век есть такую пищу не станет и что она вредна для здоровья. А нормальный человек со здравым рассудком в нормальные времена по пятницам ест картофельные оладьи или творожники, по субботам — селедку и по воскресеньям — мясо. В первые годы после войны творог, селедка и мясо были редкостью. И матери пришлось придумать заменитель, чтобы отцу не пришлось отказываться от своих принципов. Вот она, рассмеявшись в очередной раз, и придумала псевдотворог, псевдоселедку и псевдомясо. Во всех трех случаях исходным материалом был картофель, который она выменивала в деревнях на наше постельное и столовое белье. Вскоре мы до того «прогорели», словно были настоящими погорельцами. Мать по этому поводу только посмеивалась. А отец комментировал состояние нашего быта кратким «гм!», означавшим одновременно удивление, изумление и возмущение. Еще более краткое «гм!» выражало пренебрежение, а долгое — похвалу. Самое протяженное «гм-м-м!» выдавало сомнение. Законченными предложениями отец изъяснялся исключительно с начальством или отдавая распоряжения. Вместо глагола «разговаривать» он употреблял звукоподражательный синоним «балаболить», подчеркивающий младенчески бессмысленный характер этой деятельности.
Иоганн Зальман решительно предпочитал словам инструменты. Дома он обходился одними междометиями. Для общения с женой и дочерью ему вполне хватало восьми: гм, ну, ха, пх, ну и ну, а-а, ах, тсс. Причем «тсс!» могло выражать не только приказ умолкнуть, но и требование взять гвоздь другого размера или же призыв к осторожности.
Матери для общения с Иоганном Зальманом вполне хватало смеха. Тихий смех выдавал иронию или несогласие, умеренный — одобрение или безразличие, громкий — покорность судьбе или возмущение, безудержный хохот — победу или поражение. От радости или боли мать так плотно поджимала губы, что верхняя выгибалась дугой, а на подбородке появлялись три ямочки.
То, что мать считала нужным со мной обсудить, вполне укладывалось в пятьсот слов.
До тринадцати лет я и представить себе не могла, что тайны мироздания могут быть выражены и словами. Правда, в отличие от отца я считала средоточием этих тайн не автоматические замки с секретом, а музыку.
Отец же комментировал радиомузыку кратким отрывистым восклицанием «а!». Долгим «а-а-а!» он обычно возвещал, что о чем-то догадался, что-то хорошо получается или даже удалось.
Иоганн Зальман считал недостойным звания механика того, кто был неспособен разгадать тайны любого замка или еще чего-то в этом роде. Он часто издавал протяжное «гммм!», сопровождаемое шаркающим звуком, производимым тыльной стороной ладони, потирающей заросший щетиной подбородок. Смысл этой звуковой комбинации не передашь иначе как целым предложением: «Во что бы то ни стало дознаюсь, что здесь к чему». Мать и дочь давно привыкли к этой комбинации звуков. Она сопровождала чуть ли не все отцовские действия. Для него мир состоял из замков с секретом, а нормальное население — из мастеровых.
Поелику моя матушка довела бережливость до совершенства и была от природы молчалива, отец и ее причислял к нормальному населению. Женщин же, судачивших на лестничной площадке, он называл не иначе как «балаболками». Мужского варианта у этого слова не было. Ибо мужчин, попусту тративших время на болтовню, Иоганн Зальман вообще не считал мужчинами. Он называл их словом среднего рода «трепло».
Иоганн был смугл и черноволос, как турок, Ольга была темно-русая и очень обижалась на мужа и всю родню, недовольных тем, что ребенок, которого она родила, не пошел мастью ни в мать, ни в отца.
Тому, кто хочет делать, ремонтировать и обслуживать паровозы, автоматические замки с секретом и другие чудеса техники, нужны твердая рука, трезвый ум и усердие. Порывистость и вялость здесь неуместны. Равно как и излишняя склонность к абстрактному мышлению, которую отец называл «мудрствованием». Людей, умевших мастерить вещи, Иоганн Зальман называл «умными». А тех, кто больше работал головой, — «мудрецами», и причислял к сумасбродам, считая в глубине души недоумками. Разоблачение генетической теории одаренности, владевшей умами в послевоенные годы, он воспринял как долгожданное подтверждение присущего ему здравого смысла. И выразил все это одним-единственным «ха!». Но это было не обычное «ха». Он произнес это междометие с такой экспрессией, что по силе воздействия оно могло сравниться с высунутым языком и даже превосходило его по выразительности.
Усвоенный дома культ здравого смысла помог мне воспринять «единицу за стиль», красовавшуюся на моих сочинениях в школе, как реакционную оценку моего пролетарского происхождения. Учительницу немецкого я прозвала «балаболкой».
Весной 1946 года семейству Крумбигелей, проживавшему над нами, пришлось освободить мансарду для детей многосемейного переселенца Блазека. Я помогала соседям убирать помещение и вывозить на свалку мусор. Вываливая тачку, я вдруг заметила среди всякой рухляди небольшой запертый чемодан из твердой фибры. Я решила, что он может пригодиться для обмена на картофель. Чемодан оказался таким тяжелым, что я подумала — не набит ли он деревом твердых пород? И вдруг оно уже нарублено на чурочки? В общем, я повезла чемодан обратно и дома его вскрыла.
Он был до отказа набит выпусками журнала «Реклам» — хрестоматийный набор немецкой классики. Я разрезала листы и прочла запоем все от начала до конца.
Слова, которых я не то что не видала, но и слыхом не слыхала. Шесть килограммов бумаги, заполненных незнакомыми, невиданными словами, звуками, заклинаниями. Шесть недель волшебства без всякой музыки — и притом не худшего сорта.
Я восприняла хрестоматийный набор классики как явление природы. А ее шоковое действие — как доказательство того, что тайны мира могут быть выражены и словами.
Наибольший восторг вызвали у меня «Дон Карлос», «Разбойники», «Коварство и любовь» и «Фауст». Ничего я в них, конечно, не поняла. Моя не привыкшая к мыслительной работе голова не могла разобраться в этих сложных построениях. Но моя полная неспособность не злила и не мучила меня так, как бывало, когда отец осуждал меня за тупость одним-единственным междометием «ну и ну!». Краткое «ну!» означало: «У тебя не руки, а крюки», а долгое: «Ну, дошло наконец?» Этими двумя восклицаниями Иоганн Зальман подрывал мое чувство собственного достоинства.
Глотая запоем непонятные книжки, я не чувствовала себя подавленной собственным скудоумием. Наоборот, я ощущала душевный подъем! В загадочном мраке, окружавшем меня, мне виделись духи жизни, которых в себе самой я не замечала. А отдельные вспышки света только поддерживали во мне веру в эти видения. Ибо, плавая в кромешном мраке, я вдруг натыкалась на яркий свет. В виде какой-то фразы. Я подчеркивала такие фразы красным карандашом, чтобы выяснить, кто же их автор. Я подозревала поэтов прошлого в плагиате. И не могла понять, как это давно умершие могут проникнуть в мысли живущих теперь людей и вытащить из хаоса то, что сами они найти не могут. А строки «Так жить и пес бы погнушался! И вот я магии предался»[6] я подчеркнула красным карандашом два раза.
Чтобы матери не досталось от Иоганна Зальмана за мои выходки, я сначала читала в подвале. Отправлялась туда под предлогом, что надо наколоть лучины для растопки, и приносила потом пучок-другой щепок. Но холод, темнота, а также прибитая к двери подвала табличка, запрещающая разжигать в подвале огонь и пользоваться свечами, вскоре погнали меня на чердак. «Хочу повыпиливать лобзиком», — сказала я родителям, а сама только свалила все в кучу, чтобы было под рукой, но даже ни до чего не дотронулась. В конце концов гордые слова вознесли меня в такие выси, что я совсем позабыла про низменную ложь во спасение и необходимость какого-то алиби.
Так что вскоре я уже без всяких объяснений отправлялась в соседнюю рощицу, залезала на дуб и там, воодушевившись окружающей обстановкой, воображала себя попеременно то Карлом Моором, то маркизом Позой, то Фердинандом, то Фаустом или Мефистофелем. Развилка ствола, в которой я сидела, служила мне то конской спиной, то креслом ученого, то троном. Предо мной возникали то леса Богемии, то замок короля Филиппа, то гостиная в доме Миллера, то кабинет Фауста, то гора Броккен и кухня ведьмы. Отцовский девиз «не привлекать внимания» здесь, на высоте четырех метров над развороченной бомбами землей, казался мне трусостью. Привлекательные личности, глядевшие на меня со страниц книжек, придавали мне мужество: я уже не боялась привлечь чье-то внимание.
Описанные в них давние времена я воспринимала как настоящее, а настоящее куда-то проваливалось или сливалось с тем временем, а может, и еще куда-то девалось, не знаю. Когда отец узнал от соседей о моих вылазках и сорвал меня с моего древа познания, он сменил прежнюю тактику убеждения «Чтение — пустая трата времени» на открыто наступательную «Чтение подрывает здоровье».
Мать назвала меня «мой чтец» и рассмеялась. В этом случае так громко, что даже живот затрясся. У матери чем громче смех, тем амбивалентнее смысл, который за ним стоит. Она умела даже плакать, смеясь. И если бы не была столь изощренно бережлива, отец наверняка причислил бы ее к лику «сумасбродов». Из-за ее смеха, который с годами становился все загадочнее. Однако он не называл его «дурацким», что на языке образованных сословий соответствует эпитету «неумный», он называл его «глупым». А глупый смех — это нормально. Во всяком случае, для женщины. Слова «чтица» мать просто не знала.
Я жила как бы в трехголосье: время, вычитанное из книжек, звучало как основная мелодия, настоящее — как верхний голос, будущее — как нижний.
Когда все содержимое чемодана было проглочено и шоковое действие немного ослабло, времена поменялись регистрами.
Учительнице немецкого я обязана тем, что не утратила счастливо обретенного трехголосия. Я преодолела свою неприязнь к этой женщине, потому что мне не давало покоя жгучее желание не только читать про себя высокие слова, но и произносить их вслух. Громко, во весь голос. Я просто не знала, кому бы прочесть такое. Читать самой себе вслух я побаивалась — от родителей знала, что сами с собой разговаривают одни сумасшедшие. Признаться в своем увлечении однокашникам значило бы выставить себя на посмешище: драмы Гёте и Шиллера все считали безнадежно устаревшими или же просто учебным материалом, предназначенным для зубрежки. Я посоветовала учительнице для оживления культработы в рамках ССНМ организовать в школе самодеятельный театральный коллектив и сама напросилась в нем участвовать. Учительница с моим предложением согласилась, но при одном условии: для принятия в труппу будет необходимо сдать экзамен на актерскую одаренность. Так как я во что бы то ни стало хотела выдержать этот экзамен, я купила билет на спектакль «Фауст».