У врачихи вид был серьезный и решительный.
— Отдых необходим, причем немедленно! — заявила она.
Прописав Еве два лекарства, врачиха спросила, когда она в последний раз была у гинеколога. Ева припомнила, сколько лет младшей дочери.
— Четыре с половиной года назад, — ответила она.
— Вы слишком легкомысленно относитесь к своему здоровью, — хмуро бросила врачиха. — Запишитесь на прием, причем как можно скорее.
Второй визит к врачу Ева решила сделать тоже до отъезда.
Ее разозлило, что она не понимала ни слова из того, что доктор во время осмотра говорил своей ассистентке. Врачи всегда так напустят тумана, как будто у тебя бог знает какая хворь, подумала она. Но когда, одевшись, вновь присела к его столу, услышала:
— К сожалению, я вынужден положить вас в больницу. Послезавтра в 211-й клинике для вас освободится место.
Ева пришла в ужас.
— Но мы на следующей неделе уезжаем в отпуск!
— С отпуском, фрау Келлер, придется повременить.
— Но… — начала Ева и запнулась. Потом, уже дрожащим голосом, спросила: — У меня…
— Пока не могу сказать ничего определенного. Окончательный диагноз можно будет поставить по результатам гистологического исследования после операции.
Вечером собралась вся семья. Даже Эльке пришла, вместе со своим кавалером.
— Уж лучше бы меня сразу положили, — вздохнула Ева. — Эти два дня перед операцией — самые страшные. А вы все уезжайте скорее отдыхать, оставьте меня одну.
Когда отец стал укладывать маленькую Эвелину спать, она спросила:
— Наша мамочка умрет?
Келлер вернул путевку в профком.
— Да разве мы без тебя поедем?! — сказал он жене.
Ева лежала в постели бледная, но все же улыбнулась мужу:
— Зато теперь не надо будет бояться, что опять попадусь!
Перевод Е. Михелевич.
ОТКАЗ ОТ КАРЬЕРЫ
— Я устала. Движения вялые, веки слипаются, короче — я ощущаю вполне нормальное желание спать. Освальд, дорогой мой муженек, уже улегся, да и дети давно закончили свою ежевечернюю возню в кроватках. И все же я сварю себе сейчас крепкого кофе — три ложки с верхом на одну чашку, — но не стану ни вшивать молнию в юбку дочери, ни штопать дыру в носке, которую мой милый муженек предъявил мне нынче вечером, а изложу на бумаге, почему я перестала быть директором школы. Я сознательно иду на то, что мои ученики завтра будут стрелять через весь класс бумажными шариками и передавать под партами журнальчики — ведь они наверняка сразу смекнут, что я сплю на ходу; и впрямь, пока они будут писать контрольную, мне придется приложить особые усилия, чтобы, не дай бог, не упасть головой на стол. Я иду на все это, ибо мне важно, чтобы все узнали, каким обстоятельствам я была обязана своими успехами.
Впервые я увидела его в Очереди к кассе нашей студенческой столовой и сразу же захотела с ним познакомиться. Грудь его в ту пору была более выпуклой, чем живот, густые черные волосы так буйно вились, что лоб казался гораздо выше и благороднее, а очки без оправы придавали его лицу несомненную интеллектуальность. Полгода спустя он признался мне, смеясь, что считал меня гордячкой и недотрогой.
Весьма существенным движущим мотивом последующих событий, скорее всего, было мое честолюбие; но поскольку я всегда считала это свойство характера стимулом к движению вперед, я не могу назвать его своей слабостью.
В то время как Освальд преспокойно высыпался после наших бурных ночей, отодвигая подготовку к реферату на туманное будущее, я каждое утро ровно без пяти минут восемь усаживалась на свое место в университетской аудитории. Мало-помалу юбки начали с меня сваливаться, а сама я еще до полуночи уставала от объятий. Как-то раз я даже заснула в ту минуту, когда Освальд целовал ступни моих ног, что дало ему повод сказать, будто я люблю его меньше, чем он меня. И я очень от этого страдала. Его глаза нравились мне без очков еще больше, а грудь так же густо курчавилась черными волосами, как и голова. Но мне очень хотелось стать учительницей, а ведь я училась всего-навсего на втором курсе.
— Как-нибудь управлюсь с этим рефератом, — говорил Освальд. — Сейчас ты для меня важнее.
Он был на два курса старше. Меня мучил комплекс неполноценности.
А потом ночью вдруг явился этот ангел. Заснула я в тот раз на плече Освальда только часам к четырем. Это был наверняка настоящий ангел — за плечами у него виднелись два лебединых крыла. Правда, лицо у него было совсем не такое, как у ангелов на картинах, но ведь художники часто приукрашивают действительность. Оно показалось мне даже знакомым, только не удалось вспомнить, где я его видела. Лицо у ангела было широкое и морщинистое, губы тонкие, подбородок выпуклый, волосы, седые и жиденькие, собраны на затылке в пучок. Из-под простых одежд, лишенных каких-либо украшений, выглядывали синие чулки; ангел был, по-видимому, женского пола. Голос у него — вернее, у нее — оказался низковатым, низковатым для женщины, но мягким и добрым.
— Хочу тебе помочь, ведь ты женщина. И выполню любое твое желание. Подумай сперва хорошенько.
Ощущение у меня было такое, какое бывает во сне, когда отрываешься от земли и легко паришь в воздухе.
— Хочу, чтобы на земле был мир! — сказала я.
— И в человецех благоволение, — добавил ангел и покачал своей старушечьей головой. — Никогда не обещаю того, что выполнить не в силах. Пожелай чего-нибудь для себя лично.
Мне это было очень кстати. И я попросила:
— Хочу всегда бодрствовать. Не чувствовать усталости. И обходиться вообще без сна.
— Будь по-твоему, — медленно вымолвил ангел. — Но только при одном условии. — И с какой-то неуместной для ангела поспешностью добавил: — Без этого все равно не получится. — Кивнув в сторону Освальда, который тоже давно успел заснуть, ангел сказал: — При условии, что ты будешь ему верна.
Я торжественно пообещала, что выполню это условие.
Ангел растворился в воздухе — исчез прямо у меня на глазах, и я проснулась. Медленно приподняв голову, я увидела совсем рядом спящего сладким сном Освальда — его высокий лоб, копну густых черных волос; даже во сне его руки заботливо прикрывали одеялом мою спину. В эту минуту я была готова поклясться, что мне никогда в жизни не придет в голову ему изменить. Утром я рассказала Освальду о своем сне, и мы дружно над ним посмеялись.
Хотя в ту ночь я спала мало, весь день я была бодра и свежа, несказанно удивила Освальда, приготовив на ужин домашний салат с крутыми яйцами, и все еще была деятельна и оживлена, когда он уже начал зевать. Тут я сказала ему, что он любит меня меньше, чем я его, а он в ответ на это уснул. У меня же сна не было ни в одном глазу. Ни в одном. Я была свежа, словно только что проснулась прохладным солнечным утром после десяти часов крепкого сна. Поглядела-поглядела я на своего Освальда, выбралась из-под одеяла, прикрыла его получше и села за письменный стол.
Поначалу Освальд никак не мог в это поверить, но я убедила его, несколько раз показав свою курсовую работу вечером и на следующее утро. Он посоветовал мне больше никому про это не рассказывать. Так я стала старостой группы; все восхищались моей работоспособностью, склоняли мое имя на собраниях и заседаниях как пример для подражания и образцовый плод женского равноправия; я получала премии и медали.
Когда проглоченные наспех завтраки стали тут же проситься обратно, мы с Освальдом оформили наши отношения. Меня спросили, не хочу ли я, чтобы мне разрешили освободиться от общественных обязанностей, но я возразила, что с меня хватит, если я благополучно разрешусь от бремени. Тогда мне предложили вступить в партию. На собеседовании секретарь нашей партийной организации так меня восхвалял, что мне буквально пришлось прикусить себе язык, чтобы не проболтаться. Признаюсь, я и сейчас не знаю, является ли общение с ангелами немарксистским по самой своей сути, а значит, и антипартийным. В общем, я промолчала. В конце концов им же было выгодно, что я отказалась от продления срока обучения и чуть ли не до самых родов готовила и проводила все собрания своей студенческой группы.
Молчала я и в роддоме, когда после полутора суток борьбы за жизнь моей дочери мне сделали вечером укол и вкатили в темную комнату, чтобы я могла как следует выспаться. Только через сутки наша Анетта вызволила меня оттуда своим писком. Акушерка сказала, что девочка — прелесть. Теперь это дитя уже в том возрасте, когда мужские взгляды подтверждают справедливость ее слов. А в ту пору мне совсем не нравилось, что в девять часов вечера свет выключали, так что у меня не было возможности даже читать, и шесть ночей подряд я была вынуждена думать только о преимуществах и недостатках своей странной судьбы.
У своей матери мой муж был старшим из четверых детей. Мать-то и приучила его — весьма своевременно — ходить за покупками, чистить обувь и пришивать пуговицы. Поэтому у него не сложилось представления, будто эта работа — прерогатива женского пола, и мне не в чем было его разубеждать. Но от природы он человек довольно инертный. И поскольку для меня сутки длились ровно на восемь часов дольше, чем для него, было бы просто не по-товарищески употребить это время только для своей личной пользы. Половину его дипломной работы написала я, а диктанты в тетрадях его учеников я проверяла еще будучи студенткой. Пришивать пуговицы он тоже мало-помалу разучился и дочкину коляску катал левой рукой, потому что в правой держал сигарету. А я в это время варила обед и стирала пеленки. Тем не менее государственные экзамены я сдала на «отлично», и мне сразу, без всяких попыток направить в сельскую местность, дали должность учительницы математики и русского языка в школе до того новой, что, собираясь на наш первый педсовет, мы входили в здание не по лестнице, а по дощатому настилу. За годы, прошедшие с той поры, лестничные перила заменяли не менее трех раз.
Дочка моя оказалась сущим подарком — она никогда не болела, и за первый учебный год я не пропустила ни одного урока; поэтому на второй год меня выбрали председателем месткома. Считалось, что «Бригитта всегда и все вывезет», и к этому так привыкли, что