Неожиданный визит — страница 41 из 112

директор внимательно следили за мной. Они не скрывали своего подозрения, что я не выкладываюсь на работе. Я была уверена, что однажды они застукают меня на каком-нибудь упущении. Но внутренне я была непоколебимо тверда, я знала, что выбора у меня нет.

В те осенние месяцы я заинтересовалась поэтами прошлых веков и нашла кое-что утешительное в их судьбах. А если уж быть совсем честной, то я почувствовала себя в каком-то смысле даже счастливой. Мне казалось, что слабый отблеск ореола славы великих мучеников лежал и на мне.

Уважаемое издательство заключило со мной договор, согласно которому я, получив аванс, обязана была в течение года сдать еще сто девяносто восемь стихотворений в готовом для печати виде.

Договор этот в то же время позволял мне понять и кое-что весьма важное: дабы достигнуть, будучи поэтом, среднего жизненного уровня — хотя бы уровня руководителя бригады социалистического труда, — я должна ежедневно сочинять пять с половиной стихотворений. Я вспомнила, каких трудов стоили мне два моих первых поэтических творения, я вспомнила о натянутых отношениях с завотделом и о заявлении на развод, которое собирался подать Роберт. Всю ночь, не сомкнув глаз, я металась в постели. Мало мне было этих бед, так я еще согласилась написать сценарий на современную тему для киностудии и для телевизионного спектакля. Известный литжурнал заказал мне поэму о приветливой почтальонше из соседнего дома.

И вот появились первые рецензии.

В моих стихотворениях — в балладе и поэме — я была уверена. Но такими уж замечательными я их не считала. Один отзыв начинался так: «Только что вышли в свет с огромным нетерпением ожидаемые любителями поэзии два первых стихотворения нового лирического сборника». А кончался он так: «Тем самым поэтесса устанавливает новые критерии для нашей поэзии».

Газеты я читала только с одной точки зрения — есть ли в них что-нибудь обо мне. Один из иллюстрированных журналов отразил мое становление как поэтессы в документах и фотографиях.

За два месяца я приняла участие в двадцати трех вечерах: чтение стихов, обсуждение. Выступив в семи радиопередачах, говорила о преисполняющей меня внутренней потребности писать стихи.

События, развиваясь подобным образом, повлияли на мое окружение. Роберт при каждом удобном случае говорил о тяжком жребии быть супругом поэтессы. А директор даже хвастал с надлежащей осторожностью тем, что под его началом издавна поощрялись таланты во всех областях искусства. Но сын и завотделом все еще сохраняли сдержанность.

Сын опасался, что на уроках литературы им придется проходить мои стихи, из-за чего он перессорится со всеми своими друзьями. Завотделом настаивал на своих мрачных прогнозах и дал мне коварный совет — избрать героем следующей баллады нашего директора.

Однажды вечером я лежала на кушетке с рюмкой коньяка в руке. Я видела себя на экране телевизора: вместе с ведущим я сидела у камина, свободно и уверенно болтая о планах на будущее. Мне было нелегко отнестись к себе с симпатией. Я выключила телевизор и глотнула коньяку.

Утром, проснувшись, я тотчас поняла: время творчества для меня миновало. Я чувствовала себя опустошенной и выжженной дотла. Мне не приходило в голову ровным счетом ничего, о чем я могла бы писать. Я сама себе казалась предельно нелепой. Наступило жестокое похмелье.

Я не пошла на работу, а бесцельно бродила по незнакомым улицам, пока не наступил вечер и не сработали реле уличных фонарей. Из вентиляционных шахт метро подымался теплый воздух. Наступила зима. Поеживаясь от холода, я зашла в пивную и очутилась в какой-то подвыпившей компании. Новые знакомые угостили меня пивом и водкой. Мое имя было им, кажется, неизвестно, что меня очень утешило. После двойной порции водки я призналась, что я известная поэтесса, у которой внезапно пропала способность сочинять стихи.

— Стихи сочинять — занятие дерьмовое, — сказал сухопарый старикан с лицом хищной птицы. — Лучше раздобудь да протолкни стоящую заявку. Ну хоть на бетономешалку, к примеру.

— На кой тебе бетономешалка? — удивился его приятель, коренастый человек средних лет, у которого не было кончика указательного пальца на правой руке и к которому я тотчас почувствовала доверие.

— И не нужна. Да отлично можно обменять с компенсацией, — ответил старикан.

Я уже точно не помню, как там было дело. Но Коренастый вдруг вскочил в ярости и осыпал меня грубейшими ругательствами. Счастье мое, что я женщина, кричал он. Иначе он пересчитал бы мне ребра.

Обратный путь полностью выветрился из моей памяти. Одно я помню точно — прежде чем покинуть пивную, я обещала Коренастому начать новую жизнь и поискать себе работу у них на предприятии.

В трезвом состоянии эта идея отнюдь не привела меня в восторг, но я не видела другого выхода. И отправилась к директору, чтобы сообщить ему, пока не иссякла решимость, о моем уходе.

Но тут мне на помощь пришел случай. Приемная была пуста. Директор разговаривал по телефону у себя в кабинете с другим директором. Я вынула из коробки бланк, заложила в машинку и напечатала распоряжение моему завотделом: «…строжайше запретить этой сотруднице сочинение стихов. Во избежание ненужных осложнений рекомендую позаботиться о благоприятных условиях труда».

Бумагу я сунула в папку на подпись директору.


Перевод И. Каринцевой.

КРОКОДИЛ В НАШЕМ ОЗЕРЕ

Человек по своей натуре противоречив. От круга близких ему людей его влечет в неведомую даль. Во всех совершенных им глупостях он обвиняет отца, мать, жену и детей. Но стоит ему наконец оказаться один на один с большим миром, где надо самому отвечать за себя, как ему приходится солоно, и он рвется назад. Человеку, собственно говоря, никогда не угодить.

Наша семья была безупречной, И такой должна была оставаться всегда.

К основному ее ядру принадлежали мама, папа, мой брат Герман Михаэль, мой сын Томми и я. Петер — не принадлежал. Больше не принадлежал. Тетя Карола тоже. И все, кто появился позже, стало быть после тети Каролы, тем более не принадлежали. Мы были за четкое разграничение.

По ту сторону семейной границы проникали только сообщения об успехах и оптимизм. Болезнь папы была проявлением высшей силы. Приглашения рассылались, когда было, что выставить напоказ. Новый ковер. Или моторную лодку. Но до нее мы еще не дошли. Эта история начинается куда раньше.

Квартира наша находилась на тихой боковой улочке, застроенной четырехэтажными старыми домами. Вечные черные пятна от угля, который ссыпали в подвал, на тротуаре и облупленная серая штукатурка придавали этим местам грязноватый облик. Зимой в голых кустах палисадников скапливались обрывки бумаги.

Несмотря на это, мы чувствовали себя на нашей улице дома. Она была не тех габаритов, что насилуют душу. Здесь еще каждый знал каждого. Старожилы здоровались друг с другом. А мы принадлежали к старожилам.

В ту пору мы все это не очень-то ценили. У нас было такое ощущение, будто соседские глаза и уши преследуют нас даже в нашей просторной квартире — с замысловатой планировкой и звукопроницаемыми стенами. Были, темы, о которых у нас говорилось только шепотом. Например, о деньгах. Мы избегали шумных ссор — не из-за предмета ссоры, а чтобы не осрамиться перед госпожой инженером-экономистом Ноймейстер или господином заместителем заведующего отделом Гервальдом. Но в общем и целом мы вели гармоничную семейную жизнь.

А протекала она главным образом в столовой. Лепные гирлянды на высоких потолках. Мамин майсенский фарфор в стеклянной горке. У каждого постоянное место. Маленький балкон; вид на задние дворы и сады с прекрасными старыми деревьями. Все это было всегда. Принадлежало к нашему окружению. С самого начала. И будет до скончания веков.

У каждой комнаты было свое название. Спальня моих родителей называлась просто «спальня». Вишневое дерево. Накидка на кровати и гардины из одного и того же шелка кирпичного цвета. Зеркало в рост человека. Открытые окна. Здесь царила успокоительная прохлада. Сыроватая, чуть затхлая прохлада. В подобной комнате супружескую жизнь представить себе невозможно. Сексуальность не следовало как-либо связывать с нашими родителями.

И с моей комнатой тоже. Больше не следовало, с тех пор как Петер от нас уехал. После гастролей, результатом которых явился Томми. Мой сын Томми; ему выделили соседнюю комнату, и он, это крошечное, вечно ревущее создание, превратил постепенно «кабинет» в «детскую».

Комнаты у нас узкие, с окнами на брандмауэр. И тем не менее чудо уюта. Обить стены холстиной была мамина идея. Мама же наметила место для гравюры — слева от моего письменного стола. И никакого смысла не было протестовать, ибо идея была превосходной и место самое подходящее.

Мама была сильной натурой. Ничто не могло ее смутить. Она принадлежала к типу людей, способных, когда того требует ситуация, на великие деяния, а до тех пор играющих свою роль в жизни там, куда забросила их судьба. Играющих ее, быть может, слишком хорошо. Они неуязвимы. Неуязвимы к упрекам в диктаторских замашках. Ибо они всегда правы. И обладают колоссальной энергией, но редко заражают ею других. Чаще подавляют. Парализуют.

Назвать маму душой нашего семейства значило бы охарактеризовать положение не вполне точно. Мама была мозгом, желчью, правой рукой и вообще всем тем, что жизненно необходимо человеку. В мамином ведении находилась и внешняя политика. Мама приглашала мастеров. У нее были связи. В случае нужды она сама чинила пылесос и водопровод. Она знала, что́ каждому из нас идет на пользу. Ее заботливость и любовь не имели границ. Когда я начала учиться в университете, она по вечерам читала мои учебники. Чтобы поддерживать со мной беседу, как она говорила. Никто из нас и представить себе не мог, как справляться с жизнью без мамы.

За кухней была комната моего младшего брата с отдельным выходом во двор. Всегда, когда я пытаюсь вспомнить брата в эти времена, в ушах у меня звучат его бесконечные упражнения вперемешку с кухонными звуками. Чуть больше напрягаясь, я воссоздаю в памяти бледное веснушчатое мальчишеское лицо. Все остальное смутно, расплывчато, не оставило в памяти четких контуров. В том числе и его беспричинные взрывы бешенства.