На подготовку ушла уйма времени — ведь Элизабет сама сочиняла и либретто: современную сказку, добрую, человечную, без всяких чудищ и ужасов.
Теперь Элизабет все реже переносилась в прежнюю жизнь. Ее раздражали самые обыкновенные разговоры — ей казалось, что люди попусту толкут воду в ступе. Но дело было не только в этом: она вдруг поняла, что опера получится лишь в том случае, если она будет одна, совсем одна, и не станет ни на что отвлекаться. Теперь она и на ночь оставалась во второй жизни. А еду, если уж очень хотелось есть, брала в холодильнике. Та, «другая», взяла на себя все заботы, и душа Элизабет пела от счастья.
Минул год этой второй жизни, до краев заполненной работой, творчеством, — жизни, уже казавшейся ей единственно возможной. Но для третьего, предпоследнего действия оперы ей вдруг понадобился смех, детский смех. Напрасно пыталась она вспомнить, как он звучит, ведь так давно уже не виделась с детьми. Попробовала было сыграть детский смех на рояле, но получился плач. Она все зачеркнула и начала сочинять заново. Вышло еще печальнее.
В конце концов, разве у меня нет собственных детей? Чем не источник информации, подумала она и, прибегнув к заклинанию, попала в самый разгар ужасного скандала: услышала, как сама вопит во все горло, как дети ревут в три ручья, и, не успев даже вникнуть, в чем дело, быстренько удалилась. Пускай уж сами как-нибудь разбираются, кто прав, кто виноват. Сейчас это ее не интересовало. Ей нужен был детский смех, а вовсе не плач. И Элизабет решила отправиться на одну из площадок для игр, расположенных поблизости. Там всегда роилась детвора и звенел веселый смех.
Впервые за время своей двойной жизни Элизабет вышла из квартиры. Лестница была, как всегда, натерта до зеркального блеска — того и гляди, упадешь. Даже не чертыхнувшись в душе, как бывало раньше, она быстро сбежала по ступеням, радуясь, что никого не встретила и, значит, избежала вечных разговоров о погоде и сушке белья. У нее в голове звучала опера, не хватало только смеха, к нему-то и летела она как на крыльях. Людей, встречавшихся ей по пути, она не замечала — скорей, скорей туда, к детям.
Ребятишек на площадке для игр на этот раз оказалось совсем немного; одни лазали по перекладинам, другие возились в песочнице, третьи качались на качелях; мамы и бабушки чинно восседали на скамьях. Элизабет подсела к одной пожилой женщине и уставилась на детей. Они весело смеялись и визжали от радости, но в ее душе ничто не отзывалось на их смех. Наоборот, чем больше она сосредоточивала свое внимание, тем глуше звучали их голоса, тем дальше они уплывали. И вдруг лица детей и взрослых как бы превратились в маски. Губы их двигались, но звуков слышно не было. Видимо, только ей одной — ведь остальные продолжали беседовать как ни в чем не бывало. Элизабет покрутила пальцами в ушах, протерла глаза — лица оставались безликими, звуки — беззвучными.
— Который из них ваш внук? — Элизабет казалось, что она кричит во все горло, но старушка ее явно не слышала: как сидела, глядя на играющих, так и продолжала сидеть. Через некоторое время рот ее приоткрылся, и к ней подбежал ребенок — Элизабет не разобрала, мальчик или девочка и какого возраста, потому что по его лицу, ничего нельзя было понять. Старушка вытерла ребенку нос, дала легкого шлепка, и он побежал назад, к детям.
— Мальчик? — Элизабет уже орала прямо в ухо старушке. Но та спокойно глядела перед собой.
Элизабет вскочила и издала дикий душераздирающий вопль. Никто в ее сторону даже не обернулся.
В полной растерянности она побрела домой, шатаясь точно пьяная. С трудом поднимаясь по лестнице, она уже жаждала обменяться с кем-нибудь двумя-тремя словами о погоде. Но на лестнице никого не было.
Она села к роялю, открыла свою партитуру, заиграла и тут же бросила: музыка показалась ей чужой. Это над ней она трудилась столько месяцев кряду? Удалось ли ей создать что-то стоящее? Она не могла бы ответить на этот вопрос. Сейчас и музыка казалась ей такой же нереальной, как человеческие лица.
«Вернись!» — приказала она самой себе.
Семья сидела за ужином. Дети рассказывали отцу, что произошло за день. Элизабет прислушалась. Ей уже стало казаться чудом, что она вновь слышит голоса. Но чем внимательнее она вслушивалась, тем глуше и неразборчивее становилась речь детей. С ужасом всматривалась она в их лица — и они тоже стали расплываться, как расплывались лица людей на площадке для игр, только немного медленнее. Еще до того, как они совсем исчезли, Элизабет крикнула: «Беги прочь!»
И очнулась возле рояля, вне себя от ужаса. Такой одинокой и неприкаянной она еще никогда себя не чувствовала. Только в работе можно найти опору. Однако ноты плыли у нее перед глазами. Играть, просто играть, все равно что — ну хотя бы Шопена, она его всегда так любила; но и музыка не могла удержать ее от слез. Потом она прилегла и долго лежала с открытыми глазами. Не могла понять, что же случилось. Вероятно, просто какая-то странная галлюцинация, завтра же все пройдет. Мысль эта немного ее успокоила, и она уснула.
На следующее утро она села за рояль пораньше, но чувствовала себя по-прежнему несколько скованной и боялась даже подумать о том, что придется повторить свой вчерашний маршрут. Попыталась работать над оперой, но дело не клеилось. Все чаще в голову лезли мысли о детях, о муже, она вдруг осознала, что так долго почему-то жила, не видя их. И хотя очень по ним соскучилась, никак не могла решиться прибегнуть к заклинанию. Хотелось еще немного поработать и хотя бы эту оперу, главное ее детище, дописать до конца. Нельзя ей отвлекаться. Для чего же тогда было просить вторую жизнь? Если сейчас начать прыгать туда-сюда, можно сразу распроститься со всеми надеждами. Она сочинила еще несколько тактов, да и те отнюдь не назвала бы удавшимися.
Весь следующий день ее не покидало то же ощущение одиночества и неприкаянности. Выйти из дому она по-прежнему побаивалась. Что, если лица опять начнут… Эту фразу она даже в мыслях не решилась договорить до конца. А вдруг ее связи с миром таким образом прекратятся?
Ей обязательно нужно увидеть своих малышек, причем немедленно. Ей обязательно нужно с кем-то поговорить, причем сейчас же. Ей обязательно нужно кого-то любить, причем безотлагательно.
И вдруг ее бросило в жар. Она позабыла заклинание. Как ни старалась, как ни напрягала свою память, не могла припомнить, и все. В голову приходило что угодно, только не магическая формула. В полном отчаянии она бросилась к двери, выбежала на лестницу, потом на улицу. Но безликие маски вместо лиц, с которыми ее ничто не связывало, напугали ее до такой степени, что она тут же повернула назад. Раньше, когда необходимость быть любезной и беседовать о пустяках отрывала ее от работы и вызывала досаду, она была бы только рада своей отрешенности ото всех. А сейчас это внушило ей страх. Страх этот лишь усилился при мысли о том, что, забыв заклинание, она вообще никогда не увидится с семьей.
Весь день она напряженно размышляла — о том, чтобы засесть за работу, нечего было и думать.
Спала она плохо и среди ночи проснулась: заклинание вдруг само собой всплыло в памяти. На сердце стало так легко и радостно. Она рывком оторвала голову от подушки и громко и торжественно произнесла: «Вернись!»
Это прозвучало как клятва.
Элизабет зажгла ночничок; муж тихонько похрапывал во сне. Она нежно оглядела его лицо — он почти не изменился. Тогда она неслышно встала с кровати и на цыпочках прошмыгнула в детскую. Долго стояла она там, глядя на порозовевшие лица спящих детей.
Потом разбудила мужа и рассказала ему все про свою вторую жизнь, зная, что тем самым нарушает запрет феи. Муж, естественно, не поверил ни одному ее слову и только высмеял и ее дурацкое пожелание, и то, как она прожила весь последний год. Он даже немного испугался, подумав, уж не тронулась ли она; но потом все же почел за благо весело рассмеяться. Она подхватила его смех — да так, что расхохоталась до слез.
Перевод Е. Михелевич.
30-е СЕНТЯБРЯ
Вечер. Скорее, ночь. Рядом полупустая бутылка водки, пепельница с окурками. Стоит закрыть глаза, как земля начинает в полном мраке вращаться вокруг своей оси. На лице физически ощутимы остатки косметики. И черт с ней. Все равно никто не видит. Никто не снимет эти остатки ни внимательными руками, ни влажными губами. Никто. Вечер дня, который начался как и все другие, правда чуть раньше…
Кричит малышка. Окно серо-ночного цвета. Часы стоят. Наверное, половина шестого. Пора кормить, чаем не отделаешься. Слева на кровати пустота напоминает: командировка. Еще три дня.
Я уже у двери. Снова кричит малышка — настойчиво, громко, требовательно. А кровать так и тянет к себе. Теплая. Глазам и думать противно об электрическом свете. Но — кричит! Пора. Надо. Может быть, уже шесть.
Вялыми движениями мою кастрюлю, бутылку — вчера не было сил. Варю детское питание. Маленькая дружелюбно улыбается, сна у нее ни в одном глазу. Ничего не поделаешь, мило заговариваю с ней, улыбаюсь. А рот она не открывает — хоть умри. Наконец малышка снова в постели. Радио сообщает: «Шесть часов тридцать семь минут…» Рановато. Даже слишком рано. Старшая бормочет: «Она кричит всю ночь». Мне не по себе, хоть это и неправда. А старшая уже снова спит. Ложусь и я. Просыпаюсь от жуткого сна и звука падения где-то далеко-далеко от меня детской игрушки. Кричит малышка.
8.05. Сегодня детского сада нет. Значит — «отпуск» для дочки и много времени на завтрак. Какао. Яйцо. Бабушкин ежевичный мармелад. И мед. Мед — самое главное. Его она любит. Это настоящий уикенд. Только без гренок. Потому что нет папы.
А затем начинается день. Старшая уже знает, что с утра времени на совместные игры нет. С утра мама должна работать. Помыть посуду, убрать постель, навести порядок. Иногда попечатать на машинке. Сегодня печатания не будет. Она играет сама. Строит домики с палисадниками. Гараж для трактора. Время от времени приходится на все это смотреть. 10.00, малышка. Второе кормление. Потом она лежит на ковре, барахтается и смеется. Старшая держит перед ней погремушку. Новая игра. До тех пор, пока у старшей не устала рука. Малышка смотрит на погремушку, но не осмеливается ее взять.