Неожиданный визит — страница 71 из 112

В три месяца я относила ребенка каждое утро в ясли и оставляла там сцеженное молоко. В три года я отводила его в детский сад. Зимой в коляске по снегу. Вечером был усталый ребенок, кричащий ребенок, больной ребенок. И была моя усталость, мои крики, мои болезни.

Второй ребенок был бы моложе первого на год. Я не родила его.

Моему ребенку исполнилось четыре года, когда мы начали разводиться, и шесть, когда я в конце концов переехала с ним на другую квартиру.

С тех пор прошло тринадцать лет. И всегда был ребенок. Вечером. Утром. В выходные. В каникулы. Приходилось всегда думать о хлебе, о масле, о молоке, об уроках, о родительских собраниях. Сколько я приготовила еды, сколько выстирала пеленок, пуловеров, которые замерзали ночами во дворе. Сколько я ругалась, просила тишины, уступок, внимания. И угнетала ребенка своими надеждами, своими пожеланиями, разочаровывалась, падала духом и дождаться не могла, когда он ляжет и заснет. Я стыдилась, что я не нежная мать, не ласковая, не терпеливая, не кроткая. Но ребенок стал как бы частью меня. Я не ласкаю свою руку — просто я не могу без нее. Хорошо помню, когда первый раз оставила его вечером одного. Ему было четыре месяца. Мы поехали на городской электричке в театр. Он спал дома накормленный и чистый. В электричке мне вдруг показалось, будто я связана с ним длинной пуповиной. Он удерживал меня в этом мире, мой ребенок. Меня больше не притягивали к себе фары автомашин на улицах.

Когда ребенок первый раз утром встал на колени в кроватке, когда он первый раз побежал от отца ко мне, я думала — теперь я уже нужна тебе меньше. И я гордилась этим.

Однажды, в три с половиной года, он смертельно заболел. Он разбудил меня ночью, его тошнило, сильно лихорадило. Мы вызвали «скорую помощь», на следующий день — детскую докторшу и просили ее прийти снова и снова, потому что кашель у него становился все хуже. Устав от наших звонков, она направила его в конце концов в больницу для удаления аппендикса. Но у него оказалось нагноение в легких. В стационаре нас обнадежили, что ночь он переживет.

Отцу отдали вещи ребенка: красную шерстяную шапочку, сапожки, пальто. Стоя в дверях квартиры, он сказал: «Ребенок умирает, и ты в этом виновата». Я заснула опустошенная, но спокойная, совершенно уверенная, что он выживет. Утром нам разрешили его увидеть. Но тайком. Ему нельзя волноваться.

Он лежал в отдельной палате в кислородной барокамере. Сестра, прежде чем подойти к его кровати, надела еще один халат.

Ночью ему сделали операцию. Гной удалили. Перелили кровь. И вот он уже смотрел на нас сквозь стеклянную стену. Что он перенес в ту ночь! А я не сидела рядом с ним, не утешала его, доверила его сестрам и врачам. Он с трудом повернулся, протянул к нам ручки и заплакал. Он выжил.

Раз, когда он уже ходил в школу, я возвращалась домой и обнаружила на тротуаре капли крови, которые вели к нашей двери. Там стояла толпа детей, все они склонились над моим ребенком, а он сидел среди них и держался за голову. Кровь заливала ему глаза. Из раны на лбу. Он катался на роликах, засмотрелся и врезался в бетонный столб.

Или поехал мой ребенок первый раз один в поезде в Рудные горы к дедушке с бабушкой. Мне представлялась географическая карта, по ней едет поезд к югу. Он сидит в нем совсем один, с бутербродами и маркой на шипучку. А поезд становится все меньше и меньше, и он уезжает все дальше и дальше от меня.

Или его девушки: они сразу проходят в его комнату. Нет, чая не надо. Они лучше закурят. Они не хотят полнеть, ведь когда принимаешь противозачаточные таблетки, надо следить за весом. Мама, как это происходит, что всегда от меня чего-то хотят девушки, от которых я ничего не хочу? И почему к иным я не решаюсь приблизиться?

Мама, почему ты развелась? Я нахожу, что отец в порядке. Ты тоже не без вины, сказал он. Ну, если честно, лучше так, как есть: та, другая, больше подходит ему, чем ты. И вы дома тоже лучше подходите друг другу.

А у тебя так было — знакомишься с кем-нибудь и сразу же можешь с ним разговаривать часами? Весь вечер, всю ночь? И спишь вместе. На следующий день встаешь, выходишь погулять, обедаешь вместе, и все равно еще есть о чем говорить.

Итак, мой сын вырос.

Он научился валить деревья. Он умел ошкуривать их топором, таким острым, что им можно было резать хлеб. День он проводил в лесу, для перерывов стоял вагончик, по утрам его топили. В обед они поджаривали хлеб на печке.

Он научился управлять трактором, буксировать стволы, водить грузовик. И собирать шишки.

Ты забираешься на дерево по стволу. Обхватывая его руками и ногами. К спине прикреплен трос. Потом закрепляешься: бросаешь предохранительный трос на верхушку дерева, подтягиваешься выше и повисаешь на нем. На верхушке обе руки должны быть свободны для сбора шишек. Если сделаешь с тросом что-нибудь не то, все пойдет насмарку. Наверху надо привязаться надежно, но так, чтобы потом можно было освободиться, понимаешь? Ты один виноват, если упадешь. Внизу стоит мастер и советует: теперь отпускай. Вот это ощущение. Один наверху в ветре.

В один четверг, когда ему исполнилось девятнадцать, мы проводили его в армию: отец, его подруга и я.

Все ребята коротко подстриглись, на всех были джинсы, луноходы, аляски. Офицер в гражданском спросил их: «Есть вопросы?» Кто-то весело крикнул: «Когда первое увольнение? Когда нам дадут отпуск?»

Офицер спокойно сказал: «Мы идем сейчас на вокзал, оттуда поедем поездом на ближайший сборный пункт. Шагом марш». И ребята вдруг замаршировали по двое, по мостовой, а не по тротуару, по узкому переулку Копфштайнгассе вниз под гору. Мой сын обернулся и махал нам, пока не исчез за углом. Я подумала, что во все времена матери и подруги смотрели так вслед сыновьям и друзьям.

Через десять дней он принимал присягу у мемориала. Все были в стальных касках, с побледневшими лицами. Дорога к мемориалу шла через кладбище. Туда мимо могил и обратно мимо могил. Мимо женщин, которые разравнивали их граблями.

Мы не узнали его среди множества стальных касок. А он смотрел на нас отрешенным взором, не смея повернуть головы, пока мы наконец не обнаружили его. Потом все было хорошо. Мы смогли немного постоять рядом с ним. Дотронуться до него, погладить. Мы пощупали ткань его формы, потрогали стальную каску, смазанную утром свежим маслом.

«Как красиво выглядит он в форме, — тихо сказала мне его подруга. — Она идет ему лучше всех здесь, не правда ли?»

Высокий и стройный, он серьезными серыми глазами смотрел на нас, родителей, держал свою девушку за руку и сказал улыбаясь: «Вы даже не заметили, какая мне выпала честь. Я выносил знамя. Сколько пришлось нам тренироваться!»

Солдат, подумала я. Мой ребенок — солдат. Мой отец тоже был солдатом, на девять лет старше моего сына, когда погиб.

Я все смотрела на моего сына, видела, как он напряжен, как боится сделать что-то не так. И тоже находила его красивым, как ни абсурдно это звучит, и чуть стыдилась таких мыслей. Моя бабушка говорила о моем отце, что он выглядел в форме очень мужественно. И все же о сыновьях так не думают.

После обеда мы посидели с ним еще часа два. Тут собрались семьи на свидание со своими родственниками-новобранцами: жены с маленькими детьми, сестры и братья, отцы (некоторые сами в формах), в том числе и мы, нагруженные термосами и фруктами. Наконец мой сын встал и протянул руку за каской и портупеей.

Солдаты собрались, построились и строевым шагом вернулись в казарму. Мы прошли немного рядом с ним, потом побежали, чтобы не потерять его из виду. Они промаршировали в ворота казармы. Днем раньше я получила и распаковала дома его гражданскую одежду. Теперь у него только форма, подумала я.

Когда ворота закрылись, мы переглянулись, его девушка и я. В глазах у меня все расплылось. «Еще пятьсот тридцать дней, — проговорила она сквозь слезы, — у него ведь одна я и есть». Спохватившись, она приветливо улыбнулась мне и добавила: «Только я да вы будем думать о нем и ждать».

Через одиннадцать дней он написал:

«Я здесь уже три недели. Самое тяжелое позади».

На прошлой неделе я проснулась от страшного сна. Будто я уже совсем старая и рассказываю, плача, какому-то незнакомцу, что мой ребенок погиб в армии. Я очнулась вне себя от ужаса.

Сегодня я получила от него два письма. Первое — обычное, второе — заказное. В первом он писал, что во время бега с препятствиями в фильтре его противогаза застряла резиновая пробка и воздух перестал поступать. От испуга он забыл, как снимать противогаз. Другие видели, но не помогли. Он рванул его с головы и остался жив. Но это, конечно, не повод для паники.

Во втором письме, более важном для него, он написал, что приезжает на побывку, на три дня, уже послезавтра.

«Скажи всем, передай привет хорошим знакомым, подруга уже знает, прибуду самым ранним поездом, ключей от дома нет, — (подчеркнуто жирной чертой), — а мне хотелось бы побыть с ней наедине».

И в первый раз обратился ко мне «дорогая мамочка».


Перевод Е. Размолодина.

МОНИКА ХЕЛЬМЕКЕ

БЕГИ ПРОЧЬ! — ВЕРНИСЬ!

Каждому случалось хоть раз в жизни помечтать о чем-то сказочно прекрасном. Или почти каждому. О такой вот прекрасной сказке и пойдет сейчас речь.

Жила-была женщина, звали ее Элизабет. День-деньской она трудилась, хотя и не работала на заводе или фабрике. У нее и без того хватало забот по дому — тут и дети, и хозяйство. Только кончит подметать, стирать пыль и готовить, принимается шить что-нибудь для детишек или чинить платье мужа. Но всегда выкраивает час-другой, чтобы поиграть со своими тремя малышами: то они вместе что-то мастерят, то рисуют, то она рассказывает девчушкам сказки собственного сочинения. Соседи ее любили, потому что была она с ними приветлива, а старикам всегда готова помочь — то тяжелую сумку до двери донесет, то ведерко угля из подвала притащит. Для всех находила она время, и, глядя на нее, никто бы не подумал, что у этой энергичной и приветливой женщины часто бывает очень тяжко на сердце.