском асфальта. Город задыхался от жары. Асфальт тротуара плыл под ногой. Листья акаций и тополей съежились от зноя, тень от них пепельно-жидкая, не тень, а призрак.
«Не забыть позвонить в горкомхоз, — подумал Шугаев. — Опять не поливают…»
На трамвайной остановке несколько осовелых от жары пассажиров смотрели влево, откуда, сверкая стеклами и красно-желтым лаком вагонов, выворачивал из-за угла трамвай. Сухо шипя дугой, он подполз, пахнув на людей нагретым железом и краской, со стуком распахнул двери. Но и внутри, хоть было и малолюдно, держалась такая же духота. Левый ряд скамеек был накрыт слабой, дымчатой тенью. Шугаев сел в этой тени и стал смотреть в окно на мелькание встречных машин, на облитые солнцем фасады монотонно-панельных домов, проплывающих мимо, смотреть и думать все о том же…
Цементный находился на окраине, за поселком «самстрой», в пяти-шести минутах ходьбы по каменно усохшей тропе, пересекающей чахлый, безлиственный березняк. Но сейчас, пока Шугаев с чувством какого-то смутного беспокойства шел по свинцово блестевшей на солнце тропе, несколько этих минут показались ему бесконечными, и он все ускорял и ускорял шаги и на пригорок, за которым открывался цемзавод, почти взбежал. То, что он увидел, ошеломило его: завод, окутанный облаком пыли, работал!
— Проклятье! — вырвалось у Шугаева, и он припустил трусцой. Зачем он бежит и что собирается сделать, он не знал, но продолжал бежать, и в такт его спотыкающейся побежке в правом кармане пиджака звенела мелочь.
Начальника цементного он приметил издали, у траншеи с песком, где, задирая вверх тяжелый кузов, противно выл мотором тупорылый МАЗ. Примостясь к его крутому крылу, начальник заполнял шоферу путевку.
— Что же вы делаете?! — хриплым, задыхающимся голосом закричал Шугаев, но слова его потонули в реве мотора.
Глаза Шугаева в нетерпении забегали от начальника, за писанием не замечавшего его, к медленно опрокидывающемуся кузову самосвала. Он видел острое, костлявое плечо, обтянутое пропыленным пиджаком, кудлатые, насупленные брови, все его небритое, усталое лицо и, внутренне остывая, чувствовал, что излиться возмущением не сможет перед этим человеком. И когда, вслед за ухнувшей лавой песка, оборвался рев самосвала, он уже совсем не так, как собирался, сказал с деликатной укоризной:
— Как же это, а? Кто же позволил?
Начальник сердито оглянулся, но, встретившись со взглядом Шугаева, промолчал.
Повторить вопрос Шугаеву помешал шофер, нескладный, краснолицый парень, выскочивший из кабины. Залихватским жестом сдвинув кепку на затылок, он наигранно-весело сказал:
— Як Петрович, прибавь пару рейсиков!
— Сейчас разбегусь, — буркнул Яков Петрович, отстраняясь от крыла, и протянул ему путевку.
— Да ты глянь, по скольку я вожу, — просительно-нагловато тянул шофер. — Я же по пять ковшей вожу вместо четырех!
— А сколько раз недогруз привозил? — прищурил глаз Яков Петрович.
— А что, я виноват? Экскаваторщики халтурят…
— Не морочь голову. Возьми путевку.
— Ну прибавь хоть один, — все не унимался шофер.
— Да что ты пристал-то? Девка я тебе, что ли! — Начальник бросил путевку на крыло и пошел прочь.
Парень матюкнулся сквозь зубы и, схватив путевку, прыгнул в кабину, яростно блеснув глазами. С треском бахнула дверца, взвыл мотор, и самосвал укатил, подпрыгивая на колдобинах.
Шугаев побрел за Яковом Петровичем, который, словно позабыв о нем, шел без оглядки, мелькая рыжими рассохшимися сапогами. Войдя в косую тень транспортерной галереи, он вдруг остановился и с резкостью, с которой отвечал шоферу, кинул:
— Мне приказали снять пломбы — я снял! — Он выхватил из кармана пиджака скомканный нечистый платок и, горько морщась, стал утирать усеянное потным бисером лицо и жилистую шею. — Ну и штрафуй! Штрафуй меня! — выговорил он с ожесточением, пытаясь сунуть платок куда-то мимо кармана. Запихнув его, наконец-то, в карман, он достал пачку «Беломора», чиркнул спичкой и тяжело задымил. — Думаешь, я молчал?.. Да только начальству доказывать — все равно что против ветра… плевать! А была бы моя воля, — он исподлобья покосился на грохочущий в пыльном тумане завод, — давно бы бульдозером снес эту рухлядь к чертям собачьим!..
Шугаев удрученно молчал.
Грохот цементного вдруг оборвался. Слышно стало тишину, приглушенные голоса людей, поспешный топот ног в дощатой галерее, и скоро из мутных прямоугольников дверей потянулись рабочие. Щуря на свету глаза, они отряхивались от пыли и двигались к низенькой пристройке, по-видимому буфету. Но вот они замедлили шаги, переглянулись и гурьбой подались к начальнику.
— Як Петрович, — выходя вперед, спросила женщина в дырявом комбинезоне, — этот самый, что ли, доктор-то санитарный? — Она раскрутила с головы видавший виды платок и хлестнула им по тощему бедру, выбивая цемент.
— Не доктор, Букина, а врач, — поправил Яков Петрович и обвел выжидательным взглядом рабочих.
Они подходили и, тесня друг друга, останавливались перед Яковом Петровичем и Шугаевым молчаливой стеной. При виде этих запудренных пылью фигур с вислыми плечами, Шугаева вдруг охватило то чувство смутного стыда и собственной вины, которые он всегда испытывал, встречая рабочих грязных цехов, потому что слишком уж разительным казалось ему внешнее отличие этих людей от него самого, с его безопасной и чистой работой.
— Так чё, товарищ санитарный врач? — На длинном лице Букиной отпечатался пыльный квадрат, охвативший нос и глаза. — Верно, что ли, болтают, будто вы цементный на излом добиваетесь пустить?
Отрывистые голоса подхватили:
— Цементный на излом, а нас? В подсобники?!
— Вы, что ли, нам платить будете?!
— Ну и пусть ломают! Сдыхать в этой пыли…
— Полсмены нынче просидели, покуда пломбы не сорвали!
— Вентиляторов пущай добавят. Об чем начальство думает?!.
Особенно волновались женщины и здоровенный парень в грязно-синем бушлате, распахнутом на голой груди, на которой сквозь цементную пыль голубела жирная татуировка. В его нацеленных в Шугаева темных глазах читались вызов и молчаливая враждебность. Этот взгляд и отрывистые голоса угнетали Шугаева. И захотелось успокоить взволнованных людей, сказать им что-то веское и убеждающее, он искал и никак не находил этих веских, убедительных слов.
— Ну, хватит базарить, — насупился Яков Петрович, медленно потягивая папиросу. — Для вас же человек старается. Понимать должны: силикоз — не насморк… Рыжову вон с Антиповым в больницу положили…
— А начхать я хотел на этот силикоз! — шагнул вперед парень в распахнутом бушлате, — Мне «валюта» нужна. О как! — Он сделал быстрое движение ребром ладони по горлу.
— Не волнуйтесь: закроют завод, работа каждому найдется, — сдержанно глянул на него начальник.
— На мельнице я зашибаю две бумаги, понял? А прикроют завод — опять копейки получать?! — Он говорил Якову Петровичу, но дерзкие, горячие глаза его косились на Шугаева.
На сухих, морщинистых губах начальника неожиданно мелькнула добродушная улыбка. Он потянулся к парню в бушлате и, хлопнув его по плечу, сказал:
— С такой комплекцией, Жернох, ты на любой работе две бумаги зашибешь! Разнюнился…
Женщины прыснули. Жернох оторопело оглянулся, увидел усмешки товарищей и, отпихнув какого-то парня, подался к буфету. Рабочие, посмеиваясь в его сторону, стали расходиться.
— Вот так-то и живем, — не то шутя, не то серьезно пожаловался Яков Петрович. — Сверху начальство жмет, снизу — рабочие. А придешь домой — жена начинает пилить: с детьми не занимаешься. А когда? На газеты и то не хватает времени. А книжку уж и не помню когда в руки брал. То собрания, то совещания, то аварии, а они у нас, при разбитом-то оборудовании, считай, что каждый день…
Со стороны песчаной траншеи донесся рев подъехавшего МАЗа. Требовательно зазвучал могучий сигнал.
— Эх, жизнь! — Яков Петрович швырнул окурок под ноги и заспешил к траншее трудной походкой измученного человека.
Шугаев вдруг почувствовал, как затылок его словно сжали пятерней. Он стал растирать заломивший затылок, но боль не стихала. Он добрел до трамвайной остановки, сел в вагон и попытался успокоиться, прикрыть глаза и ни о чем не думать.
V
Ася Букина, так смело наседавшая на санитарного врача, пришла на цементный почти девчонкой, в сорок третьем, когда его только что построили солдаты. Цемент был нужен для строительства завода, откуда, едва только стоны поднялись, пошел поток снарядов за Волгу, и Ася гордилась, что в победу над фашистами вложила и свою долю труда.
Эта пыльная времянка, холодная зимой и душная летом, наполненная лязгом и грохотом грубых машин, стала так же неотделима от ее жизни, как петлявшая в березняке тропинка, по которой Ася много лет проходила с работы и на работу, как выросший после войны поселок «самстрой», где стоял ее дом, как сам этот дом, добротные стены которого скреплял изготовленный ею цемент. На заводе она знала все, каждый закуток в лабиринте всевозможных пристроек, каждую доску пола в транспортерной галерее, который ей приходилось подметать после каждой смены. Она была мотористкой, и в ее больших, мозолистых руках перебывали рычаги и кнопки пускателей всех механизмов, за исключением, быть может, мельниц: их доверяли самым сильным рабочим, таким, как муж ее Родион…
Нельзя сказать, чтобы Ася привыкла к раздражающему действию пыли, просто она забывала о ней за работой, как забывала о грохоте машин, которыми управляла. Но когда ей случалось бывать в соседних цехах, в столярном например, с его неохватными просторами, обилием света, льющегося из высоких окон, и запахом свежих стружек, или в новом газобетонном, где, как в предбаннике, пахло парком, а бетонщицы щеголяли в белых косынках, ее разбирала досада за свой цементный, и на собрании с острого ее языка срывались резкие слова по адресу начальства. Обыкновенно дело все кончалось тем, что ставили еще два-три вентилятора, меняли стертые, полуразбитые кожуха шнеков и элеваторов, и все шло по-старому, потому что средство от пыли было одно: выстроить новый цех. Но его почему-то не строили, а все только обещали из года в год…
И вдруг откуда-то взялся этот длинный и худой, как жердь, санитарный врач… Бывали тут и до него разные. Ходили, смотрели, качали головами, составляли акт и пропадали на год, на два. Раз даже Яка Петровича штрафанули на десятку, как будто он не ту же пыль глотал. А этот на другой же день, как цех осмотрел-облазил, с утра пригнал на цементный новенький, цвета слоновой кости, автобус без окон, а в нем оказался рентген-аппарат, и все три смены — силком заставляли, кто не хотел, — прошли через руки врачей. Так объявились силикозники. Но и тогда не особенно взбудоражились рабочие: мало ли чего не случается. Поговорили, посудачили — стали забывать длинного врача, а вместо заболевших сейчас же заступили новенькие, пятеро демобилизованных парней. И Ася тоже думала, что тем все и кончилось, как вдруг, придя сегодня на завод, увидела толпу взбулгаченных рабочих у закрытых дверей: Жернох матерился и грозил пооборвать какие-то пломбы, а Як Петрович его успокаивал. И хотя часа через три, как только позвонили с треста, Як Петрович, сразу помрачневший, снял печати с дверей и с рубильников, и цементный пошел, настырность «длинного», прибежавшего на завод, встревожила Асю, и это она подбила бригаду спросить у него без утайки, чего тот добивается. И узнав, что Шугаев и вправду надумал закрыть завод, Ася растерялась.
Как и большинство, она так понимала: выстроят рядом новый цементный — говорили, вроде бы даже чертежи на него готовили в тресте — большой, светлый цех с хорошей вентиляцией, и переведут туда рабочих к новым машинам, а тогда уж можно старый ломать. А санитарный врач ишь чего захотел: закрыть и все тут! А людей куда?..
Ася и в мыслях не хотела допустить, чтобы их спаянную общим делом бригаду взяли и отставили с завода, чтобы рассовать потом кого куда по чужим участкам стройки и, конечно, на разные работы. Она привыкла чувствовать себя таким же хозяином здесь, как Яков Петрович, и даже представить себя не могла «новичком» в какой-то чужой бригаде. Но, пожалуй, больше, чем угрозы переворота всей ее налаженной, привычной жизни на заводе, боялась Ася потерять в зарплате. Как бы ни сулил начальник, в случае закрытия цементного, «выгодную» сдельную работу каждому, Ася знала: такого, как тут, моста ей не найти: вдвоем с Родионом приносили они — не считая премиальных — три сотни рублей каждый месяц. Этими деньгами Ася так распорядилась, что было у них с Родионом все: сами они и трое детей обуты-одеты не хуже людей, в комнатах мебель полированная, телевизор с большим экраном недавно купили, а старшему сыну, который учился в Саратове на инженера, переводы слали. Уж с год как потихоньку от мужа откладывала Ася на «Запорожец», и относить с получки десятку-другую в сберкассу стало для нее самым большим удовольствием. И вдруг: завод грозят закрыть и, значит, положить конец всем ее планам-мечтам, и это казалось Асе несправедливым и даже возмутительным. Дорабатывая смену, она все время думала об этом и причину всей несправедливости видела в Шугаеве, который ничего не хотел понимать, а стоял на своем…
После смены, вымывшись в душевой и переодевшись в чистое платье, она немного отошла в своем раздражении, но когда пришла домой и стала обо всем рассказывать мужу, снова разошлась и закончила почти что с криком:
— Ишь чё удумали — завод закрыть!
Родиону было выходить в ночную, и он отдыхал в огороде, в тенечке дома: строгал за верстаком, голый до пояса, загорелый, как будто из одних мускулов сбитый, — тугими шарами перекатывались они по его коротким толстым рукам, когда он фукал рубанком, обсыпая штаны кудрявыми шелковистыми стружками. Увидев жену, он остановился, закурил, прислонясь к верстаку, и пока она рассказывала, на его сухощавом, курносом лице хранилось то обычное, мирно-покойное выражение, которое порою выводило Асю из себя: услышь Родион крик «пожар!», он бы и тогда не удивился и не всполошился, спокойно взял бы багор и неспешно подался на пожар. Ася, однако, редко сердилась на мужа, ценила, что человек он самостоятельный, работящий и почти не пьющий, разве что когда на охоте или рыбалке выпьет маленько, не как другие…
— Ничего. Скоро, небось, не закроют, — сказал Родион.
— Тебе все ничего, — махнула на него Ася. — А как пошлют вон землю копать, чем семью кормить будешь?
— Прокормлю как-никак…
— «Прокормлю-ю», — передразнила Ася.
— Родион, здорово! — Из-за плеча Аси вышагнул Трофим, слесарь с цементного, в новеньком костюме, загорелый, причесанный, ухоженный, галстука не хватает только к белой расстегнутой рубахе. Тиснул руку Родиону, Асе протянул.
— Ну! Чистый инженер ты, Трофим! — разглядела его Ася.
Трофим довольно сощурился:
— Что мы, лаптем щи хлебаем?
Родион вытряхнул из пачки папироску приятелю:
— Отгулял уже отпуск?
— Угу. — Трофим мотнул головой, закуривая.
— Ты, никак, на Урал собирался? — спросила Ася.
— На Урале и гостил у братана, под Челябинском.
— Ну и как там жизнь?
— Да как и здесь же… Вот озер там — богато. Поохотились мы с братаном что надо…
— Как там Манька твоя? — спросила Ася про жену Трофима.
Трофим ухмыльнулся:
— А я ее там в утильсырье сдал, а себе новую привоз.
— Будет брехать-то! — засмеялась Ася.
— Об чем вы тут шумели? — поинтересовался Трофим.
— Цементный-то, — вспомнила Ася, — закрывать собрались…
— Да рассказывал мне Жернох, сейчас его встретил… Только ерунда все это. Так, потреплют языками…
— Да ты чё! — рассердилась Ася. — Пломбы уж вешают на дверях…
— Мало ли чё… Как повесили, так и сымут…
— Ты на «верхотуре»-то не бываешь, — медленно глянул на жену Родион, — на силосах. Знаешь, там пыль какая? В двух шагах не видать ни хрена.
— Ну дак чё? — приутихла Ася.
— А то, что верное дело задумал санврач. Закроют нашу душегубку скорее новый выстроят…
— Да кто там закроет, — зевнул Трофим. — На Урале, вон, — брат рассказывал — почище дело было, и то ничего… — Он усмехнулся думам каким-то своим. — Городишко там стоит… забыл, как его, черта, обзывают… — Огнеупорный завод при нем. От размола сырья — магнезит мелют — такая там пылюга стоит, что на соснах городских… а там богатющие сосны росли… так на них все иголки и ветки скрозь поопадали. Братан рассказывал: въезжаешь, бывало, в город и видишь округ: голые, черные стволы сосен торчат, как на пожарище. Потом уж, видно, стыдно кому-то стало — поспиливали все к едрене бабушке. Пни одни остались. — Трофим затянулся куревом. — А наш брат, работяга, сам знаешь: заработки у них добрые, жилье, скажем, — в новых домах живут, ну и помалкивают… Тут какая-то санврачиха объявилась: ах, ах — расшевелила народ. В Москву написали. Тысяча человек, говорит, подписались… Ладно. Комиссия прилетела. Профессор какой-то. Знаменитый! Взяли пыль для анализа, и постановил профессор: безвредная пыль… Поняли? Деревья сохнут, а люди — дыши на здоровье…
— А врачиха что же? — спросила Ася.
— Да чё… Сняли ее да другого поставили. Так и с нашим цементным: химкомбинат-то, вон, как его размахнули. Цемент позарез нужон. Чё там санврач сделает против треста? Гребенщиков — он мужик крутой…
— Ему-то что, — обронил Родион. — У него, чай, в кабинете чисто…
— Вот бы и пусть врач санитарный хлопотал насчет нового завода. А ему лишь бы закрыть скорей, опечатать, а там хуть трава не расти…
— Много ты понимаешь, — начал было Родион, но Ася пресекла его:
— А ты об семье подумай! Завод закроют, что в получку принесешь?
Родион согнал с мускулистого плеча черную кусачую муху:
— Всех денег все одно не заработаешь…
Ася вспомнила о домашних заботах:
— Девчонки дома?
— Дома.
— Чай, не обедали?
— Тебя ждем.
— Трофим, айда с нами обедать, — сказала Ася.
— Так за «блондинкой» бы сбегать, — поглядел Трофим на Романа. — С отпуска-то…
— Ладно! Без «блондинки» обойдетесь, в жару такую… Рыбалить ужо поедете, там и выпьете. — И когда пошли к крыльцу, опять не сдержалась: — Пусть сперва новый выстроят, а уж тогда за старый берутся. А сунутся еще с пломбами — я им покажу кузькину мать! Не побоюсь и до высшего начальства дойти!
— Ну, разошлась, — усмехнулся приятелю Родион, — как холодный самовар…
VI
Вернувшись к себе, Шугаев прошел в кабинет главврача, сел за стол, охватил руками голову и попытался собраться с мыслями, чтоб заглушить в себе отчаяние и возмущение, которые душили его… Он ждал чего угодно — скандалов, кляуз, вызовов к начальству, разбирательств на комиссиях, но управляющий не стал утруждать себя всем этим, он просто поднял трубку телефона и — конец!.. В принципе Гребенщиков мог поплатиться за свое самоуправство судебным наказанием, но Шугаев понимал, что при сложившейся ситуации городское начальство вряд ли это допустит… И все-таки действия Гребенщикова давали Шугаеву козырь в его борьбе. Нужно было только отыскать хороший ход, разумный и безошибочный, который бы помог ему, Шугаеву, использовать этот козырь…
Райком или народный контроль — вот куда он должен обратиться! Шугаев был мало знаком с руководителями горкома, но слышал, что первый секретарь Захаров — стоящий мужик. Может быть, прямо к нему пойти?.. Не мешало бы, конечно, посоветоваться с кем-нибудь… Конечно, с Орликом… Он журналист, газетчик. Знает историю с цементным и давно обещал написать фельетон…
Шугаев потянулся к телефону и вспомнил: «Да, ведь Орлик же обещал зайти ко мне сегодня. Ладно, подождем до вечера».
Виктор Орлик был другом Шугаева. А началась их дружба в школе при несколько необычных обстоятельствах… Тройка великовозрастных второгодников (впоследствии исключенных из школы) решила сачкануть с урока зоологии и отсидеться в туалете. Делая перекличку, учительница спросила об этих троих, и какой-то новичок, только что приехавший из деревни, простодушно сказал, что видел их в уборной и что они сейчас придут.
— Та-а-ак! — с угрозой протянула зоологичка и начала урок…
А в перемену в класс ворвалась тройка прогульщиков, их вожак Чикча кинул с порога:
— Кто продал, гады?!
Класс притих.
— Говори, кто продал! — накинулся Чикча на подвернувшегося под руку Шугаева.
— Не знаю, — тихо сказал Шугаев.
Чикча развернулся и двинул Дмитрия в ухо:
— Скажешь, падло?!
— Не скажу, — тихо, но твердо сказал Шугаев.
Чикча швырнул его к парте, и прогульщики принялись избивать Дмитрия. Тут-то на выручку Шугаева и кинулся Орлик… Их отлупили обоих. А после уроков Орлик, с огромным синяком под глазом, догнал в коридоре Шугаева и, протянув ему руку, сказал:
— Давай дружить…
Оказалось, что оба живут на одной и той же Волжской улице. Оба любят шахматы, волейбол, Волгу. Оба любят книги… Один из них еще тогда мечтал о путешествиях и славе журналиста, другой готовился дерзнуть на поприще врача. Сначала Шугаев подумывал о профессии хирурга, но отец, всю жизнь работавший врачом-гигиенистом, сумел внушить ему, что нет ничего благородней, как охранять здоровье трудящихся людей, особенно теперь, после войны, и Шугаев поступил на санитарный факультет. Оба они, Шугаев и студент факультета журналистики Орлик, учились в Ленинграде, и, хотя с годами учения интересы их все больше расходились, они остались друзьями…
Шугаев никогда не строил иллюзий относительно своих способностей и знал, что человек он самый ординарный. Он ничем не выделялся среди сверстников, ни темпераментом, ни внешностью; у него была нескладно-долговязая фигура, некрасивое, не вдруг запоминавшееся лицо с маленькими, бледными губами, длинноватым носом и невысоким лбом, а зачесанные кверху волосы — какого-то пегого цвета. И только глаза у него были необычные, большие, карие, светившиеся добротой. Шугаев стеснялся, когда его видели рядом с женой, которую все находили красивой, и в глубине души завидовал немножко Орлику, отличавшемуся уверенно-свободными манерами, энергичным очерком смуглого лица, черными разлетистыми бровями, жизнерадостным взглядом серых глаз. Да, Шугаев знал, что сам он не «орел», но утешал себя: не всем же быть талантами. Зато уж трудолюбия, упорства ему не занимать. Во всяком случае, институт он закончил с отличием. И, кажется, этому же неприметному, скрытому за неуверенными манерами упорству своему был обязан и женитьбой… В продолжение целого года он встречал ее, Эмму, у подъезда школы, где она преподавала литературу, с неизменным букетом цветов в руках или с билетами в театр, в филармонию и, застенчиво улыбаясь, шел провожать ее. Если Эмма говорила, что сегодня занята, он не обижался и, смущенно кивая, отвечал: «Конечно, вам, вероятно, скучно со мной…» Он находил себя скучным потому, что был немногословен и не умел развлекать, но Эмма с удовольствием проводила с ним вечера: он неплохо знал литературу и слушать умел, как никто другой… Соперники над ним подтрунивали, над его платонически-робкой любовью, над его долговязой, сутулой фигурой и всерьез не принимали его ухаживания. И Эмма поначалу тоже мало придавала значения дружбе с этим странным человеком, но в конце концов его бескорыстная преданность тронула ее, и то, о чем Шугаев так долго мечтал, — взаимность — пришло к нему наградой за терпение…
Телефонный звонок прервал воспоминания Шугаева. Он поднял трубку и услышал мягкий, доброжелательный баритон:
— Добрый день, товарищ Шугаев. С вами Коркин говорит из горкома.
— Здравствуйте, — сказал Шугаев, тотчас вспомнив, кто это…
— Жалобы на вас. Вы опечатали цемзавод, и штукатуры в цехе ректификации целую смену просидели без раствора… Мы ценим, очень даже ценим вашу настойчивость, — торопливо, словно упреждая возможные возражения, продолжал Коркин, — я бы сказал даже — вашу самоотверженность санитарного врача. С этой стороны вы найдете у нас всяческую поддержку. Но существуют вещи, которые вы… как бы это сказать… которые вы не совсем правильно понимаете. Интересы вашей санэпидстанции не должны и не могут идти вразрез с государственными интересами. Я не собираюсь здесь оправдывать Гребенщикова. Он и в самом деле затянул с реконструкцией. Но вы должны понять, что трест выполняет важнейшее правительственное задание. А вы взяли и опечатали цементный завод. Мне непонятна эта ваша скоропалительность. Вы меня слышите?
— Слышу, — вздохнул в телефонную трубку Шугаев, а сам подумал: «И в горкоме упредил меня Гребенщиков!»
— Я вас прошу, — дружески продолжал Коркин, — это в ваших же интересах, — урегулируйте ваши отношения с Гребенщиковым. Они не совсем здоровые. Цемзавод не может остановиться в разгар строительных работ…
— Завод работает, — сквозь вздох сказал Шугаев.
— А! Так вы сняли пломбы? — скорей обрадовался, чем удивился Коркин.
— Я не снимал. Гребенщиков распорядился сорвать…
Две-три секунды Коркин молчал, после чего сказал с наигранной бодростью:
— Одним словом, я вас прошу в следующий раз такие вопросы согласовывать… А Готлиб, он скоро вернется?
— Через три недели.
— Ага, ну ладно. Всего доброго.
Положив трубку, Шугаев вдруг почувствовал страшную усталость и обрадовался, увидев машинистку Вику, скользнувшую в кабинет с пачкой свежих газет. Положив перед Шугаевым газеты, она спросила, одарив его свойским взглядом:
— Дмитрий Яковлевич, можно пораньше смыться? Мы в театр с девчонками собрались…
Он посмотрел на ее некрасивое, но милое юной своей непосредственностью лицо и улыбнулся:
— Конечно.
Проводив глазами Вику, он развернул городскую газету. Рассеянный взгляд его, блуждающий по столбцам, наткнулся на знакомую фамилию — «В. Орлик». За этой подписью давалась небольшая заметка. Шугаев прочитал ее и грустно усмехнулся: Орлик, не жалея эпитетов, славил цементников за хорошую работу. В каких же условиях делалась эта работа, Виктор даже словом не обмолвился, и это рассердило Шугаева. Он мог понять Гребенщикова, Коркина — план для них был всё, — мог понять затурканного Якова Петровича, но понять позицию Виктора — этого он не мог.
VII
Едва открылась дверь и он увидел ладную фигуру Орлика в кремовой безрукавке, услышал традиционное «Привет, старик!», он и думать забыл о досаде на друга и в комнату провел его, искренне радуясь встрече.
На столе в приглушенном свете трубчатой люстры сверкали высокие рюмки, стояли тарелки с закусками, и в середине красовалась бутылка марочного вина.
— О-о! — взглянув на стол, произнес Орлик и, подойдя к кухне, нырнул головой в дверной проем. — Салют, Эмма!
— Эм, как там у тебя? — спросил Шугаев, из-за плеча Виктора заглядывая в дверь, откуда несся соблазнительный запах жареной картошки.
— Берегись! — весело крикнули в кухне.
Орлик отскочил к стене и в шутливом испуге замер, пропуская Эмму, которая с торжественностью пронесла и поставила на стол блюдо румяной картошки с мясом, приправленных зеленью.
— Фирменное блюдо Шугаевых, — улыбнулась она Виктору и устало опустилась на стул, — Садитесь. Валерку я уже покормила. Он в футбол гоняет…
Шугаев с Орликом сели за стол, и Орлик, потянувшись к бутылке, вскинул ее к глазам.
— О! Цинандали!.. Не возражаешь? — посмотрел на Шугаева и сам стал разливать вино по рюмкам, оживленно болтая. — Знаете, други, а ведь мой очерк о Королеве — помните, аппаратчик цеха У-2? — первое место взял на конкурсе. Конечно, все эти конкурсы — ерунда, а все же приятно. Сегодня редактор поздравил и чуть слезу не уронил: «Я так рад за вас, Виктор Саныч!» — Пародируя редактора, он мимикой и голосом изобразил наигранную искренность, рассмеялся, покрутил головой и шлепнул себя по колену.
Эмма с дружеской усмешкой взглянула на него поверх поднятой рюмки:
— Ладно уж. За твой успех, лауреат!
Орлик картинно выкатил грудь и сделал блаженную мину. Он пил вино мелкими глотками, смакуя и приговаривая:
— М-м! Питие богов… Умеют делать, умеют…
Шугаев собрался было заговорить о сегодняшней газетной заметке, но, посмотрев на Орлика, смолчал, подумав, что это только так, на первый взгляд, Орлик выглядит удачливым, веселым человеком, а если повнимательней вглядеться, увидишь и горестно опущенные уголки рта, и наступающую проседь в смолисто-черных волосах, и беспокойный блеск в живых глазах, и станет ясным, что все его манеры жизнерадостного человека не больше как обыкновенное бодрячество, скрывающее горечь постоянных неудач…
Орлик исколесил всю Россию, в каких только газетах не работал: от областной казанской до районной в каком-то сибирском далеко; года на два вообще уходил из газеты — в рабочие геологоразведки — и все это время писал. Писал он много, подвижнически, но вырваться из разряда «провинциальных» журналистов так и не мог. И когда Шугаев и года три назад обосновавшийся в здешнем же городе Орлик встретились и на радостях выпили, Виктор признался со вздохом: «Жизнь моя, старик, похожа на отчаянную гонку, на изнурительный бег. Вот уже сколько лет я ловлю удачу, рвусь, как в беге на дистанцию, вперед, вижу временами финишный аншлаг и вдруг начинаю понимать, что бег мой — бег на месте… И какая там разница: бездарь я или просто неудачник! Давай лучше шлепнем, старик!..»
И все-таки Шугаев верил в его звезду.
— Сегодня я бы не возражал выпить чего-нибудь покрепче, — сказал Шугаев.
Орлик живо обернулся:
— Случилось что-нибудь?
— Разве не слышал? Пломбы ведь сорвал Гребенщиков.
— Опять пылят?! — вскрикнул Орлик, словно даже радуясь.
— Пылят, — вздохнул Шугаев.
— Какие пломбы? — посмотрела на Шугаева Эмма. — Что там у тебя стряслось, Митя?
Он редко посвящал жену в служебные передряги.
— Видишь ли, — с насмешливой улыбкой стал объяснять Орлик, — Дмитрию надоела мирная жизнь, и он решил схватиться с управляющим трестом Гребенщиковым: взял и опечатал цементный завод — там несколько случаев силикоза обнаружено, — Орлик ухмыльнулся и прищурил глаза. — А Гребенщиков только пальцем шевельнул — и пломбы полетели, как в мультфильме: пах — и нет!
— Ну и самодур ваш управляющий, — сказала Эмма.
— Да какой он самодур? — качнул головой Орлик. — Просто человеку строить надо, а Дмитрий хочет, чтобы он закрыл цементный завод, но это же ахинея!
— Почему ахинея? — удивилась Эмма.
— Потому, что закрой Гребенщиков завод — сроки строительства полетят ко всем чертям. А за такое дело всыплют ему по первое число, могут даже с работы снять.
— Что же ты собираешься делать? — спросила Эмма.
Шугаев пожал плечами.
— Как что? — с серьезным видом сказал Орлик. — Например, он может… штрафануть Гребенщикова, — и, сделав выразительную паузу, хохотнул, — на десятку! На большую ведь сумму им не разрешают штрафовать.
— Тебе бы только поерничать, — нахмурилась Эмма. — Нет бы помочь другу. Ты же пресса!
Сегодня она казалась Шугаеву особенно молодой. И в который раз Шугаев удивился, как это Эмма за долгие годы нелегкой семейной жизни и нервной работы учителя сумела сохранить ту милую женственность, которую он так любил в ней. «Вот уж тут мне действительно повезло», — подумал он растроганно.
— Любопытно, а что бы сделала ты, окажись на месте Дмитрия? — с иронией допытывался Орлик. — Только не забудь, что Гребенщиков — один из самых влиятельных людей в городе, да и не только в городе. Он вон на свое летие орден отхватил!
— Я? — серьезно посмотрела на Орлика Эмма. — Да я бы… я в суд на него подала!
— Ой, держите меня! — Орлик откинулся на спинку стула, и плечи его затряслись от смеха. — Вот что значит женский ум, Дмитрий, — покачал он головой.
— А что, это мысль, — с улыбкой поддержал жену Шугаев. — Кстати, должен тебе сказать, что по статье сто сорок Уголовного кодекса виновный в нарушении правил охраны труда может быть приговорен к тюремному заключению… да-да, на срок до трех лет.
— А ты сперва докажи его виновность. У него найдется тысяча оправданий.
— Митя! — спохватилась Эмма. — Хозяин называется. Что же ты не наливаешь?
Шугаев с покаянной поспешностью стал наполнять рюмки. И странно, то ли от разговора, то ли от хорошего вина тяжесть, весь день лежащая на душе, вдруг стала отпускать его, и, обращаясь к Орлику, он вполне дружелюбно, без всякого желания укорить спросил:
— Послушай, Виктор, а какого дьявола ты дал заметку в газету?
— Какую заметку? — не понял Орлик.
— О цементниках…
— Ах, эту! — Орлик небрежно усмехнулся. — Это так… дежурная заметка. Позвонили из парткома треста, попросили отметить ребят… — И, встретив укоризненный взгляд Эммы, которой Шугаев показывал эту заметку, обиженно заморгал глазами. — А что тут такого? Ребята потрудились дай бог! Почему же их не похвалить? Похвала нужна, как смазка для колес…
— Для них куда полезней был бы фельетон, который ты грозился написать, — сказала Эмма. — Как ты его собирался назвать? «Пыль и план»?
— Да ладно вам, старики! Что вы на меня напали? — Орлик развел руками. — Фельетон… фельетоном, я его сделаю. А заметка — сама собой…
— Эх ты, Аника-воин! — рассмеялась Эмма, вставая. — Пойду приготовлю кофе.
— Кофе — это замечательно! — воскликнул Орлик, но по его лицу пробежала тень беспокойства. — Ну что, старик, шарабабахнем?
Он чокнулся с Шугаевым, прислушался к жалостливому звону хрустальной рюмки и, уже не смакуя, выпил. Потом вскочил и, сунув руки в карманы своих светлых брюк с четкими стрелками, заметался по комнате, от стола к балконной двери и обратно.
— Думаешь, я не хочу или боюсь писать фельетон? — расстроенно бросил он Шугаеву. — Ни черта ты тогда не понимаешь! Чтобы фельетон прозвучал, его нужно делать злым, понял? А писать в обтекаемой форме — дохлое дело! В лучшем случае трест пришлет покаяние: критика признана правильной, меры будут приняты. И все пойдет по-старому. Только ты не знаешь нашего редактора, старик. Для него совершенно неважно, о чем написано и как написано. Важно другое: что об этом скажут там! — Орлик вскинул глаза к потолку. — И легче тонну бумаги сжевать, чем переубедить этого человека с его «как бы чего не вышло»!
И потом, нужно быть реалистом, черт возьми! — Орлик остановился и сделал резкий поворот в сторону Шугаева. — Ну как ты не поймешь?! Один человек не властен изменить сложившуюся… ситуацию, не властен! Пора уразуметь наконец… Всему свое время. Вот станут строить новый цемзавод, тогда и берись за свой санитарный надзор с самого первого дня!
— Ты что-то не то говоришь, Виктор, — сказал Шугаев, покручивая длинную ножку рюмки и задумчиво глядя на сверкание хрустальных граней. — Ты забываешь о тех, кто лежит сейчас в больнице с силикозом… В пятницу я был там. Одному из них будут делать операцию. Он уже знает об этом, и его лицо… Оно стоит у меня перед глазами… Я уже несколько дней места себе не нахожу. Стоит мне подумать об этом, вообще, о своей работе — и жизнь кажется мне какой-то… ущербной, что ли…
— Вздор! — перебил его Орлик. — У тебя замечательная семья, дом — полная чаша, сам ты честный, справедливый парень. Какого же ляда тебе еще нужно?
— Нет, — Шугаев покачал головой. — Человек, мужчина во всяком случае, не может жить лишь этим — семьей и домашним уютом…
— Чем же еще должен жить мужчина? — с усмешкой спросил Орлик.
— Работой, конечно. И работа должна приносить ему… ну, если не радость, то чувство удовлетворения хотя бы. А этого-то у меня и нет…
— Но почему, старик?! Если ты любишь свое дело, то сам процесс работы должен доставлять тебе удовлетворение…
— Ошибаешься. Удовлетворение может доставить только результат работы. А у меня он?..
— Разве ты мало делаешь как санитарный врач?
— По мелочи вроде бы и немало. Да все это так… суета сует. А вот когда мне встретилось большое, настоящее дело — ты хочешь, чтобы я спасовал перед ним?..
— Ну, милый, через себя не перепрыгнешь!
— Нет, Виктор. Человек должен, понимаешь, должен, хоть раз в жизни, попытаться прыгнуть через себя… — Он посмотрел на Орлика, который стоял перед ним, покачиваясь и насмешливо улыбаясь. — Я все чаще вспоминаю тех, кто даже в трудные времена не боялся лезть на рожон… А я все жду чего-то, каких-то улучшений, на что-то надеюсь… Только, кажется, и мне пришла пора. Мне тридцать с небольшим, сил у меня достаточно. Я хочу… я должен преодолеть себя и доказать, что и я, обыкновенный человек, непробивной и несмелый, тоже способен полезть на рожон, хотя бы для примера, потому что жить просто так, чтобы жить и служить, я не могу и не хочу…
— А что ты можешь? Что?! — И Орлик вопрошающе потряс рукой перед Шугаевым. — Ты что, Гребенщикова собираешься свалить?
— Гребенщиков мне не нужен. Я добьюсь, что развалюху цементный закроют. Добьюсь, чего бы мне это ни стоило. И для начала пойду в горком, к Захарову… Я расскажу ему…
— Ну и что?! — перебил его Орлик. — Ну, всыплют Гребенщикову. А дальше что? Ведь горком же не прикажет ему закрыть завод. В конце концов ведь именно Гребенщиков отвечает за стройку. И, случись, сорвутся сроки строительства, нагорит не только Гребенщикову, Захарову тоже достанемся… Да пойми ты, голова садовая, Гребенщиков не может закрыть завод. Не не хочет, а не может. Как говорится, положение обязывает. И окажись на его месте ты, — Орлик ткнул пальцем в Шугаева, — ты поступил бы точно так же…
— Я бы закрыл, — сказал Шугаев.
— Да брось ты это донкихотство, Дмитрий. Ты же серьезный человек…
— Мне кажется, ты слишком усложняешь все… Гребенщиков не удельный князь…
— Мужчины-ы! — пропел из кухни голос Эммы. — Готовьте-ка чашки!
Шугаев подошел к серванту, достал кофейные чашки, сахарницу и начал расставлять их.
— Неисправимый ты идеалист, дружище, — весело рассмеялся Орлик, — за что и люблю тебя. — Он прошелся по комнате и вдруг сказал, прищурив глаз: — Ты вот что, старик. Ты погоди, ты не ходи пока к Захарову…
— Почему? — удивился Шугаев.
— Я довольно близко знаком с председателем народного контроля Найденовым. Он член бюро и на хорошем счету в горкоме. Попытаюсь с ним переговорить о твоем деле.
— Вот за это спасибо, — обрадовался Шугаев.
— Спасибо рано говорить, старик. — Орлик взглянул на часы и суматошно вытаращил глаза. — Ух, черт! Сегодня же наши с ирландцами играют!
Потом пили кофе, смотрели матч, и Шугаев, посмеиваясь над «припадками» болеющего друга, думал, что на Орлика невозможно сердиться.
VIII
Орлик слово сдержал. Найденов пригласил Шугаева и, ознакомившись с сутью дела, пообещал заслушать спорный вопрос на специальном заседании во вторник на будущей неделе. Чтобы воочию увидеть «ужасы», о которых он наслушался от Орлика и санитарного врача, Найденов сам решил побывать на цементном и, созвонившись с Павлом Павловичем, попросил его подъехать вместе.
…«Черт, невозможно стало работать», — проворчал Гребенщиков, узнав о тучах, которые сгущались над его головой. Он бросил телефонную трубку и уперся хмурым взглядом в кипу министерских циркуляров, громоздившихся на столе.
Он ненавидел все эти кураторства, комиссии, инспекции, которые, словно нарочно, придумали, чтобы мешать ему нормально работать, и презирал «чиновников», совавших нос туда, куда не следует. Шугаев, в представлении Гребенщикова, тоже был таким назойливым чиновником. «Пентюх», — определил его Павел Павлович при первой же встрече и подумал, что не взял бы этого врача даже в учетчики. Предписание остановить цементный взорвало Павла Павловича, и он еще долго не мог успокоиться. Но когда «пентюх» осмелился навесить пломбы на заводе, гнев Гребенщикова перешел все пределы, и, окажись в ту минуту Шугаев у него на приеме, он, наверно, выгнал бы его из кабинета, как выгонял в свое время бездельников и дураков. Не в силах сдержать себя, он наорал на Шугаева по телефону и позвонил тут же Коркину. Коркин, поспешно обещавший «разобраться, утрясти, поддержать» и так далее, немного успокоил его, но сигнал о простое на РК был слишком опасен, чтобы медлить, и Гребенщиков своей личной властью дал команду снять шугаевские пломбы и продолжать работать…
Весть о предстоящем заседании народного контроля обеспокоила управляющего, у него мелькнула мысль, что в механике его отношений с горкомом стало что-то меняться не в его пользу… Первые признаки этих изменений Павел Павлович почуял на последнем пленуме, где шел разговор о научной организации труда — НОТ… Павлу Павловичу крепко досталось на этом пленуме, и даже секретарь горкома Захаров, и тот бросил в него камень, сказав обидные слова: «Вы же большой человек, товарищ Гребенщиков! (Гребенщиков, а не Павел Павлович.) Так решайте же, решайте с внедрением НОТ!» …И хотя, вместо с главным инженером, Павел Павлович по возможности старался продвигать этот чертов НОТ, но в душе считал его, в условиях чрезмерно напряженных планов, пустой затеей. Болтовня о НОТ, по мнению Гребенщикова, лишь распускала подчиненных. Ему казалось, что помощники его работали без прежнего энтузиазма, без «огонька», без той веселой ярости, с которой он трудился сам, когда был молодым, а стоило на них «нажать» — бежали с жалобой в горком… И еще стал замечать Гребенщиков: слушали его разгоны на оперативках как-то по-другому, без прежней уважительной смятенности, к которой он привык, а так, будто ему снисхождение делали, и даже кое-кто из молодых — с этакой насмешечкой умников… Да, тяжело работать стало, морально тяжело.
Временами, охваченный приступом душевной усталости, он думал: вот так работаешь, работаешь, а тебя вдруг — хвать! — и свалит какой-нибудь недуг, как случилось с его другом, тоже управляющим трестом, Маркеловым. Уж на что был Маркелов крепкий мужик — ни разу у врачей не бывал, — а и тот спекся. Стукнул инфаркт — и нет человека, из кабинета увезли. Павел Павлович ездил хоронить приятеля и, когда в иную бессонную ночь представлял, что и его вот так же может хватить кондрашка, — его охватывал страх, и он боялся не дожить до той заслуженно-покойной южной жизни, о которой мечтал теперь все чаще.
Но если бы ему сказали: спасибо, Павел Павлович, за доблестную службу, ступай на отдых, или предложили бы, из самых человечных побуждений, место поспокойней, он бы возмутился…
Вся его биография сложена была так добротно-правильно, как складывается дом по чертежам хорошего архитектора. Фундаментом его биографии было вступление в колхозную ячейку комсомола: это там, в ячейке, в борьбе с кулаками и подкулачниками, воспитал он характер бойца. Первому этажу своей биографии молодой Гребенщиков обязан был Магнитострою, где силою рук своих, умноженных на характер, завоевал он право называться знатным бригадиром. Павлу Гребенщикову не страшны были ни голод, ни холод, ни изнурительный труд по колено в бетонной смеси, в любую погоду: в иссушающий зной, в свирепый буран и в жестокий уральский мороз, когда ладони, коснувшись арматурного прута, оставались без кожи, — и если на стройке случался прорыв, первой бросали туда железную бригаду Гребенщикова.
Битва на Волге, где офицер Гребенщиков под шквальным огнем наводил переправы и где ему посчастливилось остаться живым, стала вторым этажом биографии.
Третьим было участие в восстановлении разбитого Сталинграда. С энтузиазмом магнитостроевца ринулся Гребенщиков в работу. Не хватало материалов, машин, не было умелых людей, и приходилось так: Гребенщиков собирал очередную партию рабочих и кричал: «Кто держал когда-нибудь в руках топор, выходи! — будете плотниками… Кто хоть раз сумел обмазать глиной хату, выходи! — будете штукатурами!..» И через несколько лет на истерзанном волжском берегу кварталами встали жилые дома, протянулись асфальтовые ленты дорог, зазеленели купы молодых деревьев, и не один из этих кварталов был поднят волею начальника СМУ Гребенщикова.
Четвертый этаж биографии сложился в годы строительства на целине, где Павел Павлович уже руководил трестом.
А пятый… пятый начат был десять лет назад, когда окончивший инженерные курсы Гребенщиков был назначен сюда, в этот «бурно растущий» город Приволжья. Первую очередь химического комбината Гребенщиков построил досрочно и вместе с другими был награжден за это орденом Ленина. Так что Павел Павлович пока не собирался сдавать своих боевых позиций. Он чувствовал в себе довольно сил, чтоб тянуть громоздкую машину стройки. «Если бы поменьше было тех, кто портит кровь», — подумал Павел Павлович, с досадой вспомнив о Шугаеве. Да разве он, Гребенщиков, не понимает, что цементный отслужил свое? Но это же идиотом нужно быть, чтобы требовать закрытия завода сейчас, в разгар работ на РК! Не может быть, чтобы народный контроль стал на сторону Шугаева… Найденов умный мужик, он разберется, что к чему… Ну, на худой конец, пожурят его контролеры… Но, как ни успокаивал себя Гребенщиков, червячок точил ему душу, и было неспокойно, муторно на сердце… И вдруг какой-то внутренний голос вырвался наружу и сказал: «А там, в больнице, ведь силикозники… Они с твоего завода…» Тяжко вздохнув, Гребенщиков признался себе, что как ни крути, а дело дрянь и, начни контролеры искать виновных, пожалуй, и ему, Гребенщикову, тоже не поздоровится. Но он гнал прочь неприятные мысли, утешаясь тем, что скажет: «На будущий год я начинаю строить новый цемзавод, где пыли не будет», — и поставит точку на этом доле. Все же, собираясь на цементный, где за недосугом он не бывал уже года три, Павел Павлович надеялся придумать что-нибудь по части реконструкции.
IX
Утро выдалось знойным, солнечно-жестким, как и во все эти дни. С приволжских степей в город врывался тугой, горячий ветер, насыщенный пылью, затягивал рыжеватой мглою небо, врезался в зелень растрепанных тополей и акаций, хлестал людей в лицо, в глаза, и тогда Шугаеву казалось, что это не степная пыль, а цементная. В тот день относимая ветром туча цементной пыли не заслоняла завода, и куст теснящихся друг к другу тупых, пыльно-серых силосных башен с прижатыми к ним понизу коробками кирпичных строений в сплошных изломах трещин напоминал среди окраинного пустыря старый, расшатанный невзгодами, но мощный в своей неприступности утес.
Спускаясь с пригорка, Шугаев заметил на дороге пыльный шлейф, тянувшийся за легковой машиной. Сверкая кузовом, неслась она к цемзаводу.
«Гребенщиков», — догадался Шугаев, и сердце его как-то вдруг отяжелело беспокойством.
Стального цвета «Волга», описав полукруг, тормознула у тамбура конторки. Распахнулась правая дверца, наружу показалась сначала грузная нога в сандалете, потом плечо, обтянутое чесучовым пиджаком, и, пригибая крупную голову, выбрался из кабины Гребенщиков. Следом по-спортивному ловко выскочил Найденов, коренастый брюнет в светлом костюме и золотых очках.
Из-за угла спешил к начальству Яков Петрович. Синяя спецовка его посерела от въевшейся пыли, сединой осел цемент на бровях, на небритых щеках, и от этого весь он походил на старого мельника.
— Что тут у тебя за бедлам? — ворчливо выговорил управляющий, с видимой неохотой пожимая руку Якову Петровичу. — Окна повыбиты, двери настежь — ветер гуляет кругом!
Подойдя, Шугаев поздоровался. Найденов улыбнулся ему улыбкой единомышленника и обменялся рукопожатием с ним и с Яковом Петровичем.
— Здрасть, — искоса глянул на Шугаева Гребенщиков и перевел сердитый взгляд на Якова Петровича. — Так в чем дело? Хозяин ты здесь или кто?!
Хмурое лицо Якова Петровича растерянно дрогнуло и вдруг упрямо напряглось.
— Сперва бы нужно в цехи заглянуть, — сказал он строптиво, — а после про окна-двери спрашивать…
— Давайте посмотрим, — примирительно сказал Найденов.
Гребенщиков повернулся и уверенным шагом двинулся к дверям помольного. Один за другим они нырнули в мутный проем, озадаченный Гребенщиков невольно приостановился у порога и, сменив походку, пошел через грохочущий цех, наполненный цементной взвесью, с осторожностью человека, попавшего со света в темноту. Следуя за ним, Шугаев видел снующие вокруг фигуры рабочих и нет-нет да косился на грузно-широкую спину управляющего со смешанным чувством неверия и надежды.
Во двор они вернулись с головы до ног выбеленные пылью и принялись отряхивать друг друга, Шугаев — Найденова, а тот — Гребенщикова.
— Что ж ты, не мог как следует стыки уплотнить? — раздраженно басил управляющий, утирая платком побагровевшее лицо и шею. Но в этой раздраженности его Шугаев уловил что-то нарочитое, неуверенное. — А кожухи элеваторов, шнеков? Разве нельзя их заварить как следует? Ну, что молчишь? — Он смешно затопал ногами, сбивая пыль, осевшую на сандалетах и пестрых носках.
Яков Петрович развел руками:
— Это все мертвым припарки, Пал Палыч. Вы же сами видели: вентиляторы на стенах сами по себе, а оборудование само по себе. Ни тебе вытяжных зонтов, ни отсосов… Да там и не втиснешься с этим хозяйством…
— Полумеры тут не помогут, — негромко заметил Шугаев.
— Да, Пал Палыч, нужно кардинально решать, — сказал Найденов.
— Я им механика сюда пришлю с бригадой слесарей, — упрямо буркнул управляющий.
Вдруг Шугаев заметил группу рабочих, выходивших из дощатого тамбура. Рабочие подошли, обступили начальство. Здесь же был и Жернох. Бушлат его был распахнут, и угрюмые глаза выжидательно смотрели на управляющего. Рядом стоял муж Аси Родион.
— Здравствуйте, Пал Палыч, — сказал Родион.
— Здравствуй, здравствуй, Родион. — По-видимому, Гребенщиков знал парня, и лицо его смягчилось беглой улыбкой. Он шагнул к рабочему и пожал ему руку. — Ну, как вы тут?
— Да ничего, — качнул головой Родион.
— Ничего — в кармане пусто, — пошутил Гребенщиков. — А у вас? Водится что-нибудь?
Родион улыбнулся, обнажив прокуренные зубы:
— На заработки грех обижаться…
— А на что не грех? Спецжиры получаете?
— Молоко-то? Получаем, как же. — Он окинул нерешительным взглядом товарищей и сказал: — Так-то все ничё. Пылью вот мучаемся, Пал Палыч. Вентиляцию, что ли бы, какую придумали…
Гребенщиков, широко расставив ноги и сунув руки в карманы пиджака, задумчиво косился на глухо грохочущий цех.
«Неужели остановит?» — вдруг заволновался Шугаев.
— Вчера Трофим, слесарь дежурный, полез на верхотуру, на силоса, — рассказывал Родион. — Шнек там заело на первой нитке. Выключил пускатель, да не тот: пылюга, не видать ни черта! Ну, сунулся с монтировкой, а его и схвати винтом-то за рукав… Хорошо, куртка у него трухлявая была, рукав оторвался, а то и затянуть бы могло…
— Ну, дорогой, — Гребенщиков шевельнул бровями, — твой Трофим нарушил технику безопасности. Он должен был обесточить обе нитки.
— Да это-то так, — неохотно согласился Родион.
— А кроме пыли, шум еще донимает, Пал Палыч, — сказал молодой, с седыми от пыли бровями парень. — На больших заводах, слышно, изоляцию на мельницы ставят, от шума. А то придешь домой, а в башке звон стоит…
— Подождите, ребята, — глянул на него Гребенщиков. — Вот сдадим вторую очередь комбината, такой вам завод отгрохаем! Картинку! В белых халатах будете работать.
«Да», — только и сказал себе Шугаев, и в душе его стало пусто от слов управляющего.
— Что ж, много ждали, немного подождем, — согласился парень.
— А как у вас с плановым заданием? — с грубоватым задором спросил Гребенщиков. — Выполните?
— Выполним! — дружно отозвались рабочие.
— Цементовоз еще один давайте! — потребовал Жернох. — Возить не успевают, силоса битком набиты…
— Яков Петрович, — повернулся к нему управляющий, — позвони диспетчеру, пусть еще одну машину подбросит… Ну, жмите, жмите, хлопцы! Знаете, куда ваш цемент идет?
— Зна-а-а-ем…
Гребенщиков взглянул на часы:
— До свидания, ребята. — Он с каждым попрощался за руку и пошел к машине, сопровождаемый Найденовым, который чему-то улыбался. Его аккуратный, спортивного покроя костюм был чист, словно ни одна пылинка к нему не пристала.
— Дмитрий Яковлевич, садитесь, — предложил он Шугаеву. — Подбросим вас до центра.
— Спасибо. — Шугаев показал на чемоданчик с шумомером. — Мне нужно еще шум замерить в помольном отделении.
— А-а. Ну-ну…
Одна за другой плотно хлопнули дверцы, мягко заурчал мотор, и Найденов за стеклом, успокоительно улыбнувшись Шугаеву, прикрыл за стеклами очков глаза с выражением: «Там, мол, посмотрим…»
Легковая сорвалась и, взметнув облако пыли на повороте, скрылась за углом.
…— Мировой у нас народ, — вслух подумал Гребенщиков, покачиваясь в кресле.
— Да, народ отличный, — задумчиво сказал Найденов. — Нужно сделать все возможное и невозможное, чтобы избавить людей от этой ужасающей пыли.
— Избавим, — пообещал Гребенщиков.
— Вопрос только — когда…
Но Гребенщиков не ответил, погруженный в заботы об РК.
Найденов, у которого не осталось никаких сомнений в том, что «душегубку» нужно закрывать, раздумывал тем временем, как бы это по-хорошему, добром заставить Павла Павловича остановить завод. Он понимал всю сложность положения, в котором оказался Гребенщиков, и, достаточно зная его, слабо надеялся, что сумеет убедить этого человека. И все же решил попробовать.
— Пал Палыч, — сказал Найденов, положив на упругую спинку сиденья руки и стараясь заглянуть в лицо Гребенщикову, смотревшему вперед, на дорогу. — Ну а если бы на цементном работал, скажем, твой сын, ты бы как, закрыл завод?
— Ты что, меня за дурака считаешь? — не повернув к нему головы, вспылил Гребенщиков.
— Ну почему же за дурака?..
— А что ж ты задаешь дурацкие вопросы? Как будто не знаешь: остановить завод — значит сорвать строительство комбината!
— Знаешь, Пал Палыч, я не могу все же поверить, что ты, с твоей энергией, с твоим авторитетом, не можешь пробить в министерстве добавочные фонды на цемент.
— А ты думаешь, я не пробовал пробить? Я у самого министра был!
— Ну и как?
— А так: нет цемента и в ближайшее время не будет!
— А ты еще раз к нему слетай. Зайди и скажи: на моем цемзаводе — силикоз, завод опечатала санэпидстанция… Неужели министр не откликнется?..
— Знаешь, как он откликнется? Он спросит: а где ты раньше был, сукин ты сын?.. Что я ему отвечу? Что я не знал о силикозе? Ну, допустим, я остановлю завод, сорву строительство — так мне ведь завтра же по шапке дадут! А кому от этого легче станет? Посадят на мое место другого, так ведь и он без цемента не построит, понимаешь ты это или нет?
— Значит, выхода, по-твоему, нет?
— А по-твоему, есть?
— Что ж, — вздохнул Найденов, отваливаясь на спинку, — тогда придется тебе держать ответ перед народными контролерами…
Гребенщиков, весь багровый, молчал.
…А Шугаев с Яковом Петровичем замеряли шум в помольном. Начальник ходил с микрофоном в руке вокруг мельниц, и Шугаев, следя за мельканием стрелки прибора, с ненавистью смотрел на вращающиеся громады и думал: «Конструкторы наверняка гордятся своими мощными машинами и мечтают о создании еще более мощных, шум от которых будет еще губительней…» Надежных средств защиты от такого шума не было. Все эти «антишумы» — закладываемые в уши ватные шарики, шлемы-антифоны — почти не помогали…
Во двор Шугаев вышел с тяжелой от звенящего грохота головой и, укладывая в чемоданчик шумомер, удрученно сказал:
— Шум ваших мельниц, Яков Петрович, почти достигает болевого порога.
— Что еще за болевой порог? — спросил начальник. Он устало прислонился к пыльной стене и, покуривая, водил глазами за Шугаевым.
— Болевой порог — это громкость в сто тридцать децибел. При таком шуме мельник рискует заболеть шумовым синдромом, одним из видов психического заболевания.
Начальник удивленно присвистнул.
— Ну, ничего, — Шугаев через силу улыбнулся. — Во вторник вопрос о вашем заводе будет решаться на заседании народного контроля.
— Дай-то бог…
Вдруг Шугаев ощутил тупую боль в затылке. Он поднял руку и стал растирать затылок, краснея и покрываясь холодным потом.
— Что с вами? — спросил Яков Петрович.
— Да ничего. Голова разболелась. Пройдет… До свидания.
Он простился и, превозмогая боль, побрел к трамваю. Знойный ветер, крепчая, гнал по небу россыпь жидких, сероватых облаков. По закованной в цементный панцирь земле, перемежаясь с солнечным светом, скользили тени. На изъезженной до серого лоска дороге спиралью кружились пыльные вихри. Один из них вдруг метнулся к Шугаеву, сыпуче и больно хлестнул в лицо. Шугаев вытащил платок, вытер лицо. Боль в затылке не проходила.
…К вечеру у него подскочило давление и поднялась температура. Пришел Орлик, положил прохладную ладонь на горячий лоб Шугаева, тихо спросил:
— Ну как, старик?
— Тяжко, — сказал Шугаев, показывая на грудь.
Глаза у Орлика вдруг блеснули:
— Хочу тебя порадовать, старик… Вчера был у меня спецкор областной газеты, мировой парень, между прочим. Я рассказал ему о твоих мытарствах, и знаешь, что он мне сказал? Пиши, говорит, фельетон… даю слово, что тисну его в ближайшем же номере. За такие дела, говорит, и не такие головы, как у Пал Палыча, могут полететь… Так что, старик, я в темпе пишу фельетон и через пару дней покажу его тебе.
Шугаев слабо улыбнулся:
— Знаешь, Виктор, я вот тут лежал и думал… У каждого честного человека есть в душе своего рода болевой порог. У одного он меньше, у другого больше… Так вот, честно говоря, одно время я сомневался, есть ли он у тебя… А теперь вижу: есть.
— Что ты, старик, — обиженно протянул Орлик, — как мог ты во мне сомневаться?..
X
Из ярко освещенной приемной Найденова слышался шум голосов. Сам Найденов, стоя у окна, разговаривал с архитектором города, высоким, элегантным стариком с седой шевелюрой. Завидев Шугаева, Найденов дружески кивнул ему. Здесь же был и управляющий. Сцепив за спиной разлапистые руки, Гребенщиков стоял рядом с Деминым, заведующим горздравотделом.
— …Да что вы, Пал Палыч, какой там фонд! — громко, с чуть приметной небрежностью в тоне говорил невысокий, худой, похожий на подростка Демин, снизу вверх поглядывая на собеседника и медленно проводя ладонью по круглой, совершенно лысой голове. — Нашего фонда едва хватает для туберкулезников… Да что вам стоит, такому могучему тресту, пожертвовать одну квартиру! А, Пал Палыч? — Он спрятал платок в карман пиджака и, тоже заведя руки за спину, замолчал, ожидая ответа.
— Ты знаешь, сколько у меня народу без квартир? — помедлив, загудел Гребенщиков. — Молодожены, рабочие оргнабора, солдатки, молодые специалисты… Каждый приемный день записывается пятьдесят-шестьдесят человек. Нету у меня квартир, и не проси.
На лице Демина, благодушно-независимом, мелькнула целая гамма чувств, от растерянности и досады до раздраженного бессилия, но когда он вновь заговорил:
— Не-е-ет, Пал Палыч, это вы зря. Вы все можете, — в голосе его не слышалось ни нотки недовольства, а лишь просительность, то небрежно-веселая, то смиренная: — Кому-кому, а этому человеку нужно помочь.
— Вот пусть ему и дает военкомат.
— Да вы что! У них свои, офицеры, на частных живут…
— Ты вот лучше послушай анекдот про частную квартиру, — усмехнулся Гребенщиков и, понизив голос, стал рассказывать один из «ялтинских» анекдотов.
…Шугаев отошел к дверям и прислонился к косяку. Он чувствовал, что руки его холодеют от волнения…
— Ну что, товарищи, будем начинать? — послышался голос Найденова, и все разговоры в приемной смолкли.
Отступив в сторону, Найденов подождал, пока все пройдут в кабинет, аккуратно прикрыл за собой массивную дверь и легким, мелким шагом, чуть-чуть пригибая крупную голову, прошел по зеленой ковровой дорожке к началу длинного, заседательского стола, за которым рассаживались члены народного контроля и приглашенные.
Шугаев несколько замешкался и, обнаружив, что места по обе стороны стола заняты, сел в его торце, розовый от смущения, что оказался лицом к лицу с Найденовым, сидевшим в самом конце «коридора», образованного множеством плеч и голов, отделенный от него длинной, зеркально полированной столешницей.
Найденов предоставил слово заму своему, Сухову, и, придвинув чистый лист бумаги, взялся за шариковый карандаш.
Сухов, пожилой человек с помятым лицом, поднялся как раз напротив Гребенщикова, уткнувшегося взглядом в стол, и негромким, глуховатым голосом стал излагать суть дела… Гневных, осуждающих Гребенщикова слов ждал от докладчика Шугаев, но в сообщении Сухова была лишь констатация фактов, и только. Тщетно старался Шугаев уловить хотя бы след каких-нибудь эмоций на лице докладчика — оно лишь выражало ту углубленную серьезность, с которой выступают по сугубо специальным, не имеющим никакого отношения к живому человеку вопросам. Даже о сорванных пломбах помянул Сухов как бы вскользь, хотя и назвал поступок управляющего незаконным. И вдруг перед глазами Шугаева возник и замаячил с отчетливостью кинокадра все тот же навязчивый образ: мутная пыльная мгла, седые от пыли фигуры людей, их воспаленные глаза, — на мгновенье показалось, что он вот-вот услышит грохот мельниц и ощутит сухой, раздражающий запах цемента… И этот образ как будто заслонил собой все то, что говорилось за столом. Он слышал голоса и различал, что этот вот успокоительный баритон принадлежит Найденову, но что он говорит, — кажется, он спрашивал о чем-то докладчика, — не понимал. Он слышал бас Гребенщикова, даже уловил отдельные фразы, которые ему запомнились: «…спросить хочу товарища Шугаева: разве наши рабочие не имеют респираторов? Или, может быть, они не получают спецжиры? Или мало выделяем мы для них путевок в санатории? Или квартир благоустроенных не имеют?»; «У нас нехватки, недостатки, нас давят сроки планов, а Шугаев ничего не признает: останавливай завод и — баста! Но это же абсурд!»; «Я принимаю меры. Я послал туда бригаду слесарей, чтобы уменьшить запыленность»… — но все остальное, о чем говорил управляющий, прошло словно мимо сознания Шугаева. И из того, что говорил директор химического комбината Белый, он воспринял всего две фразы: «Не прихоть, товарищи, а объективные причины мешают Павлу Павловичу остановить завод»; «Вот главный врач, товарищ Готлиб, тот понимает нас, руководителей, а товарищ Шугаев… извините меня, поднял какой-то нездоровый ажиотаж вокруг этого дела». И выступление Демина, который настаивал, чтобы немедленно закрыть завод, тоже словно стерлось из сознания Шугаева; в памяти остались лишь начальные слова деминской речи: «Наш город, товарищи, включился в соревнование с пятью соседними городами, и санитарное состояние предприятий будет играть далеко не последнюю роль в этом первенстве…» Выступали и другие, но кто они и как относятся к закрытию завода, Шугаев плохо понимал; он весь ушел в себя, мучаясь вопросом, который задавал себе: почему все эти люди не доверяют — а может быть, и не понимают? — очевидности и почему все говорят совсем не о том, что нужно говорить, не то, что он надеялся услышать… И даже архитектор города, седой, элегантный старик, — хотя он вроде Демина поддерживал — о чем он только не говорил — Шугаеву запомнились отдельные, разрозненные фразы: «Панельное однообразие домов…»; «Чистый, прозрачный купол, венчающий жительство наше…»; «пыль и газы промышленных труб…»; «туча цементной пыли…»; «бельмо на глазу…»; «портит ландшафтную архитектуру при въезде с западной стороны» — но слов, которых ждал Шугаев, он тоже не сказал.
— …товарищ Шугаев? Желаете сказать? — Не сразу он расслышал и понял, что это к нему обращается Найденов с дальнего конца стола.
Внезапная мысль о том, что он не может и не должен молчать, когда решается судьба того, за чем он шел сюда, так взволновала его, что он совсем смешался, и, чувствуя, что говорит не то, что нужно бы сказать, сказал, с трудом выговаривая слова:
— Поймите, на заводе силикоз, и это доказательство того, что… продолжать эксплуатацию завода немыслимо. Я прошу… я настаиваю на немедленном закрытии завода…
— У вас все? — спросил Найденов. — Благодарю вас. Кто еще желает высказаться? — Он прошелся взглядом по лицам сидящих и сказал: — Тогда позвольте мне… Вопрос, товарищи, ясен: рабочие цементного должны быть избавлены от вредного действия пыли. Двух мнений тут не может быть… Безусловно, у Пал Палыча есть целый ряд причин, по которым ему трудно подчиниться требованиям санитарной службы. Но это ничуть не снимает с него ответственности за здоровье рабочих. И, думается мне, не меньшая вина за случившееся ложится и на санэпидстанцию. Ведь если бы вопрос, который мы сейчас рассматриваем, был поднят санитарными врачами раньше, не было бы того печального положения, которое создалось на заводе теперь. Что же касается Пал Палыча, вина его, безусловная вина, — в другом, товарищи. — Сожалеющий взгляд Найденова остановился на Гребенщикове. — Товарищ Шугаев был вправе требовать от вас прекращения эксплуатации. И вы должны были совместно разработать меры, договориться о сроках. А вы проволынили с этим делом. А когда завод опечатали, велели сорвать пломбы. Это же превышение власти! Да-да, Пал Палыч, превышение власти! — несколько громче повторил Найденов. — Я так это расцениваю. И мне кажется, в своем решении мы так и должны записать, что Пал Палыч превысил власть! В сложившейся ситуации, Пал Палыч, вам бы следовало остановить завод. Судя по вашему выступлению, у вас нет еще позитивного решения на этот счет. Поэтому предлагаю: спорный вопрос вынести на рассмотрение бюро горкома. Я уже разговаривал по этому поводу с первым секретарем. Сергей Васильевич весьма обеспокоен случившимся и поддержит наше решение. Есть другие предложения?
Сидевшие за столом закивали, и видно было, что большинство с Найденовым согласилось. Лишь управляющий, тяжело навалившись на столешницу, буркнул под нос:
— Если горком даст мне цемент, я хоть завтра закрою завод.
Но Найденов оставил его слова без внимания и, оглядев собравшихся, больше для порядка спросил:
— Может, еще кто желает высказаться?
Чувствуя, что управляющий по-прежнему невозмутим в своем решении оставить все, как было, Шугаев ухватился за последнюю надежду, надежду горьким словом пошатнуть невозмутимость этого человека. Он поднял руку, и Найденов кивнул ему.
— Возможно, я чего-то недопонимаю, — тихо, неуверенно заговорил Шугаев. — Может, я вообще не то скажу, но… Не мне вам говорить, товарищи, но неужели планы, сроки, важность строек для нас дороже… дороже человека, его души, его здоровья?.. Ведь единственно в нем, в человеке, весь смысл и наших планов, и нашей работы… Наверно, я говорю прописные истины. Простите. Но почему тогда мы не хотим сломать отжившее и вредное — завод, который и заводом-то стыдно назвать… Когда горит дом, его бросаются спасать немедленно, не оставляя на потом… Я прошу понять меня правильно, но я… я не верю, понимаете, не верю, что Павел Павлович согласится закрыть цементный… — Неловкая тишина нависла над столом, тишина непонимания, но он уже не мог остановиться. Он провел рукой по щеке, влажной от пота, и продолжал, обращаясь к Найденову, смотревшему на него с терпеливым вниманием: — Так вот, если бюро не поможет, и он… Павел Павлович, не поймет, то я… мне ничего другого не останется, как вновь опечатать завод. А если опять сорвут пломбы, я, — он запнулся и глухо договорил: — Я пойду к прокурору…
Шугаев сел и, опустив в колени руки, нервно сжал свои холодные, влажные пальцы.
— Это ваше право, — негромко обронил Найденов и, блеснув золотыми очками, спросил: — Больше нет желающих?.. Тогда с первым вопросом все.
…На улицу Шугаев вышел вместе с архитектором.
— Да, батенька, — старчески кхекнув, сказал архитектор, — вашей доле завидовать не приходится. Ну, ничего, ничего, — ласково тронул он Шугаева за рукав, — Первый секретарь Захаров — стоящий человек. Он непременно вас поддержит… Вам налево? А мне направо… Всего вам хорошего.
Был еще день, но от тускло-серого неба и влажной черноты асфальта улица казалась сумрачной. Робко и нудно сеял неслышный дождь.
— Ливанул бы, что ли, как следует, — вслух сказал Шугаев и подумал про себя: «А не поддержит — пойду к прокурору и на том стоять буду».
1966—1972 гг.