Неожиданный Владимир Стасов. ПРОИСХОЖДЕНИЕ РУССКИХ БЫЛИН — страница 16 из 17

Я рассмотрел лишь немногие из русских былин; но эти немногие принадлежат к числу самых важных и характерных между всеми нашими былинами и представляют столько значительных и плодотворных выводов, что мы имеем возможность и обязанность изложить главнейшие из них уже и теперь, не дожидаясь того времени, когда русские былины будут рассмотрены с анатомическою подробностью все до единой.

Я разбирал былины так — называемого древнейшего нашего периода, т. е. те, которые соответствуют временам древней и средней истории нашей, эпохе до XVI столетия. Тут уже идут, со времён Ивана Грозного, былины, имеющие свой особенный характер, своё особенное значение, и их я не касался. Сообразно этому, и настоящая, III часть моего исследования, будет иметь предметом своим русские былины, предшествующие времени Ивана Грозного, или XVI столетию.

Выводы мои двух родов: одни отрицательные, другие положительные. Излагая первые, я думаю определить: чего мы теперь не можем и не должны больше находить в русских былинах, как это прежде делалось; излагая вторые, я надеюсь определить: что именно мы можем и должны нынче находить в былинах.

После тех и других выводов я попытаюсь указать, какие самостоятельные, собственно национальные элементы и подробности присутствуют, по моему мнению, в наших былинах.

I

Прежде всего представляется вниманию исследователя то соображение, что русские былины не имеют ровно никакого права называться "былинами".

В самом деле, что такое "былина"?

Это такое создание нашего народного творчества, основою которого признают что-то действительно случившееся, "быль". Былинами называют те из числа наших песен, которых герои носят более или менее исторические имена из времён древнего периода русской истории (Олег Святославич, князь Владимир, князь Добрыня, Ставр-боярин, купец Садко), которых действие происходит посреди древнеисторической нашей обстановки, во время очень определённого, по-видимому, периода (время до Владимира, время при Владимире) и в местностях, носящих древнерусские названия (Киев, Новгород, Чернигов, Муром, Рязань, места у Днепра, Волхова, Ильмени). Без сомнения, не считали этих рассказов вполне, от начала и до конца, историческими: нельзя же было признавать, что все изложенные там события действительно случились, когда многие подробности имеют характер явно мифический или же просто фантастический — таковы, например, змеи, чудовища, всякие вообще сверхъестественные предметы, очарования, превращения, нечеловеческие силы. Но тем не менее с полным убеждением веровали, что "содержание эпических песен нашего народа — всегда лица или события его народной жизни; что если отделить сверхъестественное, всё остальное в былинах до такой степени верно и справедливо воспроизводит историю, что для так называемого простого народа они "несравненно выше всевозможных исторических руководств или учебников и служат ему единственным и самым популярным средством к поддержанию и укреплению национальных сил, развитых в народе его историей. Вопреки своим грубым анахронизмам былина в общем составе, в нравственной характеристике лиц и в понимании великих событий старины, и до сих пор ещё не встречает себе соперничества ни в одном историческом сочинении, а по искренности национального чувства она может равняться только с самыми лучшими страницами летописи, которой служит живым народным отголоском".

В противоположность былинам указывают на "сказки".

Правда, мнения, высказанные у нас о сказках, имеют несколько разных отдельных оттенков. Одни видели в них не что иное, как только какие-то праздные, фантастические выдумки, полученные нами с Востока. "В сказке, — говорит К. Аксаков, — с самых уже первых слов даётся знать, что это вымысел. Большинство наших сказок пользуется чужою фантазиею и зашли к нам целиком из чужих краёв, наиболее с Востока". Другие видели в сказках тоже что-то фантастическое, но уже соединённое и с действительностью, и при том действительностью не чуждою, не иноземною, но нашею русской национальною, времён доисторических, и предшествовавших эпохе вполне уже исторических былин. Сказав, что в сказках присутствует "элемент стихийный", г. Безсонов продолжает: "Былевое творчество началось собственно тогда для Руси, когда она сложилась прочно и крепко в мир-народ. Сказка началась раньше, предшествовала былине, откликаясь на события доисторической кочевой жизни, на времена брожения в веросознании, быте и творчестве". Наконец третьи сообразно с тем, что говорится в настоящее время о сказке у других европейских исследователей, не находят уже в сказке ни восточного, ни национально-русского происхождения, а считают её коренной состав общеиндоевропейским достоянием и видят в ней уже не пустые фантазии и праздные вымыслы, но в то же время и не русские доисторические предания эпохи кочевого быта, а "отзвук древнейшего повествования о богах, древнейшего мифического эпоса", но тут же всё-таки противопоставляют её поэзии былевой, "в которой отражаются различные исторические судьбы каждого народа"; сверх того, тут же высказывается, что "сказка по основе своей древнее былины". Итак, мнения у наших писателей о содержании и происхождении сказки разные, но все эти разные мнения, однако же, сходятся на том, что "былина" и "сказка" две вещи совершенно разные, из них одна старше, другая моложе, одна стоит на почве выдумки или доисторического и мифологического предания, а другая — на почве подлинной исторической действительности. "Сказка и песня различны изначала, — прибавляет ко всему остальному К. Аксаков. — Это различие уставил сам народ, и нам всего лучше прямо принять то разделение, которое он сделал в своей литературе".

Но при всём почтении к народу и установленным им самим вещам, такого разделения именно и нельзя никоим образом принять в настоящем случае.

То исследование, которому посвящена II часть настоящего труда, доказывает, что на самом деле не существует не только глубокой, но даже и мелкой черты разграничения между коренным составом русской былины и русской сказки. В былинах наших оказывается точь-в-точь столько же мало настоящей действительности, были, исторических фактов, как и в сказках. Похождения князя Владимира, Ильи, Добрыни столько же историчны в наших песнях, как и похождения Еруслана Лазаревича, Ивана-царевича, Василисы Премудрой, и прочих богатырей, богатырш и героев. Илья ли Муромец, или же Еруслан Лазаревич выбирает себе коня; Еруслан ли Лазаревич, или Васька Буслаев выламывает руки и ноги мальчикам-сверстникам, своим товарищам по играм; Еруслан ли Лазаревич освобождает из заключения у князя Данилы Белого отца дядю и толпу богатырей, или Добрыня освобождает из полона у Змея Горыныча племянницу князя Владимира и с нею толпу богатырей; Еруслан ли прощает царю Киркоусу своё несправедливое изгнание и выручаете из беды, или Илья Муромец прощает точно так же князю Владимиру и спасает его от врагов и т. д., — везде встречаем рассказы однородного содержания и однородного происхождения. В обоих случаях мы видим все одни и те же сказания, не имеющие ничего общего с действительными какими бы то ни было событиями и действительною какою бы то ни было историей. Коренная их основа — мифологическая, и нет ни одной былины нашей, которая, восходя всё выше и выше, сквозь длинную цепь разнообразных пересказов — в сущности, переиначиваний, переделок и искажений, — не могла бы наконец быть доведена до первообразов мифических, обыкновенно стихийного и космического свойства. В конце концов, подвиги Добрыни — это повесть о торжестве солнца и гармонии в природе над хаосом и стихийным брожением; споре светлых князей Ивана Гостиного сына с тёмными его противников — спор дня с ночью; история Дуная, его жены и сына — история лета и зимы и т. д. Поэмы и песни разных народов восприняли в себя впоследствии эти коренные мотивы и переработали их, каждая в своей особенной, национальной форме; но, несмотря на всё их разнообразие, один и тот же мотив всегда чувствуется очень явственно. Но в то же время из этих самых первоначальных поэтических пересказов произошли и наши сказки: и те и другие, сказки и былины наши, одинаково идут с Востока, мы встречаем более или менее далёкие первообразы их в одних и тех же созданиях древней Азии, и иногда из двух рядом стоящих рассказов один у нас образовал "былину", а другой "сказку"; иногда две половины одного и того же рассказа пошли у нас одна в былину, другая в сказку. Так, например, одни азиатские рассказы, улёгшиеся в "Шах-Намэ" под видом одного сплошного, непрерывного повествования, появились у нас наполовину под видом сказки о Константине Сауловиче и об Еруслане Лазаревиче и наполовину под видом былины об Илье-Муромце; одни азиатские рассказы образуют непрерывную нить повествований в Магабгарате, Рамаяне, монгольских, калмыцких или киргизских поэмах и песнях, а у нас пошли частью в сказки о Жар-Птице, о Фенисе удачливом молодце и т. д. и частью в былины о Дунае, Садке и т. д.

Таким образом, прямо наоборот словам К. Аксакова, былина и сказка уже с самого изначала не имеют в корне своём никакого различия, а поэтому былина никоим образом не может служить (как ей это приписывают) "к поддержанию и укреплению национальных сил" и "к пониманию великих событий старины". Как же этому и быть, когда в ней вовсе нет никаких событий старины и никаких национальных сил, одним сливом, когда в так называемых наших "былинах" нет никакой "были"?

Однако же, доказывая это, я ничуть не думаю требовать, чтоб наши "былины" перестали зваться "былинами". В общем употреблении есть столько неверных технических названий, имён и терминов по всем отраслям знания, что изменять их все был бы труд слишком громадный и навряд ли исполнимый. Довольно сознать и доказать их неверность. Про название "былина" можно сказать то же самое, что часто говорится про многое другое: хотя оно и неверно, но оно "освящено временем, народным употреблением". Пусть же это название и остаётся, если в этом "освящении" есть какое-нибудь нравственное, интеллектуальное значение. Не стоить спорить о словах, когда самая сущность дела сознана верно и когда внешняя неверность выражения не может иметь вредного влияния на нашу мысль, убеждение. Само время, быть может, мало-помалу заменит неверное наименование "былина" более верным "богатырская песня".

II

Убедиться в том, что наши былины не заключают в коренной основе своей никаких действительных "былей", значит в то же время убедиться, что они в этой коренной основе своей не заключают ничего и русского. То, что никогда и нигде не случилось, потому что создано творческою или художественною фантазиею — не могло, значит, случиться и у нас.

Но если мы даже перенесём русские былины с почвы исторической на мифологическую, всё-таки тотчас же возникает вопрос: какие же они в самом деле — русские или иноземные по происхождению? Все предыдущее изложение, заключавшее в себе подробный разбор состава наших былин, показывает, что их коренная основа, их скелет — не русские. То, что по прежним понятиям было признаваемо исключительно нашим достоянием, народным нашим созданием, таким созданием, где в самом корню выразились национальные наши особенности, — приходится признать теперь произведением вполне иноземным. Мы столько же мало имеем возможности предъявлять право на создание нами, собственно в нашем отечестве, и на исключительную принадлежность будто бы нигде и ни у кого более не существующих личностей и похождений Ильи-Муромца, Добрыни, Садки, Потока и т. д., как и на создание личностей и похождений Бовы Королевича, Ивана-царевича и Еруслана Лазаревича. В этом отношении, мы можем приложить к нашим былинам то, что сказано Бенфеем о сказках: "У множества народов, не ими изобретены почти все те сюжеты, на которых основывается большинство их поэтических созданий, и, что касается до изобретательности, они гораздо более лишены фантазии, чем обыкновенно до сих пор принимали, так что вся поэтическая сила их почти исключительно ограничивалась только переработкой или вообще обработкой)). Действительно, рассматривая скелет, основу наших былин, мы не находим тут ничего такого, что принадлежало бы нам одним и чего не было бы давным-давно, с глубокой древности в обороте у очень многих других народов, ни одного мотива, ни одного сюжета, которые могли бы считаться чем-то собственно нашим и только нашим, как нас очень долго настойчиво уверяли; ничего такого, что у нас родилось и у нас одних только и могло родиться. Уже и теперь, когда приведено в известность и передано в переводе на европейские языки, сравнительно говоря, ещё так мало произведений древней восточной поэзии, мы наталкиваемся на каждом шагу на сходства и родственные, часто совершенно тожественные черты; но нет сомнения, что чем больше мы будем узнавать поэм, песен и легенд, принадлежащих разным восточным народам, тем многочисленнее будут пункты сравнения и тем более мы будем убеждаться в нерусском происхождении каждой из числа наших былин: уже и теперь каждый новый сборник песен того или другого восточного народа, каждая новая поэма увеличивает количество доказательств, и положительно можно сказать, нет ни одного такого сборника, ни одной поэмы, где бы первообразы наших былин не существовали в огромном количестве. Все они в таком несомненном родстве одни с другими, что если наши былины приходятся сродни которому-нибудь отдельному члену из числа их, то уже, наверное, придутся сродни и всем остальным.

Но вот здесь-то именно и возникает вопрос: в какой именно мере наши былины — не русские, в какой мере они иностранки?

Положим, скажут иные, что по первоначальной основе их былины нельзя более считать созданиями русской почвы и русской народности. Положим, что скелеты их — пришлые с Востока. Но, быть может, это обстоятельство не имеет ещё особенной важности. Иногда первоначальный материал гораздо меньше значит и стоит, чем то, что потом было из него создано творческими умом и рукою; быть может, русский народ и русское творчество окружили первоначальный, чужой скелет таким роскошным, своеобразным, самостоятельным телом, которое заставляет совершенно забыть о скелете и сосредоточивает всю мысль нашу на одном только этом теле.

Да, ответим мы, всё это возможно и осуществлению этого в действительности ничто не препятствует. Такой факт мог случиться, но мог также и не случиться, смотря по народу и обстоятельствам его истории. Создания великих художников часто имеют основою своею такой рассказ, такую фабулу, которая рождена не самим художником и пришла к нему из чужих рук: довольно вспомнить Гамлета, Лира, Фауста; однако же это не мешает считать те произведения самыми коренными созданиями тех художников. Так может случиться и с созданиями народов. Мы готовы верить, что это произошло и у нас, что чужеземная основа наших былин имеет очень мало значения в сравнении с тем, что впоследствии облекло её мускулами и кровеносными жилами, совершенно самостоятельными. Но существование такого факта необходимо доказать. Ещё слишком мало с патриотическим, впрочем, очень похвальным, чувством благоговеть перед духом, характером и оригинальными самостоятельно-национальными личностями наших былин. Надо подробным разбором подтвердить, что этот дух, этот характер, эти личности — действительно наши, что они выражают дух, характер и личности именно нашего, а не какого-ни-

будь другого народа. Надо определить, что именно привнёс сам народ своего особенного к чужой первоначальной основе, надо доказать объём и значение этих новых, национальных сокровищ народного творчества, а потом уже решать, что чужеземный, основной скелет ровно ничего не значит и затеривается в массе нового материала и самостоятельной его обработки.

Одними словом, надо наперёд доказать национальность подробностей, личностей и характеров в русских былинах.

До тех же пор никто из нас не имеет права выходить за пределы добытого сравнительным изучением вывода: что русских былин происхождение вовсе не русское.

III

Рассматривая былины, мы убеждались, что каждая из них имеет величайшее сходство, за одними разом, с несколькими подобными же пересказами разных восточных народов. Значит, напрасно было бы отыскивать в богатырях, главных действующих лицах наших былин следы и характеристику тех личностей, чьи имена они носят и которые нам известны из исторических наших памятников. Наши богатыри не что иное, как носители разнообразных мифов, легенд и сказок древнего Востока, изменённых до известной степени в содержании и характере своём, но приуроченных, в более или менее объёмистом составе, к известным личностям с русскими именами.

В князе Владимире наших былин нечего искать действительного князя Владимира, крестившего Русь и упоминаемого византийскими историками и русскими летописями, коль скоро в том, что былины рассказывают про этого князя Владимира, нет ничего из всего того, что говорено в исторических памятниках, а есть совсем другое, именно: множество самых разнообразных вещей, приписываемых то царю Кей-Каусу "Шах-Намэ", то царю Асоке Записок о западных странах, то брахману Вишнусвами и царю Калингадатте Сборника Сомадевы, то мудрецу Сандинапи Гаривансы, то князю Богдо Джангару Джангариады и т. д.

В лице княгини Апраксии, или Афросиньи, наших былин нечего искать действительной жены князя Владимира (и притом дочери византийского императора, как желает К. Аксаков: Сочинения, I, 341), когда в ней видятся зараз и персидская царица Судабэ из "Шах-Намэ", и брахманка Каларатри Сомадевы, и индийская царица Падмавати, жена царя Асоки, и царевна Виндумати и т. д. То же самое надо сказать и про Добрыню, в котором живут вместе Кришна, Рама, Арджуна, разные киргизские и сибирские богатыри; про Садку, про которого рассказывается точь-в-точь то же самое, что про царя Яду, брахмана Джинпа-Ченпо, купца Пурну и т. д.

Но этого мало: даже если мы оставим в стороне историю и летописи, всё-таки нельзя признавать героев наших былин индивидуальными, своеобразно и законченно созданными типами, когда каждый из них не есть отдельно и преднамеренно сложенная личность, а представляет накопление разнородных элементов и мотивов, первоначально не имевших отношения один к другому. Под одним общим именем Потока соединены рассказы о событиях, приписываемых восточными оригиналами героям совершенно разным, так сказать, разнокалиберным и не имеющим никакого внутреннего единства и духовного или душевного сходства. Потоки есть эхо вместе и кроткого, богобоязненного брахмана Руру, и воинственного, энергического, дикого богатыря Гессер-Хана. Накопленные под именем Дуная дела рассказываются вместе и про свирепого, решительного бога Сому, и про кроткого, сострадательного брахмана Сактидеву. В лице Ильи-Муромца слиты черты разнообразнейших характеров: он вместе и простачок Готиимбира, и великодушный благородный Рустем, и злобный Тана-богатырь, и задорный Хонгор-Красный и т. д.

Напрасно наши исследователи в своём ревностном одушевлении вырисовать отчётливую, самостоятельную характеристику русских богатырей отмежевали для каждого из них особенные черты, которые должны отделить совершенно явственно и определительно одного богатыря от другого. Так, например, нас уверяют, что Илье принадлежат кротость, смирение, доброта, незлобивость в соединении с неодолимою силою и мужеством; Добрыне — вежливость, уменье обходиться и справляться с людьми, а вместе грамотная образованность; Василью Казимировичу — посольское, дьячье уменье, ловкость и сноровка; Дунаю — буйство и горделивая осанка; Садке — высокомерие и надутость разбогатевшего купца, заносчивость и жадность; Алёше — донжуанство и т. д. Эти усилия наших исследователей делают много чести их патриотическим чувствам и ревностному усердию представить эпос своего народа художественно-округлённым и законченным во всех возможных отношениях. Но, к сожалению, эти усилия остаются почти всегда без прочных результатов, потому что одни из этих черт не принадлежат исключительно только тому или другому богатырю, а очень многим или даже большинству из них; другие вовсе не существуют в былинах, а только приписаны им нашими исследователями; третьи основываются на словах и названиях, которые, правда, и существуют в былинах, но стоят в разладе с действиями, описываемыми там; наконец, все вместе эти черты, какие бы они ни были, впервые появляются не в наших былинах, а в веточных их первообразах.

В подтверждение сказанного укажем здесь на то, что сколько буйства находят, например, у Дуная, точь-в-точь столько же его можно найти у каждого из прочих богатырей. Вольно же считать "буйным" Дуная и считать "кротким" Илью Муромца, когда они творят точь-в-точь одинакия вещи: и тот и другой силой вламываются в чужие палаты и при этом расшибают двери и ломают под собою мебель; бьют мужчин и женщин куда ни попало; то кулаком, то шляпой, то палицей, ведут самую разгульную жизнь, отнимают и увозят чужих женщин, и т. д. Победив Калина, "кроткий" Илья Муромец мало того, что долго бил его плетью, но ещё ломает ему "белые руки, резвы ноги", а потом другому татарину ломает "белые руки", выкалывает "ясны очи" и посылает их обоих домой, сам выговаривает: "На-тко, татарин, неси домой, а ты, собака, дорогу показывай". Какая трогательная "кротость" и "незлобивость"! Вольно же находить свирепость у одних богатырей и не признавать её у других, тогда как между тою и другою нет никакой разницы: так, например, были же у нас исследователи, которые говорят, что всё, что Добрыня сделал с своей женой Мариной (отрубил ей сначала руку, потом ногу, потом груди, потом голову, потом язык), "не может служить определением его нравственного образа и кидать на него тень обвинения в жестокости", и всё это, конечно, только потому, что этого героя зовут "Добрыней" и, значит, мы обязаны признавать отличительным его свойством "доброту". Точно так же мы обязаны считать, что Алёша Попович, вообще обвиняемый нашими последователями в разных непохвальных качествах, даже и с врагами-то сражается нечестным манером: "он убивает врага обманом, исподтишка, не надеясь прямо", говорит г. Безсонов. Но правда ли это? Развёртываем былины и читаем там, что он сражается, как все остальные товарищи его богатыри. В одном случае Алёша Попович говорит Тугарину Змеевичу: "Подъезжай ко мне поближе, не слышу я, что ты говоришь", — а когда тот подъехал, то он убивает его ударами плети. В другой раз, он же вызывал на бой Тугарина, и когда тот, неизвестно почему, оглянулся назад, Алёша срубил ему голову. Неужели это значит действовать исподтишка, звать врага к себе поближе? Вот совсем другое дело Илья Муромец: этот в самом деле тихонько ночью подкрадывается в лагерь врага, во время сна царя Калина хватает и мучительно убивает его. Но так как принято уже раз, что Илья всегда действует прямо, честно и открыто, то и это событие никоим образом не может быть названо делом исподтишка! Такова уже логика наших последователей.

В пример того, как наши исследователи выдумывают для наших героев такие свойства, которых им вовсе не приписано былинами, можно указать на Илью и на Добрыню. Про первого говорят, что "при встрече с врагами он часто не бьёт их из жалости, а только пугает силой и ловкостью": между тем на самом деле Илья не убивает напавших на него станишников вовсе не из жалости, а потому, что наложил на себя "заповедь великую": проехать дорогу прямоезжую, не вымать из налушна тугой лук, из колчана не вымать калену стрелу. Про Добрыню точно так же рассказывают, что он не стреляет в татар (пробуя лук у Батыя в орде), а в дуб — по доброте своей — и "щадит жизнь неверных врагов, хотя сам их царь даёт ему позволение стрелять по ним: "Стреляй куда хочешь", — сказал Батый на вопрос Добрыни, куда ему стрелять — по татарам или в чисто поле"? Но опять-таки и здесь основа мотива не "доброта" Добрыни, а то, что это вообще очень употребительный у нас восточный мотив и что в одном из азиатских первообразов этой былины сибирский богатырь стреляет не в людей, а в скалу и разбивает её вдребезги: вот почему и Добрыня разбивает здесь вдребезги дуб.

В пример свойств, приписываемых нашим богатырям, на основании выражений, находящихся в былинах, но не оправдываемых самим действием былин, достаточно указать на Добрыню. Про него у нас говорят, что главное отличие его (кроме знатного происхождения) — это "вежество, уменье слово молвить, перед чужим царём поклониться", и именно на основании этих качеств Василий Казимирович однажды выпрашивает себе у князя Владимира Добрыню в товарищи, чтобы ехать в орду. Но что же выходит: ни в этом случае, ни во всех остальных Добрыня не выказывает на самом деле ни какого-нибудь особенного "вежества", ни уменья говорить и ловко обращаться с людьми. Он во всё время своего присутствия на сцене молчит, никого не уговаривает и ни в чём не убеждает. При посольстве в орду речь постоянно ведёт Василий Казимирович, а при посылке к Илье, разгневанному на князя Владимира, Добрыня только и сказал Илье, что они крестовые братья и что у них положена заповедь: большому брату слушать меньшого, а меньшому большого. Этим и ограничилось все его уменье "слово молвить" и убеждать других своим красноречием, и дар убедительности уже чересчур умеренные! Это ясно показывает, что уменье "говорить" приписано Добрыне не самою русскою былиною, которая этим мотивом не воспользовалась, а зашло сюда из какого-нибудь оригинала, где имело свой резон и действительное основание. То же самое можно сказать и про то, что ему с малолетства "грамота в наук пошла". Былина упоминает про это уменье или образованность Добрыни, но оно только на первый взгляд отделяет Добрыню от прочих богатырей, а на самом деле не составляет никакой действительно отличительной черты его. Многие богатыри наших былин знают грамоте, т. е. умеют прочитать ярлыки или что написано на камне там, где разделяются дороги, умеют и писать; станишники-разбойники дают рукописание; глава калик перехожих сам читает книгу, и даже иные женщины "умеют русскую грамоту" (наприм., жена Данилы Ловчанина). Поэтому былины имели бы все основание упоминать о грамотности Ильи Муромца, Екима Ивановича пли Потока и т. д., но они именно должны были бы ни слова не говорить о грамотности и образованности Добрыни, так как он решительно нигде не доказал ни того, ни другого: былины не представили ни единого такого случая, где бы Добрыня хоть что-нибудь прочитал, не то что уже показал бы своё какое-нибудь уменье или знанье. Значит, если песни о Добрыне говорят, что грамота ему в наук пошла, то это опять-таки только потому, что об этом говорится в тех первообразах, откуда произошёл наш Добрыня.

Наконец, какие бы душевные свойства и черты характера былины наши ни приписывали своим героям, нет ничего такого, чего бы уже не было у тех самых героев, которые в восточных пересказах были первообразами наших. Где в известном месте рассказа былины наш богатырь является свирепым или добрым, гордым или смиренным, беспощадным или добродушно-прощающим, там на этом же самом месте восточной песни или поэмы восточный герой является свирепым или добрым, гордым или смиренным, беспощадным или добродушно-прощающим. Примеров я приводить не стану, их легко найдёт каждый читатель, если пробежит в памяти приведённые выше 10 былин: там они рассеяны во множестве. Заметим, впрочем, что всё это мы имеем право сказать, когда сравниваем русские былины с восточными поэмами и песнями, но не наоборот, когда сравниваем восточные поэмы, и повести, и песни с русскими былинами; мы ниже увидим, что восточные первообразы обладают таким богатством психических мотивов — делающих возможным определённые, очерченные характеры, — от которого в наших песнях уцелела слишком уже незначительная и ничтожная доля, так что очень часто там, где в восточном первообразе нарисована психологическая подробность, черта характера, у нас ровно ничего нет и стоит один голый, совершающийся с героем или совершаемый им факт.

Таким образом, со стороны характеров и изображения индивидуальных личностей русские былины ничего ещё не прибавили нового и своего к иноземной основе своей.

IV

Точно так же должно оставить в стороне веру в значение географических названий, встречаемых в наших былинах. Здесь мы очень часто находим имена разных русских местностей древнего времени, и почти ни одно богатырское похождений не обходится без точного обозначения: где именно оно происходит. То события совершаются в Киеве, Новгороде, Чернигове; то на Чёрном, Хвалынском, Сурожском море; то на Ильмень-озере, Днепре, Волге, Доне, Волхове; то в лесах Брынских или Муромских; то, наконец, говорится, что богатырь родом из такого-то города или места: Добрыня из Рязани, Алёша Попович и Еким Иванович из Ростова, Илья Муромец из села Карачарова. Такая определительность географических названий не может не казаться исследователю (по крайней мере на первый взгляд) столько же важною, сколько и интересною. Невольно рождается при этом мысль, что была же, конечно, какая-нибудь причина, почему театром действий для известных событий в былинах полагается такая-то местность, а для других — такая-то. Самым естественным объяснением этому факту является предположение, что древний рассказчик или творец той или иной былины окружал описываемые им события тою географическою обстановкою, которая у него была перед глазами. Значит, когда мы видим, что действие происходит в Киеве, у Днепра, то имеем право заключать, что былина и возникла в Киеве или около Киева и близ Днепра; когда встречаем героя родом из Рязани или Ростова, то должны предполагать, что былина о них возникла первоначально в Рязани или Ростове; когда встречает героя, родившегося в селе Карачарове, проезжающего леса Муромские или носящего имя "Муромского", а потом едущего в Киев, то имеем право выводить заключение, что сказание об этом герое первоначально возникло во Владимирской местности, а потом перешло в Киев. Именно так и рассуждали наши исследователи и говорили, что каждый из наших богатырей — "представитель той или другой местности", а "древняя наша литература слагалась из местных сказаний, и около имени Владимира-князя сосредоточился целый цикл областных песен, представителями которых были местные богатыри".

Эти соображения и выводы были бы чрезвычайно важны, если б были подтверждены фактами. Но факты именно этого-то и не подтверждают, факты именно этого-то и не говорят. Они, напротив того, убеждают нас, что географические названия наших былин не могут иметь приписываемого им значения и что от них нельзя заключать о месте, откуда пошла та или другая былина, потому что все они вместе возникли первоначально не на нашей почве, а на чужой и географические имена имеют у нас только значение чего-то переводного или подстановочного. Тот город, который у нас в былине постоянно обозначен одним и тем же именем "Киев", был в древних редакциях Востока то столицей такшасильского царства в Индии, то столицей матхурского царства там же, то столицей девяти творцов в небе, то Шарра-Алтаем Джангара, то резиденцией персидского царя Кей-Кауса и т. д.; тот город, который назван у нас в былине "Новгородом", являлся прежде в древних восточных редакциях, то городом Уджаини, то городом Баруте, то городом Сурпаракой, то городом Сравасти и т. д. Наши Хвалынские, Чёрные, Синие, Студёные и иные моря оказываются то "великим океаном" индийских, тибетских и монгольских сказаний, то Молочным, Медным, Жёлтым, Золотым, Синим или Безымённым морем или озером этих же, или разноплемённых сибирских, калмыцких и киргизских поэм, песен и легенд. Наши Днепр, Волга, Дон, Израй, Сафат-реки оказываются то рекой Ямуной, или иной поименованной рекой, то Синими, Жёлтыми, Белыми, Чёрными реками тех же поэм и песен. Иордань-река наших былин — не что иное, как река Ганг и разные пруды, места священных омовений; священные места, указываемые былинами, как цель путешествия благочестивых странников — это святые места, цель путешествия брахманских и буддийских благочестивых странников. Во всех этих географических названиях мы не находим никакого самостоятельного значения, а только прилаживанье, подстановку русских имён под чужеземные.

Могла бы быть речь о значении русских, географических имён в былинах в том случае, когда, невзирая на иноземное происхождение той или другой былины, мы вдруг встречали бы такие подробности местности, которых бы не было в восточных первообразах и которые бы в известной степени имели влияние на ход и колорит событий. А тогда другое дело! Мы тогда принуждены были бы сказать себе: нужды нет, что основа, скелет, — чужие. Всё-таки вот такие-то и такие-то подробности — наши собственные, русские, прибавлены уже у нас. Но дело в том, что именно этого-то и нет; никакого распространения, прибавки местных географических подробностей в былинах не оказывается. Где наш богатырь появляется в столице князя Владимира, там непременно всякий раз на этом самом месте азиатский богатырь обретается в столице или по крайней мере местопребывании того или другого царя, князя или хана. Где наш богатырь приехал "из далёких чужих краёв", где он пришлец, там из далёких чужих краёв приезжает в этом месте рассказа, там оказывается пришлецом и азиатский герой. Где у нас дело происходит у реки, там непременно оно происходит у реки или какой-нибудь воды и в восточном пересказе. Где наш богатырь въехал на гору или на холм, очутился на какой-нибудь крутизне, там так и знай, что точно так же азиатский богатырь на этом самом месте рассказа въехал на гору или на холм или очутился на какой-нибудь крутизне. Где наш богатырь проехал через горы и реки, там, наверное, так и ожидай найти в восточных первообразах упоминание, что герой проехал через горы и реки (иногда моря), да ещё с тою разницею, что у нас это всегда сказано в самых коротеньких словах, одним стихом былины, почти всегда стереотипными выражениями, а в восточной поэме или песне это самое часто высказано несравненно пространнее, с разными, ничуть не стереотипными подробностями о том, какие именно местности встретил и переехал герой. Понятны при этом "горы", поминутно встречаемые в поэмах, песнях и рассказах тех народов, чьё отечество наполнено горами, так, например, в индийских и персидских поэмах, в песнях алтайских племён и т. д. Но какое же значение имеют "горы" в рассказах тех, в чьём отечестве (как у русских средней и южной России) их нет налицо? Каких гор мы должны искать около Рязани и Киева? Ясно, что они имеют лишь значение чего-то переданного к нам, в былины, из чужих оригиналов.

Примеров всему сказанному мы и здесь не будем представлять, как в предыдущем изложении, по поводу собственных имён и характеристических особенностей главных действующих лиц: примеры разъяснены во множестве по всей II части настоящего исследования.

В заключение заметим ещё, что даже независимо от сравнения наших былин с восточными рассказами мы находили бы в былинах совсем другое, чем теперь, если существовали местные, областные легенды и сказания о наших богатырях. Мы встретили бы тут множество своеобразных подробностей не только самого рассказа и его обстановки, но и географических местностей. Что же в подобном роде находим мы в былинах? Ровно ничего, кроме нескольких имён. Какие рязанские черты находим мы в рассказах про рязанца Добрыню, какие ростовские — в рассказах про Екима Ивановича и Алёшу-Поповича, какие владимирские — в рассказах про Илью Муромца и т. д.? У них у всех один общий колорит, и можно было бы смело перемещать нынешние областные прозвища наших богатырей и сказать, что Добрыня был родом из Мурома, Илья из Рязани, Алёша Попович из Киева, Поток из Чернигова и т. д., разницы от этого никакой в былине не произошло бы. Иначе и быть не может там, где всё дело держится на одном только имени и нет никаких особенностей событий, местности и быта (и тем более верований), которые накладывали бы тут свою особенную печать и различали бы одно действующее лицо и рассказы о нём от всех других действующих лиц и рассказов о них.

Таким образом, оказывается праздным и фантастическим разделение наших богатырей на разных областных русских и заезжих: у всех у них нет на самом деле ничего общего с Россией, значит, нельзя открывать в них ни областных, ни заезжих черт. Они все одинаково заезжие в нашем отечестве, и существенной разницы между ними никакой нет.

V

Мы не можем более основываться на былинах, для выводов о действительном состоянии народных сословий наших в те эпохи, к которым, судя по собственным именам, относятся былины. Если, как до сих пор это делалось, выводить из наших былин заключения о том, чем именно были в описываемый тут период сам русский князь, его дружина княжеская и земская, русские богатыри, купцы, калики, то мы никогда не выйдем из бесконечной цепи заблуждений и самых призрачных фактов.

Князь Владимир наших былин не есть определённая личность, в похождениях которой отпечатлеваются права, обязанности и отношения древнего русского князя этого имени.

Главными качествами Владимира былин оказываются: непомерная трусость и неуменье действовать самим собой. Рассматривая одну за другою все наши былины, мы находим, что упоминаемый тут князь Владимир никогда не выказывает чего-нибудь похожего на мужество: иноплеменники ли делают нашествие на его землю, Идолище ли обнасильничивает Киев и завладевает княгиней Апраксией, Соловья ли Разбойника привозят к его двору, богатырша ли Василиса показывает в Киеве чудеса молодечества, первое и единственное его движение — страх, ужас, уныние, печаль. Богатыри и вообще все окружающие князя Владимира — все мужественнее и умнее своего князя. Они не теряются, не пропадают от страха; напротив, то один, то другой из числа их тотчас же придумывает, что в данном случае надо сделать, и не только предпринимает это сам, но ещё ободряет князя, рассказывает ему, что начинать, советует ему во всём. Сам князь, по-видимому, не в состоянии ничего ни сообразить, ни начать, ни выполнить: все другие делают за него, даже в его собственных делах, так что когда ему надо жениться, то кто-нибудь из окружающих или приближённых богатырей выбирает для него ту невесту, которая ему, богатырю, понравится, и добывает её для своего князя силой. Сомнительно, чтоб всё это были исторические черты действительного князя Владимира. Исторические документы рисуют его совсем другим: по этим документам, он не был ни вял, ни бесхарактерен, не был ни легкоуправляемым, ни робким человеком. Напротив, он является в русской истории лицом в высшей степени самостоятельным, и всё, что ни совершено при нём, предпринято и совершено по собственному его почину и собственною его энергиею, начиная от жестоких действий против братьев, продолжая войнами с соседями и кончая принятием новой религии и распоряжениями перед смертью насчёт управления государством после пего. При этом надо заметить, что в характере исторического князя Владимира легко отличить две фазы: характер князя до крещения и характер его после крещения. Раньше принятия христианской веры Владимир был жесток, свиреп, коварен, славолюбив, воинствен; после обращения в христианство Владимир утратил эти особенности прежнего своего характера и сделался кроток, добр, смиренен, мягок, враг войны и послушен духовенству. Мудрено было бы открыть те или другие черты характера в князе Владимире былин: он ни свиреп, ни мягок; ни коварен, ни прямодушен; ни любитель войны, ни ненавистник её: он просто безличен. Если принять, что в наших былинах описывается Владимир-язычник, то тут должны бы быть налицо не одни его пиры (черта слишком ничтожная и несущественная); а его походы, нападения, завоевания, вообще дела смелого и свирепого дикаря-язычника: этого нет в былинах. Если бы в наших былинах описывался Владимир-христианин, тут были бы изображения князя, окружённого чужеземным, повелевающим ему духовенством, его дела кротости, милосердия, сердоболия, удаления от всяких насилий: опять и этого в былинах нет. В былинах что-то совсем иное. Былины даже вовсе не поминают о крещении как его самого, так и русского народа. А между тем трудно предположить, чтоб такое событие, как крещение Руси Владимиром, осталось без следа в тех былинах, которых предметом был бы действительный князь Владимир. Трудно предположить, чтоб они постоянно описывали вымышленные, фантастические события об историческом лице и оставили бы в стороне именно только то, что играет самую важную роль в жизни этого лица.

Повествование о крещении Руси Владимиром, о переломе, совершившемся под влиянием этого события, как в самом князе, так и в народе русском, не встречается в былинах так называемого "Владимирова цикла" единственно потому, что тут речь идёт о князе Владимире фантастическом, вымышленном, занесённом к нам извне.

Что же касается до сластолюбия, то эта черта выражена во Владимире наших былин очень бледно и неопределённо: всего в одном только случае рассказывается, как князь (да и то по наущению царедворца, Путяты Путятыча) решается отнять чужую жену, именно жену Данила Ловчанина, Василису. В этом единственном эпизоде мы должны видеть доказательство сластолюбия Владимирова. Но, во-первых даже и здесь оно выставлено слишком слабо и бледно, а во-вторых оно никоим образом не обрисовывает исторического князя Владимира, того, что до крещения своего держал огромный гарем и для насыщения своего любострастия не уважал ничьих и никакого рода семейных отношений.

Но от чего же зависит эта безличность, бесхарактерность князя Владимира наших былин? Единственно от того, что безличны и бледно-бесхарактерны "цари" или вообще "владыки", являющиеся под каким бы то ни было титулом в восточных поэмах, легендах, песнях сказках всякий раз, когда речь идёт не о личности строго исторической. Здесь царь, князь, принц, хан — будет ли он индийский, персидский, туранский, монгольский, тибетский, телеутский, сагайский, ойротский, киргизский — всегда выделан на один и тот же покрой: они все — князья Владимиры. Каждый из них отличается отсутствием характера и личности; он есть вообще "царь" или "князь" и боле ничего. Он только "повелевает (по чужому указанию) всё, что нужно, по ходу рассказа, но ровно ничего сам не делает, не предпринимает и не выдумывает собственным умом. Все выдумывают и предпринимают за него его министры-советники и богатыри, и это до такой степени вошло в нравы восточных поэм, песен, легенд и сказок, что даже и "цари зверей" описываются у них теми же самыми красками вопреки всякой естественно-исторической правде, так что, например, в Панчатантре лев изображается трусливым, нерешительным и в каждом действии зависящим от антуража ( Benfey. Pautschatantra, II, 8, 11). Это происходит не от чего другого, как только от того, что он фантастический восточный царь восточных подданных, хотя бы даже и животных.

Нет, легенды или былины действительно исторические, былины, основанные в самом деле на былях, иначе относятся к действительным событиям и личностям: они всегда устремляются прямо к самым главным пунктам характера и события; верно и метко выбирают их и не опускают ни одной главной черты. Стоит вспомнит "исторические" былины наши об Иване Грозном, Ермаке, Петре Первом, Соловецком монастыре, Стеньке Разине, нашествии французов, Платове и т. д. Тут уже ни одна существенная и важная черта не утрачена.

После всего этого достаточно ясно, что в образах былин наших нечего искать очерков и характеристики не только князя Владимира, но и вообще какого бы то ни было древнерусского князя и отношений его к богатырям, дружин и народу.

Переходя к дружине княжеской и земской, мы находим, что былины не дают нам возможности выводить заключения о том, что такое была та и другая у нас на Руси, в древнейшее время, и именно во время Владимирово. Описываемые в былинах личности из антуража князя не заключают в себе ничего собственно русского, ничего такого, что давало бы нам достоверные характеристические черты для составления себе понятия о той эпохе.

Те из этих личностей, которые нам выставлены представителями княжеской дружины: Блуд, Чёс, Путята Путятыч, Бермята Васильич, — до того мало являются на сцене действия, что о них мы не имеем ровно никакого представления. Всё, что мы получаем, состоит только в именах вскользь упомянутых, из которых мы обязаны уже сами выводить заключение, что у князя есть приближённые; царедворцы, сидящие вокруг него во время пирушек и иногда учащие его то тому, то другому (так, например, Путята научает Владимира отнять силой чужую жену, Бермята рассказывает ему про врага Чурилу и его житьё-бытьё). Но это черты до того общие, до того свойственные всякому двору, что из них не может сложиться никакого индивидуального, особенного представления о княжеской дружине исторического князя Владимира. Эта дружина наших былин не что иное, как эхо тех советников разного рода, которые почти в каждой восточной поэме и песне окружают царя, царевича, хана или князя и дают направление событиям рассказа. Примеры их мы видели в приведённых выше отрывках восточной литературы. В индийских поэмах — это царские министры и брахманы; в "Шах-Намэ" — это мобеды-жрецы и опять-таки царские министры; в песнях сибирско-тюркских народов — это сыновья или богатыри ханские или княжеские. Советники есть у каждого властителя; под тем или другим видом и наименованием они всегда окружают царя, хана, князя поэмы, песни и легенды точно так же, как они всегда окружают царя, хана и князя действительной жизни; но если такие лица являются в рассказе не самостоятельном, пришедшем из чужих земель и если являются на том самом месте рассказа, где стоят и в рассказе-первообразе, и притом если они являются в бледных, смутных обликах, без всяких характерных, оригинальных, самостоятельных и выпуклых черт, тогда мы не имеем права считать их выразителями тех действительных советников, того действительного антуража, которые были у властителя данной страны.

Что касается до того, что нам выставляют русскою земскою дружиною по былинам, то мы и тут не имеем достаточно повода к выводам о национальных особенностях. Наша земская дружина, состоящая из определённого, всегда круглого числа богатырей, есть воспроизведение той горсти богатырей, которая окружает каждого царя (и даже царского сына) в индийских поэмах и рассказах, каждого персидского царя в "Шах-Намэ", каждого хана или князя в монгольских, калмыцких, сибирских песнях и поэмах.

В "Магаванси" часто рассказывается, как тот или другой цейлонский царь набирает дружину из богатырей. Так, например, когда царевичу Гамини исполнилось 16 лет, отец его, царь Кавантисси дал ему 10 могучих богатырей (следуют имена) и с ними большую армию, с Царь велел каждому из этих 10 богатырей выбирать себе по 10 других богатырей; они это сделали и привели к царю 100 богатырей; каждому из 100 богатырей царь опять велел выбрать по 10 богатырей; они это сделали и привели к царю 1000 богатырей; этим 1000 богатырям царь опять велел сделать то же самое, и они исполнили. Таким образом, число богатырей, начиная от первого, Нандимитры, и до последнего, равнялось 11110 человек. Всеми этими богатырями, вместе с 10 главными, начальствовал царевич Гамини". По "Шах-Намэ", у царевича Гуштапса своя особая дружина из 300 богатырей, а у богатыря Рустема своих 7 особенных богатырей. В Джангариаде исчисляются 12 главных богатырей князя Джангара, а у каждого из них есть по 7000 воинов, содержащихся на иждивении Джангара, подобно тому как в "Магаванси" богатыри содержатся на счёт царя; сверх того из каждых этих 7000 отделяется по 72 особых телохранителей. В этой же поэме читаем, что у врага Джангарова, хана Шарра Гурго тоже есть 12 своих главных богатырей. В монгольско-калмыцкой поэме, известной под именем "Малого Гессер-Хана", говорится, что у Гессер-Хана было 30 главных богатырей, под этими состояло 300 простых богатырей, а под ними уже шло остальное войско; значит, у каждого главного богатыря было по 10 подручных простых богатырей. В песнях у минусинских татар и у сагайцев находим такие же подробности: так, например, у богатырей Ак-Булата и Акбранг-Таса особенная дружина из 60 богатырей, а затем войском управляют 70 особых воевод. Всё это вместе показывает, что это подробность стереотипная, везде одинаково и равномерно повторяющаяся в азиатских поэмах и песнях, и потому, когда мы её встречаем в русских былинах, мы уже не имеем возможности считать её исключительною принадлежностью нашей национальности. Мы видели, что у каждой отдельной азиатской народности эти богатырские дружины являются со своими особенными численными величинами; у одних эта величина — 10, 100, 1000, у других — 7, 12, 30, 40, 60, 70, 300 и т. д. Эти величины столько систематичны и правильно округлены, что в них нельзя видеть жизненной действительности, а только условные легендарные числа. Но у нас и в таких числах не оказывается никакой своеобразности, никакого самостоятельного характера, никаких своих национальных симпатий. Наши былины повторяют, только те числа, которые уже существуют в восточных рассказах, а так как эти чужие числа связаны с чужими же подробностями воинского дружинного устройства, то мы имеем столько же мало права, как в числах, так и в этих последних подробностях, видеть свидетельства о том, что когда-то у нас существовало на самом деле. По русским былинам, около князя Владимира сгруппировано несколько главных богатырей, а у каждого из этих богатырей есть по своей особенной дружине. Так, в песне об Иване Годиновиче Владимир говорит этому богатырю: "Возьми ты у меня, князя, 100 человек, русских могучих богатырей; у княгини другое 100; у себя, Ивана, третье 100. Здесь указываются отдельные дружины у князя, княгини и одного из главных богатырей. В другом месте опять рассказывается, что у Владимира — 300 богатырей. Он говорит Дунаю, отправляя его за невестой: "Бери 300 жеребцов и могучих богатырей". В иных ещё местах говорится о 30 и о 12 главных богатырях Владимировых.

Всё это является лишь осколком чужих эпических приёмов. Ни одной самостоятельной подробности устройства и численности дружины — не находим.

Назначение своё богатыри наши выражают в одних и тех же словах с богатырями восточными. В одном месте Рустем говорит: "Я рождён на то, чтоб трудиться для царя". Наш Еруслан Лазаревич говорит: "На то я народился, чтоб мне за вас, государей своих, голову свою складывать".

Наконец, что касается до застав богатырских, так часто упоминаемых нашими былинами, то это опять-таки чисто-восточная подробность азиатских поэм и песен. В "Магаванси" (постоянно изображающей нам нравы и жизнь индийские) часто упоминаются заставы богатырские, иногда на берегу реки; в "Шах-Намэ" также много раз речь идёт о том, что на границе, входном рубеже царства, живёт то или другой главный богатырь (всего чаще в этом качестве опоминается Рустем, как у нас Илья-Муромец), и при нём подчинённые богатыри и войско; в случае нужды царь призывает их от границ царства к себе на помощь. В монгольских, калмыцких и сибирско-тюркских поэмах встречаем то же учреждение. На границах царства или ханства стоит то два, то большее число богатырей, всегда чётное и круглое, тем самым доказывающее свою нереальность. Иногда это число доходит до 60. Обратимся теперь к составу нашей богатырской дружины. Она состоит из богатырей разного сословия и разных областей, сошедшихся ко двору князя Владимира и оттуда отправляющихся на богатырские подвиги, в одиночку или партиями, — по собственному вызову или по приказанию княжескому. Но какие это разные сословия? Илья Муромец — богатырь-крестьянин, Добрыня — богатырь-князь, Ставр-богатырь-боярин, Алёша — богатырь-попович, Иван Гостиный сын и Соловей Будимирович — богатыри из купцов и т. д. Судя по названиям, в этой дружине действительно присутствуют чрезвычайная разносоставность, разносословность; но, рассматривая дело ближе, мы находим две вещи: первая, что, кроме названий, тут нет налицо никаких черт древних русских сословий, и вторая, что сословные названия являются здесь вследствие причин, лежащих не в самих былинах а в их восточных первообразах. Илья Муромец считается у нас представителем русского крестьянства. Но "крестьянство" не есть ещё исключительная принадлежность его одного, а и многих других иноземных богатырей, и в нашем Илье нет таких черт, которые бы указывали собственно на русского крестьянина: напротив, именно те самые "крестьянские" подробности, которые рассказываются про Илью, почти в тех же самых словах и в той же самой последовательной связи с дальнейшими событиями рассказа встречаются и при имени тех восточных богатырей, которые кажутся нам древними прототипами Ильи Муромца. По былинам, наш Добрыня — князь. Но спрашивается, чем он князь? Кроме титула, мы не открываем в нём ничего княжеского, и он ровно ничем не отличается от остальных богатырей, не князей. Отношения к другим, условия жизни, общий облик, власть, подвиги, манеры и обращение, костюм — решительно всё одинаково у него с другими богатырями. Пусть у него отнимут титул, и никто никогда не догадается, что в лице Добрыни мы должны видеть древнего русского князя. А могло ли и должно ли бы так быть в ту эпоху и в тех обстоятельствах, где описывается этот богатырь? Нет, наш Добрыня в былинах ни по чему не имеет права быть признан князем; но есть, кажется, несомненные доказательства, почему он у нас зовётся князем. Мы видели выше, что тот герой восточных поэм и песен, которых Добрыня является позднейшим русским эхом, человек не простой, не богатырь обыкновенного рода, а всегда лицо высокого царского или княжеского происхождения: Кришна Гаривансы происходит из царского дома, Рама и Арджуна — оба царевичи, Шюню и Суну — ханские сыновья. Многое в нашей былине о Добрыне изменилось в сравнении с азиатскими первообразами, исчезли многие мотивы и подробности, но титул героя остался, и иноземный царь, царевич или ханский сын превратился в русского князя. Ставр-богатырь — боярин. Но почему он боярин? Потому что в первоначальных восточных рассказах герой — человек не простого, а высокого рода: по Магабгарате он не только царь, но даже существо сверхъестественное, почти божественное. По дороге из Азии к нам герой рассказа спускался но степеням звания всё ниже и ниже, стал наконец не больше как боярином, но всё-таки сохранил в себе ту черту, что он родом выше других действующих лиц этого рассказа, — кроме самого князя Владимира, который тут, в былине, занимает место того верховного бога, который в рассказе Магабгараты назван Брахмой. Но, кроме имени боярина, Ставр не представляет в былине ровно никаких черт русского боярства. Почему и для чего наш Алёша есть попович? Имеет ли это происхождение какое-либо отношение к его подвигам, к событиям его жизни? Нет, никакого. Единственные следствия названия "попович" — те в былине, что при первом приезде Алёши в Киев князь Владимир хочет посадить его, из почтения к поповскому его происхождению, на большое место, а при брани все его укоряют "породой неуклончивой, неустойчивой, глазами завидущими, руками загребущими". Но всех этих качеств он нигде не оправдывает на самом деле: в былинах, где действует Алёша Попович, нет таких событий, где бы этот богатырь на самом деле оказывался неуклончивым, неустойчивым, завистливым и загребущим. Притом мудрено предположить, чтобы при князе Владимире, только что принявшем христианство, могли уже образоваться такие иронические понятия о духовном сословии. Кажется, нельзя сомневаться, что все эти выражения принадлежат периодам позднейшим. А что касается до самого прозвища "попович", то оно по-видимому, есть потерявший первоначальное своё значение отголосок чужих оригиналов, и, если мы пройдём в памяти те оригиналы, с которыми нам приходилось сравнивать русские былины, то без труда откроем, каких именно. Наш богатырь-попович, вероятно, не что иное, как последнее эхо богатырей-брахманов, какими наполнены брахманские и буддийские поэмы и песни. В древней Азии мы встречаем богатырей из касты духовных (т. е. брахманов), как встречаем богатырей из касты царей-воинов (т. е. кшатриев), и если одним из представителей последних у нас является Добрыня, то одним из представителей первых мы можем считать Алёшу Поповича. В поэмах и сказках древней Азии многое зависит от того, какого происхождения герой: кшатрийского или брахманского. Это надо сказать столько же про отношения его к прочим действующим лицам рассказа, как и про отношения его к богам, участвующим здесь в событиях. Что касается до богатырей-брахманов, то они всегда живут в монастырях, из них выходят на свои подвиги, туда же возвращаются после окончания похождений (если только не делаются в конце рассказа царями людей или духов): во всяком случае, боги совершенно особенным образом покровительствуют и помогают им, за прежнее их благочестивое подвижничество. Одним из самых наглядных примеров могут служить история брахмана-богатыря Видушаки, занимающая целую четверть III книги Сборника Сомадевы, и история брахмана-богатыря Сактивеги, наполняющая собою почти всю V книгу того же сборника. Мы привели выше некоторые эпизоды из их многочисленных похождений, при разборе былин о Садке и о Дунае; обе же их истории рассказываются у Сомадевы, в полном их объёме, для доказательства того, что мужественный человек может достичь всего на свете, и счастья, и высших почестей, когда опирается единственно на себя и на помощь богов: первый из этих двух брахманов-богатырей делается под конец рассказа царём, второй — царём духов, и оба получают в жёны царевен-красавиц. Всё это не вошло в наши пересказы как лишнее или слишком нам чуждое, и уцелело одно название "попович", так что при этом в Алёше Поповиче нет никаких черт "поповства" точно так же, как в Добрыне-князе нет никаких черт "княжества". Относительно же падкости Алёши Поповича до женщин, его русского донжуанства (выражаемого как-то очень странно выражениями былин: "насмешник женский", "бабий пересмешник", "охоч был смеяться чужим жёнам, красным девушкам"), то достаточно будет заметить одно: главный его подвиг по части женской — это сватанье за жену Добрынину, во время отсутствия самого Добрыни. Алёша Попович успевает обмануть самого князя Владимира своими ложными рассказами о смерти Добрыни, а жену Добрынину он льстивыми речами или даже приневоливаньем склоняет на свою сторону, и все его хитрости разрушаются возвращением Добрыни. Но каждая из этих подробностей и все они вместе идут, как показано выше (в разборе былины о Соловье Будимировиче), из оригиналов восточных и потому не могут служить для выводов о русском характере и складе русского богатыря-поповича. Почему Илья Муромец является у нас по преимуществу старым богатырём? Конечно, потому, что восточные прототипы его всегда изображены старыми, проживающими гораздо большее число лет, чем все остальные богатыри. Во-первых, уже в детстве он просидел на одном месте 30 лет, подобно тому, как его первообразы сидят или лежат на одном месте кто 40, кто 70 лет (какое детство!); а потом главный прототип Ильи, Рустем, почти постоянно изображается пожилым, старым. Иначе оно не могло и быть, когда, по "Шах-Намэ", большинство персидских царей мифологического времени царствуют по нескольку сот лет (например, Джемшид 700 лет, Зохак — 1000, Феридун — 500 и т. д.), а Рустем живёт и действует при нескольких таких царях: Минучер царствует 120 лет, Кей-Кобад — 100, Кей-Каус — 150 и Кей-Хозру — 160, Лограсп — 120, Гуштасп — 120. Ясно, что Рустему (и, значит, его отголоску, Илье Муромцу) необходимо было получить эпический облик богатыря старого, седого. Такого характера не могли иметь другие наши богатыри, потому что прототипы их идут из таких поэтических созданий Востока, которые не имеют претензии быть, как "Шах-Намэ", историческими летописями своего отечества, и не заключают никакого систематического, связанного цифрами изложения заключающихся там бесконечно многочисленных, не сплочённых вместе эпизодов. Поэтому эти герои не имеют никакой побудительной причины стариться, весь свой век остаются юными, и вот таким-то образом и наши русские отголоски их — Добрыни, Алёши, Дунай, Соловьи и т. д. — все молоды. Один Илья Муромец стар и сед.

Наши былины о Садке и Соловье Будимировиче не дают нам права для выводов о торговом нашем сословии и о купцах, русских и чужеземных, в древнейшую нашу эпоху. Рассказ о нашем Садке не представляет ни одной черты, которой бы уже не было в восточных первообразах, столько же относительно общего хода событий, сколько и относительно частных, более мелких деталей. Садко принадлежит к торговому сословию своего города не потому, что здесь изображаются известная русская местность и известные сословные отношения, а потому, что так сказано в поздних восточных оригиналах, предшествовавших нашему рассказу. Мы встречаем в былине братчину Никольщину не потому, что такая существовала в Новгороде, а потому, что надо было назвать по-русски ту купеческую, безначальническую купецкую общину, братчину, которая описывается в восточных оригиналах. Названа же она "Никольщиной" потому, что в эпоху сложения из азиатских пересказов русских былин, по-видимому, сильно было распространено у нас чествование св. Николая-угодника: Илья Муромец призывает на помощь св. Николу-угодника Божия, Васька Вдовкин сын обращается за помощью также к Николе Можайскому, Николе же Можайскому велит молиться, после воскрешения Потока из камня, старчище-калика и т. д. Таким образом, имя этого угодника — общий эпический приём наших былин, под которым кроется много совершенно разнообразных подробностей первоначальных оригиналов, и было бы мудрено отыскать здесь что-то действительно местное, новгородское. Садко опускает в море бочку-сороковку чистого серебра и чистого золота, или чаши с серебром, золотом и жемчугом, чтоб умилостивить море, не потому, что таковы были вообще языческие привычки древних новгородских купцов-язычников, а потому, что в известном месте рассказа именно это самое делает восточный герой описываемой поездки, прототип Садки. Садко собирает толпу купцов, велит и снарядить корабли и едет с ними, в качестве купецкого головы, не потому, что этим изображаются нравы и привычки, существовавшие в древнем Новгороде, или события, созданные новгородским творчеством, а потому, что так того требуют восточные рассказы, предшествовавшие нашему русскому, — рассказы несравненно более подробные и обстоятельные (особенно относительно купецких сборов и организации торговой дружины, пускающейся в далёкое плавание), чем наше повествование о Садке, представляющие что-то до крайности урезанное и неловко скомканное. Что же касается до Соловья Будимировича, то мы и в нём не можем видеть никакого рода действительности и не можем принимать его за скандинавского или какого бы то ни было иноземного гостя, купца. Не говоря уже о совпадении рассказываемых у нас про него событий с теми, которые описаны восточными оригиналами: сватанье самой невесты, отъезд его на некоторое время и отсрочка свадьбы, и в этот промежуток появление нового лица, которое хочет обманом жениться на чужой невесте, — но, говоря уже обо всём этом, достаточно будет указать на совершенную неисторичность, невероятность сватовства какого-то неизвестного, новоприезжего купца-иностранца за дочь или племянницу владетельного русского князя. Достаточно есть исторических примеров того, что древние русские князья женились на иностранках, а древние русские княжны выходили за иностранцев, но всегда и жених, и невеста были из царского, королевского или княжеского рода. Выдача древней русской княжны за купца представляется чем-то немыслимым, и если мы встречаем такой случай в былине о Соловье Будимировиче), то ясно, что мы должны тут подозревать какое-нибудь искажение, какую-нибудь переделку оригинала, первоначально носившего совсем иные черты. Оно так и выходит на самом деле: в древних восточных редакциях и жених, и невеста тут — оба царского рода, и лицо, желающее воспользоваться отсутствием главного действующего лица, — также царского происхождения. При таких условиях сватовство и брак в этом рассказе совершенно понятны, но вовсе непонятны в нашей былине. Мы, к сожалению, не имеем всех посредствующих степеней между рассказом Сборника Сомадевы (это один из первообразов былины о Соловье) и нашею былиной, и потому не можем покуда определить, где именно произошло искажение первоначального мотива, но во всяком случае имеем полное право сказать, что всё, что происходит в нашей былине о Соловье Будимировиче, имеет не реальное, а эпическое основание, и притом основание, исполненное самых бессмысленных искажений, пропусков и переиначений. Поэтому, конечно, на такой почве мудрено искать данных, имеющих действительно бытовое значение. Здесь кстати мы можем ещё заметить, что если в восточных оригиналах мы встречаем, и даже довольно часто, браки богатырей с царевнами и княжнами из царского дома, то это объясняется очень легко. Либо сам герой происхождения царского или даже божественного (каковы, например, герои Магабгараты, Рамаяны, "Шах-Намэ" и т. д.), либо рассказ восходит, что касается до твёрдо сложившейся формы подробностей, — до первообраза индийского, времён брахманских и преобладания каст. В этом последнем случае, если герой не из касты кшатриев, т. е. воинов и людей царской породы, то уже наверное из касты брахманов, а люди этой касты, конечно, никак не ниже стояли, чем люди той касты. Примеры богатырей или героев — брахманов во всех индийских поэмах, повестях и сказках бесчисленны. В наших былинах все эти мотивы, божественного или высшего кастового происхождения уже не существуют и остаётся только один, совершенно невероятный и неисторический факт: брак княжон и царевен с богатырями.

VI

В былинах мы не имеем описаний татарских нашествий на древнюю Русь и изображений татарской эпохи в нашем отечестве. Нас уверяли до сих пор, что "русская былина явственно отмечает в своей формации период татарский, когда с особенною энергиею совершился в народной фантазии переход от мифов древнейшего периода к эпосу собственно историческому. Такие события, как погромы татарские, дают новое направление поэтической деятельности. Песня о Калине-царе хотя совершенно в прежнем тоне эпической старины воспевает князя Владимира и его богатырей, но элемент новый уже внесён в неё, в прекрасном лирическом воззвании, которое составляет лучшее в ней место". К. Аксаков также признаёт в этой песне точное и верное изображение татарского нашествия на Русь, но вместе с тем не сомневается, что татары заняли тут место печенегов и козар. Но, откидывая элемент лирический, который, как посторонняя вставка, не касается настоящего вопроса, мы не находим ничего нового, ни направления, ни элемента, в тех былинах, которые изображают битвы богатырей с татарами. Тут не оказывается ничего списанного с натуры, ничего взятого из действительности, совершавшейся в XIII и XIV веках на полях и в городах русских, нет портретов, снятых с татарских ханов и с их полчищ, а единственно воспроизведение эпических мотивов, рассеянных издревле по разным созданиям восточной поэзии. Рассказ о Батые или Калине-царе наших былин создался гораздо раньше пришествия монголов в Россию, и мы его читаем, с другими только, без сомнения, именами и мелкими подробностями, и в "Шах-Намэ", и в Джангариаде, и в разных отдельных восточных песнях. Это не только не картина нашествия татар на наше отечество или предшествовавших им козар или печенегов, но даже и не какое бы то ни было определённое нашествие: это вообще нападение одного азиатского племени на другое, с примкнутыми сюда известными подробностями событий и местности, мало изменявшимися, в сущности, не смотря на странствование этого рассказа но разным землям и народам. В этом нашествии на Киев столько же исторической действительности в общем и в частях, сколько в нашествии князя Даниила Белого на столицу царя Киркоуса, в сказке о Еруслане Лазаревиче.

VII

Наконец, нельзя делать из былин выводов о христианском элементе на Руси во Владимирово время. К. Аксаков говорит: "Первое и главное, что выдаётся из мира Владимировых песен, — это христианская вера; она постоянно и всюду основа жизни… Все богатыри — православные… Вся жизнь Владимировых песен имеет христианскую основу: видим здесь, на пирах Владимировых, собранную всю русскую землю, собранную во единое целое христианскою верою, около великого князя Владимира". "Радость, проникнувшая жизнь, после возрождения Христовым учением, является как праздник, как постоянный братский пир". Г. Безсонов также утверждает, что в Илье-Муромце полное "отсутствие начал языческих и мифических и у него характер христианский: кто же из страстных искателей русской мифологии и русского язычества может допустить, чтоб представитель язычества боролся с язычеством, представитель мифологии с мифологией, в лице врага Идолища?" Но именно дело в том и состоит, что ни князь Владимир, ни его пиры, ни его богатыри не суть "представители" чего бы то ни было, а отзвуки рассказов, уже очень давно прежде существовавших и распространённых по многим древним странам. Здесь нет на сцене ни русской мифологии, ни русской действительности. Все формы, на вид как будто бы христианские, не что иное, как переложение на русские нравы и русскую терминологию рассказов и подробностей вовсе не христианских и не русских.

Главные действующие лица былин наших обращаются к той или другой божественной или религиозной личности вовсе не потому, чтоб того требовало русское христианское чувство и русские религиозные привычки, а потому, что в этом самом месте восточного рассказа упоминается та или другая божественная личность и при переходе этого рассказа к нам, уже во времена христианские, необходимо было упомянуть тут обращение к благодетельному сверхъестественному существу или высказать участие этого существа в судьбе и похождениях героя. Илья Муромец обращается в Николаю Можайскому в трудную минуту потому, что в этом самом месте этого самого рассказа один из первообразов его, богатырь Хонгор, обращается к Далай-Ламе и его талисману; Садке является "старец" или Никола Можайский с предостережением и советом, потому что в том же самом месте того же самого рассказа разнообразным героям является с предостережением и советом кому бог Агни, кому морское божество, кому "старец" слепой кормчий, кому монахи-брахмане и т. д. Ванька Вдовкин сын обращается к трём божественным христианским личностям потому, что восточные его прототипы точно так же обращались к трём божественным личностям азиатских религий, и тому доказательство мы имеем в рассказе о Гессер-Хане: тамошний царь богов переименован в русской былине в самого Христа Спасителя, царь драконов — в св. угодника Николу Можайского, а царица Закинь — в Мать Пресвятую Богородицу. Понятно, что в русском пересказе невозможно было оставлять неизвестные азиатские наименования и необходимо было заменить их именами известными и доступными нашему народу. "Черниговский владыка" некоторых наших песен равномерно оказывается лишь русской подстановкой совершенно иных первоначальных имён; так, например, "Черниговский владыка", появляющийся в былине об Иване Гостином сыне, был в более ранних редакциях "верховным единым творцом" сибирских и иных азиатских песен и поэм. "Соборные попы" былины о Потоке были вначале "брахманами-отшельниками" того же самого рассказа в его более древней форме.

Этих примеров, взятых из числа очень многих других, конечно, слишком достаточно для того, чтоб видеть, как мало христианского в коренном составе и характере наших былин и как мало христианская религия может тут быть названа основою жизни. Ни князь Владимир, ни его богатыри ничуть не православные, иначе как по имени: христианского на них — только одна внешняя, едва держащаяся тоненьким слоем на поверхности окраска.

VIII

Сравнивая былины с восточными первообразами, мы замечаем, что они двух родов. Одни из них имеют близкое сходство, сплошь, целиком, с одним которым-либо восточным оригиналом. Так, например, былина о Волшане Волшановиче очень близко подходит к 4-й главе поэмы "Гессер-Хан"; былина о Ставре-боярине и его жене — к алтайской песне об Алтаин-Саин-Саламе и его сестре; былина об Иване Гостином сыне — к одной песне томских шоров; былины о Соловье Будимировиче — к рассказам Сомадевы и т. д. Напротив того, другие былины представляют много сходства зараз с несколькими восточными оригиналами, как бы нанизанными у нас вместе, один после другого. Так, например, мы не можем указать той восточной поэмы или песни, которая заключала бы всю, от начала и до конца, историю Ильи Муромца, или Дуная, или Потока, или сорока калик со каликой, решительно со всеми их эпизодами, лицами, событиями, в одной непрерывной последовательности. Отдельные части (как бы главы) истории Ильи Муромца мы встречаем то в "Магаванси" (крестьянство и необыкновенные работы в поле), в разных сибирских и в том числе киргизских песнях, в "Шах-Намэ" и Джангариаде (подвиги и смерть). Первую половину рассказов о Потоке мы отыскиваем в Магабгарате, вторую в "Гессер-Хане". Отдельные части былин о Дунае мы находим в Гаривансе, Магабгарате и сказках Сомадевы.

Но что же из этого следует? Должны ли мы на основании представляющейся тут двоякости наших былин выводить заключение и о двоякости их происхождения, а также и о непосредственном происхождении тех и других из указанных поэм, песен и сказок, в таком смысле, что одни из них прямо взяты или переведены из такой-то восточной поэмы, песни или сказки, а другие слиты, скомпилированы из таких-то нескольких разных поэм, песен и сказок?

Нет, мы не имеем права на такие выводы, вопреки какому бы то ни было сходству, мы не можем ни в тех, ни в других указать прямого, непосредственного заимствования (и в особенности заимствования письменного, книжного) В разных местах настоящего исследования — я вперёд уже протестовал против такого истолкования; теперь же, обозревая разобранные мною былины все вместе, за один раз, мы тем не менее имеем возможности останавливаться на мысли о прямом заимствовании русских былин именно из тех самых оригиналов, которые мы были в состоянии здесь привести для сравнения. Находящиеся в нашем распоряжении восточные материалы всё-таки ещё малочисленны и бедны, мы не обладаем ими в полноте сколько-нибудь удовлетворительной, и потому, не имея всех необходимых звеньев налицо, мы лишены покуда возможности показать всю цепь перехода того или другого сказания из древней Азии в новую Россию. Но несмотря на такую неполноту, мы всё-таки на каждом шагу убеждаемся в одном и том же главном факте: какого бы рода ни было сходство наших былин с восточными рассказами, более ли близкое, где у нас азиатских первообразов больше, или менее близкое, там где этих первообразов меньше, — во всяком случае былины наши идут от которых-то из них или от им подобных.

В какой форме представляются нам поэтические создания Востока, с которыми мы имели возможность сравнивать наши былины? Это или отдельные рассказы, повествования — каковы, например, песни минусинских татар, телеутов, сагайцев, киргизов и других разноплемённых народов; или же соединённые вместе, в форме одной поэмы или сборника, те же рассказы и повествования, прежде обращавшиеся в народе отдельными единицами, а потом скучившиеся более или менее стройными группами и членами одного общего целого: таковы Рамаяна, Магабгарата, "Шах-Намэ", "Гессер-Хан", "Дзанглун", Джангариада и т. д. Эта последняя форма всегда является у народа, когда он достиг или достигает значительной степени интеллектуального развития: вместе с успехами самосознания, вместе с желанием обозреть все свои поэтические, художественные сокровища отдать себе сознательный отчёт в созданиях бессознательного народного творчества прежних лет является всегда потребность слить в одно всеобъемлющее, систематическое и сплошное целое разрозненные члены одного и того же рода и порядка, уже давно обращающиеся в народе. Этой потребности обязаны своим происхождением все великие поэмы и сборники Востока. Здесь сотни, тысячи древних и песен и пересказов, первоначально отдельных, взяты из уст народа и склеены вместе, в одно целое, впрочем, почти всегда при посредстве внешней, очень слабой связи. Эти же самые законы действовали и у нас.

Нельзя сомневаться, что русские былины могли бы и должны бы были однажды слиться в одну или несколько больших эпопей, подобных Магабгарате, "Гессер-Хану" или "Шах-Намэ", но этого не случилось только вследствие изменённого извне исторического строя русской жизни. Они не успели совершить такого слияния и навеки остались на одной степени с песнями минусинских татар, телеутов, сагайцев, киргизов и других азиатских племён. Доказательством тому предположению, что нашим былинам предстояло слиться в несколько больших групп, может служить то обстоятельство что у нас есть уже налицо небольшие конгломераты скучения нескольких песен, нескольких первоначальных, малосложных мотивов в более сложное многообъемистое целое. Примерами могут служить песни об Илье Муромце, Потоке, Дунае и т. д. Здесь под именем одного и того же богатыря соединено по нескольку разнородных рассказов, приписываемых в более старых редакциях — восточных — разным личностям, носившим, конечно, поэтому и имена разные. Так, например, одни из похождений Ильи Муромца мы находим у персидского богатыря Рустема, другие — у сибирского богатыря Таны; одни похождения Потока у индийского брахмана Руру, другие у тибетско-монгольского богатыря Гессер-Хана и т. д. Были ли такие азиатские редакции, где произошло слитие разнородных пересказов раньше, чем у нас, мы покуда не знаем. Но, кажется, следует скорее предположить, что большинство слияний произошло на нашей почве, и это доказывается вот чем. Если б мы получили уже готовые конгломераты, то что бы тогда было? Они бы существовали у нас в готовой, законченной, твёрдо определённой форме, и принадлежащее одному лицу, одной группе событий и похождений так бы всегда и оставалось всегда приуроченным к одному лицу и к одному порядку рассказов. Разница между пересказами состояла бы только в более или менее пространном объёме их: в одних передавалось бы всё касающееся известных действующих лиц, в других только часть, отрывки их похождений или жизни. Но мы видим другое. Одни и те же события, одни и те же мотивы постоянно приписываются совершенно разным личностям разными былинами. Так, например, совершенно одинаковое выбирание дружины из мальчиков-товарищей встречаем и в былине о Вольге Всеславьиче, и в былине о Добрыне; возвращение мужа из долгого отсутствия к жене, собирающейся выходить за другого, встречаем и в песне о Добрыне, и в песне о Соловье Будимировиче; победа над чудовищем-обжорой рассказывается и про Илью Муромца с Идолищем, и про Алёшу Поповича с Тугарином; победа над Змеем, любовником героини рассказа, рассказывается и про Добрыню, убивающего Змея Горыныча, любовника Марины, и про Алёшу-Поповича, убивающего Тугарина Змеевича, любовника княгини; владыка черниговский держит заклад один против князя и целого двора его то за Ивана Гостиного сына (по случаю состязания коней), то за Алёшу Поповича (по случаю состязания этого последнего с Тугарином); казнь неверной жены-чародейки приписывается и Добрыне, и Потоку; жену казнит, отсекая один член за другим и при этом приговаривая те же самые слова, и Добрыня, и Иван Годинович, рассказ о тяжёлом и огромном луке, приносимом на носилках целою толпой богатырей, читаем и в былине о Добрыне, и в былине о Ставре и его жене. Что всё это доказывает? Что былины обращались у нас сначала в виде отдельных, малосложных рассказов, которые, смотря по воле, прихоти или забывчивости пересказчиков передавались в разных формах и с разными именами, а потом употребляемы были в разных сочетаниях и смешениях. На Востоке, там, где они не достигли формы письменной или поэмной (конгломератной), эти отдельные рассказы постоянно находились, и теперь ещё находятся, в состоянии постоянного брожения и изменяемости: так, по-видимому, было и у нас. Рассказ, в своём кочевании с места на место, являлся с разными именами и подробностями и вступал в разнообразные соединения с другими, встречавшимися ему по дороге рассказами: иногда он удерживал более простую, первоначальную форму, иногда изменялся под влиянием облепивших его мотивов и подробностей. При этом общее впечатление могло до некоторой степени изменяться, точно так, как оно изменялось и на Востоке вследствие разности народов, эпох, миросозерцании, которым принадлежала те или другие редакции рассказа. Но вошедшие в состав этой пёстрой мозаики материалы, так сказать отдельные камешки мозаики, — все одни и те же. Изложение состава, формы и подробностей русских былин — это, так сказать, последняя глава из истории восточных поэм и песен: это изложение судьбы колонистов азиатской поэзии в России.

IX

Когда станешь сравнивать наши былины с теми созданиями восточной поэзии, где оказывается один и тот же состав, скелет, только в более древней форме, скоро придёшь к заключению, что былины очень много утратили в сравнении со своими первообразами как по содержанию, так и по форме.

Какие же это утраты и существенные они или несущественные?

Главная, самая важная утрата состоит в том, что в большинстве случаев наши былины не содержат более тех побудительных пружин действия, на которых вертится всё дело. Не известно, как и почему именно это сделалось, но только наши былины слишком часто оставляют их совершенно в стороне, обходятся без них или же вдруг довольствуются такими мотивами, которые иной раз мало удовлетворяют смыслу и логике. Русская былина нередко обращает внимание только на одни голые факты, на одну оболочку внешних событий, излагает приключения одно за другим и ничуть не заботится ни об их взаимной связи, ни об их побудительных причинах. Вся душевная, вся духовная и человеческая сторона, все внутренние мотивы совершающихся действий и событий не имеют для неё никакого интереса. Такие мотивы, как мщение за отца, за жену и т. д., никогда не встречаются в русских былинах; влюбление, муки любви и ревности, сыновняя и отцовская любовь, жажда славы, властолюбия — всё это мотивы, не известные нашим былинам, а если какие-нибудь слабые намёки на тот или другой из числа этих мотивов и встречаются в наших былинах, то они так бледны и эмбрионны, что нечего и сравнивать их с этими же мотивами в восточных песнях и, особливо, поэмах, где они являются в полном цвете широкого, пышного развития.

Добрыня приезжает домой после долгого отсутствия и находит, что жена его идёт за другого: он этого другого бросает о пол, бьёт плетью и — дело с концом. Что он думал, что чувствовал, ничего этого нет в былине: она этого и знать не хочет, ей вместо этого очень только интересен сам сырой факт и следствие его: "что хлопанье и что оханье, не слышно ведь". Князь Владимир отнимает себе жену у Данилы Ловчанина: она без дальнейших разговоров идёт и бросается на копьё или на нож — и делу конец. Место любви, влюбления занимает одна физическая похоть (вспомним, например, жену князя Владимира и атамана калик); богатыри никогда не влюбляются, а только берут себе жён или наложниц. Побудительные же причины действий у богатырей никогда не собственная удаль, не желание добыть себе геройскую славу, а только исполнение княжеского повеления: князь приказал то-то или то-то, и богатырь, род военного раба или кондотьера, идёт исполнять это приказание. В восточных первообразах наших былин мы не найдём такой бедности и ограниченности мотивов и личных характеров. Какая разница! Здесь вы на каждом шагу встретите и героя, идущего на войну или завоевание, потому что ему самому так хочется, а не князь приказал, и богатыря влюбляющегося, и богатыря ревнующего, и богатыря, выражающего то или другое душевное своё настроение, и богатыря, возмущённого поступками посторонних лиц над его отцом, матерью, женой, сестрой, и все эти душевные настроения и движения высказываются не только всегда в поэмах высокоцивилизованных, развитых народов (в Магабгарате, Рамаяне, "Шах-Намэ"), но даже очень часто в поэмах и песнях народов и племён, на которых мы привыкли смотреть с некоторым высокомерием, как на народы и племена грубые, ещё вовсе не развитые (поэмы Средней Азии, например, "Гессер-Хан", Джангариада, "Козы-Курпеш", песни киргизские, сибирско-татарские, телеутские, сагайские, монгольские, калмыцкие). Здесь можно бы набрать гамму самых разнообразных психических движений и настроений. Так, например, богатырь Сары-Мёке надумывается о мщении; богатыри Хан-Тёнгёс и Кум-Тёнгёс приходят в такое удивление от силы и огромной тяжести богатыря Алтын-Айры, что долго стоят, совершенно немые и только трясут головой; старуха Алтын-Арег до того наполнена глубоким состраданием к мальчику, которого тиранит её муж, что упрашивает этого последнего лучше убить её, чем того мальчика; богатырь Иебег-Хан столько знаменит своим состраданием, что к нему прибегает конь Ак-Хана и умоляет его выручить из беды детей его господина; богатырь Кара-Мёс из благодарности к Алтын-Хану решается пожертвовать жизнью, чтоб помочь его сыну; богатырь Айдолей обращается с благодарственною речью к огненному морю, солнцу, луне и Кудаю (творцу) за спасение его от преследующей его женщины-лебеди; богатырь Ала-Картага ревностно заботится о том, чтоб у него во владениях никто один другого не оскорблял и не обижал; богатырь-мальчик предаётся радости, увидав своего коня-жеребёночка; богатырь Алтын-Эргек однажды плачет от страха; богатырь-сирота рассказывает, что ему стыдно, и т. д. Но ещё чаще, пространнее и художественнее бывают выражены разные душевные движения в поэмах и песнях киргизов, которые, без всякого сомнения, должны считаться самыми художественными и самыми поэтическими произведениями, между всеми подобными же созданиями тюркских племён. Здесь же ежеминутно встречаем лирические места высокого достоинства и красоты. Так, например, красавица Ак-Чунус, страстно влюбившись в богатыря Таргына, рассказывает ему, в превосходном монологе, что теперь позабыла всё и всех, и велит ему похитить себя, не то она умрёт от горести; хан, отец её, хочет выдать её замуж за иноземного князя, которого она не любит. В этой же песне богатырь Эр-Таргын, чувствуя свою несправедливость против другого богатыря, добровольно уезжает, оставляя ему свою возлюбленную, а этот богатырь, выслушав трогательные просьбы красавицы Ак-Чунус, великодушно отступается от неё и соединяет влюблённых молодых людей.

Ногайский хан Бос-Монай так живо чувствует оскорбление, нанесённое ему однажды взбунтовавшимися рабами, что от горести и стыда не хочет входить в свой дом и лежит на земле целый вечер, потом всю ночь и утро и успокаивается лишь тогда, когда явившийся ему Кыдыр (пророк Илья) пророчит ему, что у него родится сын, который отомстит за него, и т. д. Но самое большое количество разнообразнейших психических мотивов и движений можно найти в поэме "Козы-Курпеш". Её известно несколько разных редакций, и в каждой свои новые и превосходные мотивы. В противоположность всему этому наши богатыри в былинах не чувствуют никогда ни стыда, ни ревности, ни любви, ни удивления, ни сострадания, ни радости, ни горести, не чувствуют. потребности ни в великодушии, ни в мщении, ни в благодарности. Они только совершают известные факты, известные действия: всё остальное для них сочтено излишним. В сравнении с приведёнными выше монгольскими и тюркскими поэтическими произведениями, наши былины, в отношении мотивов психических и иных, оказываются чем-то урезанным, кастрированным. Причина этого факта (который мы будем рассматривать ещё ниже) — время, когда былины перенесены к нам, и тогдашнее состояние нашего народа.

С другой стороны, заметим, что множество подробностей являются в былинах в каком-то тёмном, непонятном виде, так что невозможно дать себе отчёт в их смысле и значении, тогда как в восточных поэмах и песнях, более древних, чем русские былины, мы находим всё то, чего недостаёт былинам со стороны ясности и отчётливого обозначения причин действий. Так, например, в нашей песне об Иване Гостином сыне ничего не говорится о том, с какой стати происходит состязание коней и почему именно владыка черниговский держит сторону героя песни против князя Владимира и всего его двора: в более же первобытной песне томских шоров мы находим вполне удовлетворительные мотивы всего этого. Состязание идёт тут между одним высшим творцом (= наш владыка черниговский) и девятью творцами (= наш князь Владимир с двором своим), и предмет состязания — это кони, созданные тою и другою стороною; понятно, что это вопрос кровный, глубоко существенный, имеющий значение феогоническое, религиозное, а это очень далеко от того мелкого скакового интереса, который только и уцелел в нашей былине. Из былины о Ваньке Вдовкине сыне точно так же совершенно исчез главный, существенный мотив и остался налицо только ничем необъяснимый и ничего не значащий факт прятанья, которому мы не можем никоим образом сочувствовать, потому что он тут лишён, по русскому пересказу, всякого смысла. А между тем, но первоначальным оригиналам, этот факт заключал и смысл и значение, и интерес. В былине о Соловье Будимировиче встречается особенно много темнот, недоговорок и запутанностей, тогда как в предшествовавших ей оригиналах всё понятно, разумно и просто. В былинах о Дунае и Ставре до такой степени исчезли или затушёваны действующие там мотивы (в первой — убийство жены и вынутие младенца, во второй — сватовство женщины за женщину и т. д.), что рассказы первоначально очень поэтические и легко обнаруживающие все значение своего содержания, превратились в какие-то чудовищные или карикатурно-буфонские сказки.

Особенное внимание надо при этом обратить на то, что былины точь-в-точь столько же утратили в сравнении с азиатскими первообразами своими, как и сказки. Оно и понятно: источники и у тех и других были одни и те же; творчество, претворявшее чужеземные материалы в русские создания, было также совершенно одинаково в обоих случаях, следовательно, ясно, что как уцелевшие хорошие стороны, так и утраты были одного рода и качества. Для примера последних достаточно будет указать на сказку о Жар-Птице, в сравнении с её восточными предшественниками. В сказке Сомадевы мы видим царя, окружённого целым гаремом жён и любящего преимущественно одну из них, вместе с её сыном. Эта исключительная привязанность тотчас рождает зависть, ревность, ненависть к любимой жене и её сыну со стороны остальных царских жён и их сыновей. Из этого столько определённого, естественного и столько свойственного гаремам мотива развивается вся последующая повесть. Ненавидимый сын побеждает множество препятствий, совершает множество подвигов и возвращает счастье гонимой матери. В наших (и, вероятно, через их посредство происшедших западных) пересказах все эти эпические мотивы уже не существуют: всего только и есть налицо, что три сына царские, из которых двое старших, неизвестно за что ненавидят и преследуют младшего. Привязанность отца к младшему царевичу исчезла из рассказа, а вместе с тем и объяснительная причина ненависти старших братьев к младшему. В конце же сказки у нас исчезла и та психологическая черта, что сын, достигнув счастия и добыв себе красавицу-невесту, не желает наказания своих преступных братьев и умоляет отца помиловать их, что и делается но его желанию. Черта довольно общая восточным поэмам и песням: счастливый и торжествующий герой почти всегда великодушен и прощает врагам своим; так, например, кроме разных мест Сомадевы, укажем на тибетскую поэму "Дзанглун", где царевич Гедон (наш Садко) после открытия всех злобных дел брата своего Дигдона заставляет отца своего простить ему. Нашей сказке нет дела до всего подобного, потому что ей важны только внешние события, побеждение трудностей, достижение героем благополучной цели; и счастливый герой остаётся совершенно равнодушен к участию братьев, не делает ни малейшего усилия, чтоб остановить их казнь. С своей стороны, царь-отец никого их особенно не любит, он ко всем равнодушен. Но всё это стоит в прямой противоположности с восточными поэмами, песнями и сказками, где психологические мотивы всегда высказываются, и в полной мере. Точно те же самые результаты можно было бы подробно вывести и из прочих наших сказок. Один из первообразов сказки об Еруслане Лазаревиче — похождения Рустема в "Шах-Намэ"; точно так же один из первообразов песен об Илье-Муромце — также похождения Рустема в "Шах-Намэ". Но спрашивается; есть ли хоть какая-нибудь разница между тем, чего недостаёт Еруслану, или же чего недостаёт Илье Муромцу против Рустема? И там и здесь везде одинаково остались одни сырые факты, одни рассказы о том, что богатырь поехал, встретил такого-то противника, подрался с ним, поколотил его — вот и всё. Всё остальное, что составляет многочисленные и многообразные черты характеристики Рустема или других художественно развившихся и сложенных личностей одинаково исчезло и из Еруслана и из Ильи. То же самое надо сказать и про другие былины, если сравнить их, вместе со сказками, с восточными первообразами. Урезание всего самого существенного, самого интересного и важного происходило совершенно по одному и тому же закону, будто бы по одной и той же мерке, как для былин, так и для сказок.

В числе утрат наших былин, сравнительно с восточными оригиналами, нельзя не указать на утрату большей части описаний природы. Наши былины довольствуются одним лаконическим упоминанием о дне, ночи, вечере или утре и никогда не останавливаются на самых картинах дня, ночи, вечера или утра. При их стремлении рассказать только голый, сырой факт всякие поэтические подробности излишни, неуместны. Совсем другое дело в поэмах и песнях Востока. Мы уже не станем говорить о таких высокохудожественных созданиях, как Магабгарата, Рамаяна, или "Шах-Намэ", где на каждом шагу встречаются то картины местностей, городов, улиц, то описания солнечного восхода, вечера, ночи и т. д. Некоторые из них заключаются в приведённых нами выше довольно объёмистых отрывках из великих азиатских поэм. Но даже в песнях восточных народов и племён, считаемых у нас совершенно грубыми и неразвитыми, мы очень часто находим поэтические, хотя иногда и сжатые описания и картины. В песнях разных южносибирских народов тюркского племени редкая песня не содержит таких фраз и выражений, как: "Взошла жёлтая заря, поднялось сверкающее солнце, началось голубое утро, поднялось лучезарное солнце" и т. д. В киргизских песнях мы тоже читаем: "Сделалось темно, наступила ночь, потом опять стало светлеть, начал заниматься день, и, краснея багряным светом, поднялось солнце"; "краса реки — это зелень дерев; краса человека — это одежда и богатый скот". В песнях минусинских татар очень часто можно встретить такие картинные места, как например: "Тут богатырь Ала-Картага поскакал так шибко, что все земли качались, как вот качается люлька, — качались тоже и все моря, что лежали по дороге"; или: "качаясь, задрожала чёрная земля, стали ломаться деревья в лесу, пошёл вой и грохот в воздухе, и с рёвом поднялись волны морские и залили степь". Можно ли указать на что-нибудь подобное в наших былинах. Картинные и художественные подробности этого рода занимают здесь слишком мало места.

Исключением из сказанного нами является описание волнения природы при рождении Добрыни, но это место есть чистейшая переделка, как бы перевод с восточных оригиналов и никакого самостоятельного, национального значения не имеет. Это самое описание вошло потом и в разные другие былины, но ещё короче. Другие исключения указаны ниже.

Но едва ли не самая замечательная утрата наших былин, в сравнении с восточными их первообразами, состоит в том, что из былин, в числе разных других действующих лиц, выкинутых вон как что-то несущественное, совершенно исчез везде и народ. Во всех восточных поэмах и песнях народ обыкновенно играет видную роль; у нас — ровно никакой, о нём даже и помину нет. Разбирая былины о Добрыне, мы приводили отрывки из Гаривансы, и там (при описании подвигов Кришны и его брата Санкаршаны в царском театре) видно было, какую самостоятельную роль играл народ: он аплодирует молодым двум героям, он на их стороне и принимает живейшее участие в их подвигах, несмотря на то, что это приводит в ярость даря Кансу, желающего как-нибудь погубить Кришну, и т. д. Этот мотив народа, и притом народа до известной степени самостоятельного, свободного, совершенно исчез из наших рассказов о Добрыне. Точно то же самое случилось и со всеми другими местами наших былин, где народ должен был бы являться на сцену: его тут нигде нет, везде остались налицо только князь, его богатыри, его двор и — его враги, иноземные цари и чудовища, с которыми должны расправляться княжие богатыри. Нашим былинам совершенно достаточно, когда в их рамки вошли последние помянутые действующие лица: ведь, собственно, на них держатся завязка и развязка, сырые факты; частные же подробности действия, кроме симметричных и условно формальных, ведь мало интересуют былину! А между тем, не так было в первоначальных восточных первообразах: там интерес общего ничуть не требует уничтожения частностей, они везде существуют во всей художественной полноте своей, и относительно настоящего вопроса, чтоб убедительно показать, какую важную роль постоянно занимал здесь в восточных песнях народ, приведём несколько примеров из киргизских песен. Хан Кебук-Бай не хочет выдавать дочери своей за Саин-Батыря, тогда народ его, опасаясь мщения со стороны этого последнего, собирается и просит хана своего исполнить требование Саин-Батыря, грозясь в противном случае перекочевать от него к ногайскому (Саин-Батыреву) племени, — и Кебук-Бай покоряется своему народу. Так точно в одной сказке народ представляет своему повелителю, Айна-Хану, чтоб он выдал дочь свою за богатыря Хан-Шентая, и этот, не смотря на всё своё нежелание, выполняет требование. Желая узнать или найти что-нибудь, хан во всех вообще песнях собирает целый народ свой, объявляет ему свою надобность и обещает то дочь свою в замужество, то пол-именья, то милость свою тому, кто исполнит то, чего он желает. Народ присутствует на всех пирах, праздниках и похоронах, подаёт советы, выражает своё одобрение или неодобрение и даже иногда приходит в восторг: так, например, при свадьбе Саин-Батыря весь народ до того "радовался и волновался, что пыль поднималась до башен, все были в восхищении, глядя на красавца-юношу, всюду так и кишело молодыми людьми и девушками, и они громко шумели в своих разговорах". Нет и признака чего-нибудь подобного в наших былинах. Тут нет не только народа думающего, соображающего, занятого своими делами и выгодами, сколько-нибудь имеющего влияние на событие былины, но даже вовсе нет и народа на степени декорации и немого хора в фоне картины. О народе былины решительно вовсе молчат.

Одним словом, как в отношении состава, так и подробностей наши былины — довольно тощий и сильно кастрированный экстракт восточных поэм и песен, и притом точно такой же, как и наши сказки.

X

Мы не раз говорили в настоящем исследовании об однородности, однохарактерности и односоставности былин и сказок. Но есть между теми и другими также и некоторые очень существенные черты разницы. Они относятся до формы, приёмов и оборотов редакции.

Сказка заключает в себе много такого, что заставляет считать формы её гораздо более поздними, чем формы былины. Я в особенности разумею здесь ту мёртвую симметричность, ту механическую правильность, которые составляют одну из главных принадлежностей и неотъемлемых черт сказки. Сказка всегда наполнена беспрерывными повторениями таким образом, что когда вступил в рассказ тот или другой мотив, каждый читатель или слушатель, даже и не зная дальше сказки, может почти всегда безошибочно вперёд рассказать, что и как дальше будет. Первый сын сделал то-то или то-то в первый день или первую ночь; услыхав или прочитав это, смело можно вперёд говорить, что после этого пойдёт речь ещё о втором и третьем сыне, о второй и третьей ночи или дне. Первые два сына, первые два дня, первые две ночи, первые два похождения не будут иметь успеха, а непременно будет успех у третьего сына, третьего дня, третьей ночи и третьего похождения. Если богатырю пли герою рассказа представляются дороги, то так уже наперёд и надо знать, что все первые наверное будут приносить герою несчастье и лишь последняя будет счастлива; то же самое относится и до всех вообще похождений и подвигов: вплоть до самого последнего, с каждым из них всякий раз непременно выйдет что-нибудь да не так, но зато последний наверное удастся и окончание всякой сказки без малейшего сомнения всегда будет состоять в том, что герой её всё преодолел, всё победил, всего достиг и наконец воспользовался полным и совершенным счастьем. События сказки не что иное, как следующие одна за другою ступени возвышения героя всё к большему и большему счастью, пока наконец он достигает верха всякого довольства и благополучия.

Такой искусственной, условной систематичности решительно нет в древнейших восточных поэмах, песнях и сказках. Взгляните на Магабгарату, "Шах-Намэ", "Богдо-Гессер-Хана", "Дзанглуна", сборники: Панчатантру, Катха-Сарит-Сагару и Сидди-Кюр, наконец, на большинство народных азиатских песен, идущих из древности. Там течение событий совершенно неправильно и несимметрично, там никоим образом нельзя ни предвидеть, ни наперёд подсказать, что и как дальше будет. Рассказ заключает в себе самую естественную неправильность, события и лица чередуются там с тою случайностью, которая обыкновенно есть и в самой жизни. И притом чем древнее поэма, песня, сказка или легенда, тем этой случайности и неправильности более, тем невозможнее предвидеть наперёд исход событий и узнать: будет ли он счастливый или несчастный. Горестные и трагические события перемешаны здесь совершенно несимметрично с приятными и счастливыми и случаются то в начале, то в середине, то в конце рассказа. Эта неправильность, несимметричность, случайность в ходе событий может всегда служить верным мерилом древности того или другого рассказа. Киргизские сказки (ещё не изданные до сих пор, почти вполне замкнутые в мёртвые симметричные формы и заключающие поминутные повторения, по всему кажутся происхождения или, точнее сказать, склада гораздо более позднего, чем сказки Панчатантры, Катха-Сарит-Сагары или Сидди-Кюра. В киргизских сказках материал не новый, не самостоятельный, но тот же самый, что и в сказках индийских, монгольских и калмыцких, но форма другая, совершенно уже застылая в рамках условности; поэтому-то наши сказки всего удобнее и ближе сравнивать с этими поздними восточными формациями.

Былины наши по форме своей стоят на середине между древними рассказами Востока и нашими сказками или более новыми рассказами того же Востока. В них уже нет полной неправильности первых, но нет ещё полной и замёрзлой условности последних. Так, например, большинство событий в былинах о Добрыне, Иване Гостином сыне, о Потоке, Дунае, заключают в себе столько несимметричности и неправильности, сколько её не допускает сказка, но в то же время как в этих, так и в других былинах мы часто находим и много такой условности, которой тщетно было бы искать в древних восточных их первообразах. Так, например, мать предваряет Добрыню: "Не плавай ты, Добрыня, за первую струю, не плавай ты за другую струю", и мы тотчас уже, чувствуя условный приём, наперёд знаем, что Добрыня именно пойдёт и за первую, и за вторую струю и что от этого ничего худого с ним не сделается, но что главное событие непременно случится на третьей струе. Женившись на Марине, Добрыня отсекает ей член за членом и симметрически приговаривает за каждым ударом всё одни и те же слова. Приехав с Васильем Казимировичем и крестовым своим братом в Орду, Добрыня три раза одерживает верх над царём: сначала в игре в тавлеи, потом в стрельбе из лука и, наконец, в борьбе; при этом Добрыня играет в тавлеи три раза и три же раза стреляет в цель. Ордынский царь посылает за луком три раза. Вообще же во время всех этих симметрических действий Василий Казимирович всё время перед каждым новым делом приговаривает одни и те же слова: "Я не знал твоей утехи царския, а у нас все игроки (или стрелки) дома оставлены, только и надежды, что на Спаса и на Пресвятую Богородицу, в-третьих — на младого Добрыню Никитича". С своей стороны и Добрыня при этих подвигах тоже повторяет всякий раз всё одни и те же фразы. Когда князь Владимир предлагает своим богатырям трудный подвиг, они все отказываются; но как это происходит? Один за другим выступают Добрыня, Поток и, наконец, Илья; князь говорит каждому слово в слово всё одно и то же, и мы после первого ответа знаем, что каждый из остальных богатырей будет отказываться теми же словами, что и предыдущие. Ванька Вдовкин сын бьётся об заклад, что он спрячется так, что его не найдёт Волшан Волшанович — и мы уже знаем, что прятаньев будет три: первые два неудачные, третье удачное, и тут именно и случится развязка событий. Вольга Всеславьич два дня не может доехать до оратая и доезжает только на третий. Он же посылает в первый раз 5 человек своей дружины выдернуть из земли сошку Микулы Селяниновича, но второй раз — 10 человек, в третий раз — всю дружину. Тугарин Змиевич в первый раз проглатывает ковриги хлеба, во второй раз — целую лебедь, и после всякого раза Алёша Попович обращается к нему совершенно систематично и правильно, точь-в-точь с одною и той же речью и т. д. Но ни в одних богатырских былинах мы не находим столько условной правильности, как в былинах об Илье-Муромце. В то время, когда он ещё сидит сиднем, пришедшие к нему калики заставляют его по 3 раза хлебать чудного напитка и по 3 раза спрашивают о действии этого напитка; при первом же выезде своём Илья наезжает на распутье на 3 дороги, на каждой из которых должны случиться с ним особые происшествия. Сермяга на Илье в 3 строки прострочена: первая строка в 100 рублей, другая в 1000, третьей и цены нет. Конь Ильи Муромца скачет в 3 скачка: первый раз он скочил 15 вёрст, второй скочил — колодец стал, в третий скочил — под Чернигов-град. Под Черниговом Илья побивает одного за другим трёх царевичей, у каждого войска по 40000. Стреляя в Соловья-разбойника, Илья в первый раз недострелил, во второй — перестрелил, в третий — попал (это же самое говорится и про Дуная, стреляющего в жену). По дороге к Киеву у Ильи 3 подвига: освобождение Чернигова, мощение мостов через реку Смородину, победа над Соловьём и т. д. Такой симметричности и условной правильности решительно нет в древних восточных поэмах, песнях и легендах. Она сближает былину со сказкой, и, что всего замечательнее, чем новее, чем ближе к нашему времени (судя по языку и другим особенностям) редакция той или другой былины, тем она более заключает этой условности и симметричности. По всей вероятности, в первоначальной своей форме наши былины более, чем теперь, приближались к восточным оригиналам, со всею их безыскусственностью и неправильностью, и в разных местах настоящего труда мы старались указать на те признаки, по которым можно предполагать, что было время, когда наши былины имели форму несколько иную, чем теперь (см. разбор былин о Потоке, Соловье Будимировиче, Илье Муромце). С течением времени эта форма постепенно всё более и более изменялась и иногда очень сильно приближалась к форме сказок.

Но навряд ли можно то же самое сказать и про сказки. По-видимому, они в своей форме не изменялись у нас и с самого же начала были на нашей почве такими, какими их застало наше время, т. е. гораздо более изменёнными — что касается до формы — редакциями первоначальных восточных созданий, чем былины.

Доказательством этому служит то обстоятельство, что вообще все сказки западной Европы издревле имеют тот же неудовлетворительный, искалеченный вид, как и наши сказки. Там все главные мотивы испорчены, искажены или вовсе утрачены, точь-в-точь таким же образом и настолько же, как и наши сказки, сравнительно с восточными первообразами. Можно перебрать одну за другой, например, все сказки, собранные Гриммами и их последователями, и показать их более или менее близкие восточные первообразы, и при этом сравнении оказывается, что утрата главных мотивов, затемнение или искалечение множества деталей и уничтожение психологических подробностей совершенно тожественны в западноевропейских и в наших сказках. Эта одинаковость судьбы сказок на Западе и у нас, без сомнения, указывает на то, что как туда, так и к нам сказки пришли одним путём и в одно время, из одних и тех же источников. Очень вероятно, что значительная часть этих сказок пришла в Западную Европу с Востока, перейдя через Россию. Но, как бы ни было, во всяком случае несомненен тот факт, что западные сказки имеют ближайшее сходство с нашими не только по общему содержанию, скелетному составу своему, но и по мелким подробностям, частным деталям. Между теми и другими ни малейшей разницы мы не встречаем в каком бы то ни было отношении, ни в общем колорите, ни в характере, ни в частностях рассказа, ни даже в самых разговорах действующих лиц. Значит, в продолжение всего того времени, что они существуют на разных концах Европы, западном и восточном, они не подверглись никаким сколько-нибудь существенным изменениям. Все изменения, на которые можно указать, заключаются лишь в модернизовании иных подробностей (таковы, например, замена лука и стрел ружьём, коня — каретой, лиры или гуслей — скрипкой, восточных министров или советников — маршалом, камергером и т. д.), что, конечно, не имеет никакого особенного значения.

XI

Разбирая былины, мы видели, как много в них заключается сходства с разными поэтическими созданиями Востока. Но эти последние очень разнообразны и принадлежат по происхождению своему разным временам, народам и местностям. Поэтому естественно, что близость и сходство наших былин с ними не могут быть одинаковы. В одних случаях этого сходства и этой близости оказывается больше, в других меньше. В каких же случаях их больше, в каких меньше?

Былины наши представляют наиболее сходства с теми восточными рассказами, которые менее древни, и притом с такими, которые мы находим у народов, по географическому положению своему ближе придвинутых к России и скорее могших иметь непосредственное с нею соприкосновение. Таким образом, русские былины больше сходятся с рассказами и подробностями буддийского времени и характера, чем с такими же времени и характера брахманского или зороастровского; они сходятся с рассказами и подробностями сибирско-татарскими, киргизскими, монгольскими и калмыцкими более, чем с рассказами индийскими и персидскими. Это вполне отчётливо можно заметить на тех былинах, которые мы имели возможность сличать за раз с целым рядом разных, разноплемённых и разновременных оригиналов. В настоящее время самое значительное число таких оригиналов было у нас в руках для былины о Садке, и что же мы тут находим? Рассказ Гаривансы о человеке, спускавшемся в море, моложе рассказа Магабгараты; рассказ Сомадевы моложе рассказа Гаривансы; рассказы легенд о Пурне и Самгхе-Ракшите моложе рассказов Сомадевы — а наша песня всего более имеет сходства именно с позднейшими из всей этой цепи рассказов: с повестью Сомадевы и двумя последними легендами. Степень сходства увеличивается, приближаясь к позднейшим пересказам, и уменьшается восходя к древнейшим. Наша былина о Дунае более приближается к рассказу Сомадевы, менее к рассказу Гаривансы и ещё менее к рассказу Магабгараты. Наша былина об Иване Гостином сыне более приближается к песне томских шоров и менее к рассказу Магабгараты. Наша былина о Ставре-боярине более приближается к алтайской песне и менее к Магабгарате. Первая половина рассказов о Потоке, которую мы до сих пор могли сличить только с рассказом Магабгараты, менее близка к этому последнему, чем вторая половина близка к монгольско-тибетской поэме "Гессер-Хан", также единственному покуда нам известному прототипу этой второй половины.

То, что мы высказали здесь относительно целых рассказов, вполне приложимо и к отдельным подробностям их. Рассмотрим же некоторые из главнейших, характернейших между ними: рассмотрение это окажет нам большую услугу, потому что подтвердит с особенною убедительностью высказанное выше общее положение и даст нам указание, где следует искать ближайших, по всей вероятности непосредственных оригиналов наших былин.


* * *

Жилища русских князей и богатырей, описываемые в наших былинах, очень мало похожи на жилища царей и богатырей в персидских и индийских поэмах. Там на каждом шагу рассказывается об огромных дворцах из золотых и серебряных кирпичей, с множеством колонн или столбов внутри, из них одни золотые или серебряные, другие изумрудные и лапис-лазулевые, с лестницами, портиками, аркадами, куполами, золотыми решётчатыми окнами и сетками из драгоценных камней в этих окнах, с балконами из хрусталя с золотом, с полами из драгоценных камней (мозаика), террасами, гаремами, барельефами, фресками, коврами, флагами на кровлях, иногда занавесами вместо стен, бассейнами и т. д. В наших былинах нет признаков подобной индийско-персидской архитектуры, и все подробности иные.

Описание архитектуры и жилищ в русских былинах состоит обыкновенно в следующем. Двор — на семи верстах; около двора — железный тын, на всякой тынянке — по маковке, по жемчужинке. Первые ворота — вальящатые, другие ворота — хрустальные, третьи ворота — оловянные. Подворотенки — серебряные (или рыбий зуб). При входе блеста позолоченная (кольцо, которым бьют в металлическую доску на воротах, чтоб дать знать о своём приходе). Терема — высокие, златоверхие или с золотыми маковками; палата — белокаменная; крыльцо — белодубовое; сени — решётчатые. Гридни — белодубовые, покрыты седым бобром, потолок чёрных лисиц; матица — вальженая, пол середа одного серебра, а иногда кирпичный. Крюки да пробои у дверей по булату злачены. Окошки — косящатые, оконницы — хрустальные или стекольчатые, причалины серебряные, обиты окошечки лисицами, куницами и дорогими соболями заморскими. Столбы в палате — деревянные, точёные, повыше рук золочёные. Хорошо в теремах изукрашено: на небе солнце, в тереме солнце, на небе месяц, в тереме месяц, на небе звёзды, в тереме звёзды, на небе заря, и в тереме заря и вся красота поднебесная.

Эти подробности сильно напоминают архитектурные описания монголо-калмыцких и тюркских поэм и песен. Тут необыкновенно часто упоминаются, во-первых, вообще дворцы с золотыми кровлями и несколькими, всего чаще пятью, золотыми главами, с серебряными стенами, внутри усеянными драгоценными камнями. Одни здания описаны как каменные и с каменными столбами, другие из сандального дерева, с деревянными позолоченными столбами. В песнях алтайских татар здания окружены семерным железным забором; в песнях сибирских киргизов говорится о золотых окнах, на которые иногда садятся прилетающие к красавице, оборотившиеся птичкой (как у нас Добрыня и Волхв Всеславьевич), её знакомые. Вообще у всех сибирских народов дом бесчисленное множество раз называется в поэмах и песнях — белым; но, кроме дома, они, кажется, и всякое строение любили называть белым, так что, например, в песнях киргизов белыми обыкновенно называются и их крепости, а у прочих сибирских племён — их замки. В поэме "Богдо-Гессер-Хан" находим следующее описание дворца или палаты, построенной 500 купцами для Гессер-Хана: "Сначала они покрыли озеро каменным помостом, потом поставили толстые столбы. Они сделали стропила из железа, рамы из свинца и вставили в каждое по хрусталю, чтоб пропускать свет. Кровлю обложили серебром и сверху золотом, а кровельные балки были сделаны из драгоценных камней, пылавших как огонь. В четырёх углах палаты, внутри, вставлены были драгоценные камни, пылавшие как огонь. Если вынуть один камень из каменного помоста, сейчас польётся святая вода в палату. Таким образом, в этой палате нельзя было нуждаться ни в освещении, ни в благоухании, ни в святой воде". Потом Гессер-Хан сам окружил всё это здание крепким тыном (из колючего дерева); проходу он оставил 30 сажен ширины и тут протянул железную цепь, укрепив её концы на столбах, врытых в землю. В "Дзанглуне" при описании дворцов или теремов рассказывается, что у них бывало по трое ворот: первые серебряные, вторые лапис-лазулевые, третьи золотые; запирались они тройными железными засовами или пробоями, а чтоб дать знать о своём приходе, надо было ударить в ворота алмазной колотушкой. Вокруг дворца или замка было 7 рвов со змеями. Таких теремов встречается иногда 3: первый серебряный, второй лапис-лазулевый, третий золотой. Пол у них был или из голубого лапис-лазули, так что походил на воду, или из разных драгоценных камней (мозаика), весь потолок был покрыт фигурами всяких диких зверей, морских чудовищ, рыб, которые от движения воздуха колебались и отражались на полу. Ночью, когда была даже заперта дверь, внутри палаты было светло как днём: её освещал волшебный камень Чинтамани.

В этих описаниях мы находим все главные черты палат и теремов, нарисованных в наших былинах. Здание окружено 7 преградами (у нас 7 вёрст пространства и тын, у монголов и калмыков 7 рвов и тын, у алтайских народов 7 заборов). Ворота трёх родов: у монголов и калмыков серебряные, лапис-лазулевые и золотые, у нас: металлические резные (вальящатые), вторые хрустальные, третьи оловянные. (Заметим при этом, что на древней Руси не был, по-видимому, вовсе известен, или по крайней мере мало был распространён, камень лапис-лазули, столь часто встречающийся в индийских, персидских, тибетских, монгольских, калмыцких поэмах, и всякий раз, когда он тут встречается, он с величайшею систематичностью постоянно заменён в наших рассказах либо хрусталём, либо серебром. Где у нас в числе строительных материалов упомянуты хрусталь или серебро, там всякий раз почти наверное можно вперёд предполагать, что в восточных оригиналах найдёшь — лапис-лазули). Сама палата — белая и каменная с золотою кровлею и несколькими златоверхими теремами или куполами. Окна стекольчатые, с золотыми рамами. Матица (стропило) железная и вообще металлическая (что у нас выражено словами: матица вальженая). Засовы или пробои дверей и ворот — железные. У нас при входе блеста золочёная, у монголов и калмыков — алмазный молоток или колотушка.

Но особенно нам важно рассмотреть описания пола, потолка и окон и волшебного освещения в палатах дворца. Про наш пол говорится, что он серебряный, про монгольские и калмыцкие — что они лапис-лазулевые: и те и другие должны изображать настоящую воду. Этот мотив пола, будто бы состоящего из воды, очень древен на Востоке. Уже в Магабгарате мы читаем, что царь Судиодхана, рассматривая дворец братьев Пандуидов, полный разнообразных чудес и неожиданностей, пришёл в одну залу, где пол был хрустальный. Не подозревая этого, он сказал про себя: "Да это вода!" — приподнял полы платья и обошёл таким образом всю залу кругом, но упал по нечаянности и тут только узнал свою ошибку, а между тем хозяева хохотали над ним. В "Дзанглуне" это событие повторено с самыми незначительными изменениями. Царь Сальдчал, рассматривая жилище одного богатого человека, именем Дамшидцира, приходит в одну залу, которой пол был сделан из лапис-лазули, такого светлого и чистого, что царь принял его за настоящую воду и стал расспрашивать хозяина, зачем тут вода. Когда тот сказал, что это не вода, а лапис-лазули, царь не поверил, снял с руки браслет и бросил его на иол, и тут только убедился в действительности. Этот-то самый мотив древнеазиатских дворцов перешёл из поздних его редакций, монгольских или калмыцких, и к нам, и таким-то образом мы получаем объяснение одного выражения наших былин: "пол-середа одного серебра". Взятое само по себе, отдельно, это выражение темно и непонятно; но оно становится вполне ясно при сравнении с восточными оригиналами: середина, сделанная из серебра, изображала собою воду, а кругом этого подобия настоящей воды шла полоса пола, уже не похожая на воду (значит, сделанная не из серебра), и тут люди могли ходить, не принимая того места за воду, как это и случилось с царём Судиодханой.

Другая любопытная подробность — это потолок и окна. В русских былинах мы встречаемся со странным на первый взгляд известием, что "гридни покрыты седым бобром, потолок чёрных соболей, а окна обиты лисицами, куницами и соболями заморскими". Как это понимать? Должны ли мы вообразить себе, что потолок и окна действительно были выложены мехами? Навряд ли. Это была бы подробность довольно странная и необъяснимая. Но вполне удовлетворительное объяснение этим загадочным выражениям мы получаем в "Дзанглуне": тут рассказывается (как мы выше уже сказали), что потолок в доме у одного богача был покрыт фигурами "всяких диких зверей, морских чудовищ, рыб". Дикие звери азиатских рассказов превратились у нас в "бобров и соболей", и являются они тут, как все переложенные былинами подробности восточных оригиналов, в урезанном и сокращённом виде. В восточных оригиналах было ещё сказано, что все эти звери и животные "от движения воздуха колебались и отражались на полу", значит, мы должны тут видеть под обычными восточными гиперболами резные барельефы, столько любимые древним Востоком и всегда усеивающие все его постройки. Наши же былины забыли архитектурное значение этих рельефов и принимают их уже прямо за действительно те самые предметы, которых тут первоначально описывалось только подобие. Это не что иное, как общий, всегдашний приём былин: так, например, чудовища, звери и птицы, вырезанные на пуговицах богатырской одежды, превращаются иногда в былинах в живых, дикие звери начинают тут реветь, птицы петь, Змеище-Горынище принимается плыть между пуговицами. Эта привычка былины превращать изображения известных предметов, резных из дерева, металла или иного материала, в действительные особенно ярко выразилась, между прочим, в описании знаменитого корабля Соловья Будимировича. Этот корабль имеет характер купеческий, мирный, как, и прочие корабли, упоминаемые русскими былинами (Сокол, корабль Ильи Муромца, есть только повторение Сокола, корабля Соловья Будимировича) и этим самым приходится сродни кораблям восточных рассказов, преимущественно индийских и происшедших от них монгольских, — в противоположность военным кораблям, описываемым поэмами других народов. Про Сокол-корабль наш рассказывается, что у него "вместо очей было вставлено по дорогому камню, по яхонту; вместо бровей было прибито по чёрному соболю якутскому; вместо ушей два остра копья мурзамецкие и два горностая повешены; вместо гривы было прибито дне лисицы бурнастые, вместо хвоста повешено два медведя белые заморские; нос-корма по-туриному, бока взведены по-звериному". К этому прибавляется, "что в терему (или на чердаке), стоявшем на этом корабле, потолок был обит чёрным бархатом, стены покрыты чёрным соболем; изнавешан зелен чердак куницами и лисицами печерскими и сибирскими, ушистыми, пушистыми". Эти описания сильно напоминают восточные формы, азиатский вкус, азиатские описания. Так, в одном месте Гаривансы есть рассказ о морском празднике, данном Крит ною всем его жёнам и двору, и при этом сказано: "Все они носились по волнам на лодках, сделанных из лёгкого дерева и изображавших, одни — цаплей, павлинов и слонов, другие — рыб и морских чудовищ, наконец — всякого рода фигуры. Под вечер все сели на корабли, великолепно изукрашенные. На этих кораблях были представлены, искусством Висвакармана (индийского Вулкана, бога технических искусств), четвероугольные площадки, округлённые портики, террасы. Удивлённый глаз принял бы их за Келазу, Мандару или Меру (жилища богов) потому что тут во множестве находились деревья, дикие звери, птицы там видны были аркады, украшенные камнем лапис-лазули, длинные нити драгоценных камней из сапфира, кристалла, изумруда и золота На иных красовались также цапли, попугаи, слоны". Здесь мы видим во-первых, что восточным судам придавались формы разных животных, птиц, рыб и чудовищ. Это объясняет нам название "Сокол-корабль" и выражения: "нос-корма по-туриному, бока взведены по-звериному". Во-вторых, мы видим, что на этих судах воздвигались здания или беседки и их тут бывало иногда по нескольку; в песне о Соловье Будимировиче говорится, что на Соколе-корабле стоял "зелен чердак мурамленый (или: беседка — рыбий зуб)", а в конце той же былины рассказывается, что Соловей поставил на корабль все три свои терема златоверхие, а эти терема были с нарядными сенями и так велики, что в одном из них уместилась вся дружина Соловьёва, считавшая казну его. Далее: индийские суда богато разукрашены искусством бога ремёсел; тут представлены всякие архитектурные орнаменты, деревья птицы, звери, нити или гирлянды из драгоценных камней. То же самое мы находим и на Соколе-корабле: он украшен изображениями зверей, драгоценных камней и орнаментов (ножи, копья). Только всё это превратилось уже у нас из изображений, барельефов в подлинные пред меты. Мы принуждены сравнивать корабли наших былин пока только с кораблями брахманской эпохи, но, без сомнения, если когда-нибудь найдутся подобные же описания буддийской эпохи, то они ещё больше будут иметь сходства с описаниями русских былин, чем брахманские. Итак, азиатские эпические приёмы состоят в том, чтоб дворцы, палаты, корабли были украшены изображениями зверей, животных, птиц, рыб и т. д., которые так живо сделаны, что как будто от всякого движения воздуха приходят в движение. Эти описания, перейдя к нам через множество посредствующих ступеней, превратились у нас уже в описания подлинных, действительных животных и предметов. Впрочем, то обстоятельство, что приведённые нами выражения о присутствии разных животных и зверей на потолке и окнах терема, на разных местах корабля всего скорее должно принимать за выражения эпические, под которыми нельзя искать предметов действительных, подтверждается тем ещё, что точь-в-точь подобные же выражения употреблены там, где ещё меньше, чем на потолке и на стенах корабля, можно ожидать диких зверей, животных и птиц. При описании царевны Авдотьи Черниговны говорится: "на головке у Авдотьи — белы лебеди, на левом плече у ней — черны соболи, на правом плече сидят ясны соколы, на протестах у Авдотьи сизы голуби, на подножках у Авдотьи — черны вороны".

Наконец, третья примечательная подробность в описаниях былинами теремов и палат, это — освещение их. "На небе солнце, в тереме солнце, на небе месяц, в тереме месяц, на небе звёзды, в тереме звёзды, на небе заря и в тереме заря и вся красота поднебесная". Кажется, трудно предполагать, чтоб тут надо было разуметь присутствие солнца, луны и звёзд в терему: выражение "на небе заря и в тереме заря" довольно ясно указывать на то, что тут речь идёт уже не о небесных светилах — заря не тело небесное, — а просто об утреннем, дневном, вечернем и ночном освещении терема чем-то таким, что там внутри было. Описания индийских поэм брахманского времени дают нам уже некоторое указание на то, что мы тут должны разуметь; так, например, в Рамаяне при описании города Ланки читаем, что в царском дворце стояли "изумрудные и лапис-лазулевые колонны, сияющие как 100 солнцев и 100 лун", а Гариванса рассказывает, что в жилище богов драгоценные камни, золотого цвета, распространяли там свет, подобный солнечному свету. Но в буддийских поэмах и песнях мы находим ещё более близости к нашим былинам, и полное разъяснение их тёмных выражений. Так, например, в "Гессер-Хане" говорится, что кровельные балки палаты этого героя состояли из драгоценных камней, пылавших как огонь; в четырёх углах палаты, вставлены были драгоценные камни, также светившиеся пламенем. В "Дзанглуне" рассказывается, что в палате даже ночью, при запертых дверях было светло как днём: её освещал волшебный камень Чинтамани. Всё это объясняет непонятные слова наших былин: мы должны понимать, что в них сохранилось, в сжатом виде, позднее эхо восточных описаний; мы должны понимать, что в теремах наших былин было светло днём как от солнца, ночью как от месяца и звёзд, утром и вечером как от зари; но при этом (как во многих других случаях в русских былинах) выпущен совершенно вон главный, основной мотив, причина действия. Эта причина действия здесь — волшебные драгоценные камни, размещённые на потолке и по углам палаты.


* * *

Описание пира княжеского очень часто встречается в былинах, Обыкновенно песня начинается таким образом: "У ласкова князя Владимира шёл почестей пир, на князей, на бояр, на русских могучих богатырей, на всю паленицу удалую и на гостей богатых; все на пиру наедалися, все на пиру напивалися, все на пиру порасхвастались, промежду собой похваляются: Алешенька Попович, что бороться горазд, а Добрыня Никитич, что гораздее его, а Дунай сын Иванович, что из лука стрелять; иной хвастается силою, ухваткой богатырскою, иной саблею вострою, иной конём, ещё иной золотом и серебром, скатным жемчугом". И после этого вступления былина принимается за изложение события, составляющего сюжет рассказа: или сам князь выступает вперёд и отправляет которого-нибудь богатыря на подвиг: жену себе добывать, дани выручать, настрелять птиц к княжескому столу и т. д.; или кто-нибудь из присутствующих богатырей сам вызывается на подвиг; или же, наконец, к князю приходит посольство от вражеского царя. И нить события завязывается. На этом пиру богатыри, поляницы, князья и бояре сидят не как попало: у них соблюдается своё местничество, свой этикет. Из них самые важные сидят выше, ближе к князю, менее важные — ниже или далее от него.

Описания подобных пиршеств царя с его витязями или богатырями встречаются, можно сказать, на каждом шагу в восточных поэмах (особенно индийских и персидских), В "Шах-Намэ" очень часто рассказывается о пирах подобного рода, продолжающихся дней по семи и более; тут все, и царь и богатыри его (в особенности Рустем), напиваются страшным образом, долго остаются совершенно пьяными, а "шум чаш и крики собеседников наполняют весь город, и дворец точно объят безумием". Такими пирами начинаются и кончаются все богатырские подвиги, всего чаще Рустемовы, При этом, описывая персидские пиры, "Шах-Намэ" часто упоминает, что "царь дал почётные места, по их достоинству, всем вошедшим в палату принцам", или же ещё говорит, что царь сажает почётнейших собеседников своих подле себя, по обе стороны.

Но самое близкое сходство с нашими пирами и со всеми их подробностями мы встречаем в поэмах и рассказах монгольских, калмыцких и тюркских. Так, в Джангариаде мы находим следующее описание княжеского пира с богатырями: "Могущественный Богдо-Джангар Юзенгович царствует на высоком Шарра-Алтае (гора). Неограниченно властвуя над семью коленами народными, он берёт дань с покорённых ханов и собирает к себе в палаты богатырей со всех десяти стран света. Там, посреди палаты, возвышается серебряное седалище о 82 углах с привешенными к нему 900 звенящими кругами; седалище это покрыто 500 шёлковыми покрывалами и подушками. К золотой подушке, сделанной из 44 разных материй и украшенной 3000 складок, прислоняет своё плечо богатырь Богдо-Джангар и думает о многочисленных народах. Направо от владыки сидит князь Алтан-Цедши, занимающий всегда первое место между богатырями царства. Он побил 12 князей и добыл себе от них своего белого коня, не отступающего ни перед каким, хотя бы самым многочисленным, врагом. Внук Малигад-Сумбы-Хана и сын Ассар-Сулы-Хана, могущественный Алтан-Цедши, сидит там первый между князьями, как доверенный человек Джангаров. Ниже его сидит Санаб Булгирович, тот, что 36 месяцев кряду, и в каждом месяце по три раза, сражался со своим дядей Алимудом, отнял у него саврасого коня и потом приехал к Богдо-Джангару. Не хуже Джангара владеет он копьём, не хуже Савара — боевым топором, богатырским духом он равен Хонгору, и столько же, как этот, горазд стрелять из лука. Совершенный во всех девяти искусствах, сидит молодец Санаб между доверенными Джангаровыми. Кто там ниже сидит, мы тотчас услышим. По ту сторону байкальского озера наследовал этот могучий богатырь 5000 шалашей (юрт) от отца и матери: Джангар отнял их у него. Он сам, пеший, повёл своего тёмно-гнедого коня на поводке за Белую гору и там, в скале, целых 72 месяца, сам едва живой, отбивался боевым топором от могучих Джангара и Хонгора, от многостранственного Санаба, мудрого Алтан-Цедши и от 6 таких же богатырей, да ещё от 7000 богатырей каждого из них. Тогда Богдо-Джангар и 16-летний богатырь Савар Сангбалович поклялись жить в мире, как старший и младший братья. Пять царств проехал страшный Савар на своём тёмно-гнедом коне и сидит теперь между приближёнными Джангаровыми. Гордо вступает он в собрание князей, сам берёт почётную чашу и потом садится на место, дико сверкая огненными глазами. Как между богатырями правой стороны превосходит всех своим видом Алтан-Цедши, так между остальными богатырями возвышается старый Гюмба Хашингович, с белым 12-складочным пузом. У его сабли 33 лезвия и 3 спинки. По левую руку от Джангара сидит Гюмба, знаменитый старик. Между богатырями сидит ещё Энгюн Кийбангович. Без единого промаха попадают богатыревы 80 стрел и, вонзаясь в скалу, оставляют снаружи только свои перья. Шерсть его коня мягкая и мышиного цвета; конь не отступает ни перед каким многочисленным неприятелем. Могучий Энгюн сидит между приближёнными Джангаровьми. Между богатырями сидит могучий Джильбанг. Проскальзывая, как шакал, он на своём пегом коне в одно мгновение 12 раз обскакивает 12 отрядов войска. Между 12 богатырями сидит ещё меченосец Очир Геррель. Между 12 же богатырями сидит направо, облокотись на угол седалища, внук Ширкеев, князь Хонгор-Красный; он набивает табаком трубку своего владыки. Навьюченный верблюд может спрятаться между красными мускулами на спине у этого богатыря. Десяти девушек мало, чтобы вплести волосы в чёрную косу богатырёву. Через 70 вражеских плеч мечет он копьё, не шелохнувшись, не притронувшись до гривы своего серого коня. Когда вражеская стрела вонзается но самые перья в грудь богатырёву, он хоть бы вздохнул. Когда внук Ширкеев, князь Хонгор-Красный вступает в собрание князей, он сам берёт почётную чашу, дико сверкая огненными глазами, и садится на их место. На иждивении своего владыки каждый из 12 богатырей выводит в бой 7000 воинов, и из этих 7000 72 назначены в бессменные телохранители. Посредине княжеской палаты сидят вместе с богатырями знатнейшие воины тремя кругами вокруг владыки Богдо-Джангара. Сидят они и ведут попойку среди шумных речей. Самые крепкие опоражнивают по 70 полных чаш водки, а самые слабые — по 60. Распалённые водкой богатыри припоминают свои бои, где сражались с богатырями. "Кто совершил славные подвиги, ты или я?" — говорят они друг другу с великим шумом. Тут, дико поводя глазами, князь Хонгор-Красный произнёс такие слова: "Вон тот богатырь, что сидит здесь, наполнял он когда-нибудь прежде ужасом толпы неприятельские? Вот я вас спрашиваю, Богдо-Джангар и вы все, славные богатыри. Отвечайте мне вы всё, что сидите и шумите, правду я сказал или нет?" Тогда проговорил богатырь Богдо-Джангар: "Наверху Шарра-Алтая растёт трава и не вянет — отчего это? Испивши из широкого Шарту-Далай-моря, люди живут потом 8000 лет — отчего это? Богдо-Джангар пли который-нибудь из славных богатырей возвращаются из боя без единой раны — отчего это? Говори, Хонгор, ты, что сидишь и шумишь тут". Тогда, обращаясь к Хонгору-Красному, заговорил князь Алтан-Цедши, богатырь, сидящий направо от Джангара: "Ты каждую вещь считаешь своим делом, безумный! А что наверху Шарра-Алтая трава растёт и не вянет, то это происходит от благородного лазоревого камня, что народился наверху горы. А что, испивши из широкого Шарту-Далай-моря, люди живут по 8000 лет, то это происходит от талисмана, что народился в кипящей пучине морской. Но ты, безумец, всё считаешь своим собственным делом. А что тот или другой славный богатырь нашего владыки ворочается из боя без единой раны, то это происходит от медного коня Аранджулы". Так говорил богатырь Алтан-Цедши, и все богатыри, сидели, вместе с Джангаром, и вели шумные речи". Вслед за этой общей картиной ханского пира начинаются события Джангариады.

В этом описании мы находим все главные черты пиров князя Владимира, по нашим былинам. В Джангариаде самые почётные места — в одном ряду с князем, наипочетнейшие — направо, несколько менее почётные — налево: тут сидят все самые главные богатыри, самые приближённые к князю люди. Так точно и в наших былинах князь Владимир, желая оказать величайшую честь которому-нибудь главному богатырю, говорит: "Вот тебе место подле меня, хоть по правую руку, хоть по левую". Менее почётное место для богатырей или воинов Джангаровых несколько поодаль, особые богатырские места. Так точно и у нас менее почётным местом названо в былинах "другое место, богатырское, на дубовой скамье, против князя". Собственно же за самым столом почётнейшим местом почитается у нас место вверху стола, непочетное место — внизу, по край стола. Это самое мы встречаем в "Гессер-Хане", и в "Дзанглуне". В первом мы читаем, что, придя на пир к князю Чотонгу, Гессер-Хан находит, что сам князь сидит вверху стола, направо и налево от него сидят, по достоинству, все присутствующие, а ему, по матери его, нет места. Гессер-Хан и сел совсем внизу, по край стола. В "Дзанглуне" также говорится о верхнем почётном и нижнем непочетном месте у стола, на пиру. В песнях минусинских татар богатыри точно так же всегда сидят вокруг своего хана, отдельно от него; так, например, хан Миргэн сидит рядом с красавицей Бюртюк, а 70 его богатырей — вокруг них, вроде того, как наши богатыри на особой богатырской скамье. Вообще же, во всех этих восточных поэмах и песнях буддийской эпохи князь или хан и богатыри его сидят вместе, пьют огромные приёмы вина, ведут шумные речи, хвастаются подвигами, спорят друг с другом, и князь принимает участие в этих спорах. Конечно, все это подробности, которые могут принадлежать каждому пиру людей, бывавших на богатырских подвигах, но они могут быть описываемы очень разнообразно и с большею или меньшею краткостию, с удержанием и пропуском тех или других подробностей: а те описания, что мы встречаем в наших былинах, всего скорее и ближе сходятся с описаниями монгольских и тюркских рассказов. Только, по-всегдашнему наши короче и сжатее.

В заключение заметим ещё, что одна очень существенная подробность отделяет пиры русских былин от пиров индийских и персидских и сближает их с пирами монгольских, калмыцких, сибирско-тюркских и киргизских поэм и песен. Это музыка, пение и танцы. Всё это — непременная принадлежность застольных пиров индийских и персидских; тут всегда присутствует целая толпа музыкантов, играющих на разных инструментах, певцов и танцовщиц; но ни в русских былинах, ни в поэмах и песнях упомянутых азиатских племён и народов их никогда не встречается.

Мы выше упомянули, что, по словам наших былин, на пирах князя Владимира все "наедались и напивались" подобно тому, как это рассказывается и в разных восточных поэмах и песнях. Но по части еды примечательно следующее обстоятельство. Почти все восточные герои крайне обжорливы. Рустем, ещё будучи младенцем, выпивал молоко 10 кормилиц, потом съедал столько, сколько 5 взрослых человек вместе; придя в возраст, он съедал, на охоте или во время богатырской поездки, по целому онагру. Почти то же самое рассказывается в "Шах-Намэ" про каждого из прочих главных действующих лиц. Такая же способность приписывается героям монгольских, сибирско-татарских и калмыцких песен. Богатырь Гессер-Хан разом съедает целую кобылу и целого быка; при описании пира обыкновенно говорится, что для него припасаемы "были целые горы мяса и целое море вина", и после него "худощавые потолстели, голодные насытились". Иногда даже песня рассказывает, что гости так много ели, так разжирели, что не видать стало их ушей. Богатырь Адын-Тёрён-Алактай застреливает на охоте 100 штук дичи, съедает их и потом наконец сыт. Киргизский богатырь Эр-Кокшю, будучи ещё младенцем, пьёт молоко от 90 коров; другой киргизский богатырь, Джелькильдэк съедает однажды 40 кобыл и выпивает 40 мехов кумыса; Саин-Батыр, ещё младенцем, в 3 дня съедает кобылу; богатырь Хан-Шентай съедает зараз 2 верблюда, а потом 3 кобылы и т. д. У русских богатырей мы не встречаем подобного многоедения: они едят столько же, сколько все обыкновенные люди, и этим сходятся с богатырями индийских поэм и сказок. Здесь надо ещё заметить, что гуси-лебеди, обычный предмет охоты наших богатырей и лакомое блюдо на пирах, играют такую же роль и в тюркских (особенно киргизских) поэмах и песнях. Тамошние богатыри очень часто ездят на охоту за гусями; когда речь идёт о еде, всегда по преимуществу упоминаются гуси; лебеди же — вообще одна из любимейших и всего чаще упоминаемых птиц сибирско-тюркских племён.

Но что касается до питья, то тут уже нет разницы между русскими и разнообразными восточными богатырями. И те и другие пьют необыкновенно много, и чем доблестнее богатырь, тем более напивается, по словам восточных поэм и песен и русских былин. Но примечательную разницу составляют сосуды, из которых пьют. Почти везде вино пьётся чашами (Магабгарата, Рамаяна, "Шах-Намэ", Джангариада, "Гессер-Хан", песни минусинских татар, песни южносибирских тюркских народов). В виде исключений встречаются рога, кожаные бутыли и меха. Русские же богатыри, хотя и пьют иногда из чаш и рогов, но редко; чаще всего они пьют — вёдрами. Они выпивают их по нескольку, иногда целых полпята, т. е. 4 1/2 ведра. Но эта подробность у них общая с богатырями сибирско-тюркских песен. Так, у томских шоров богатырь Алтын-Эргек пьёт 7 вёдер вина и не пьянеет, потом ещё 9 вёдер — и тогда только пьянеет и засыпает; а у кызыльцев богатырь Сюдей-Мергэн пьёт 6 дней сряду и выпивает 10 вёдер водки — и лишь только после этого засыпает.

У нас вино обыкновенно называется зелёным. Это не есть исключительно русская особенность. В знак особенно высокого, превосходного

качества вино называется зелёным и в песнях минусинских татар. Так например, Алтен-Хан угощает приехавшего к нему Кара-Хана "зелёным вином, почётным напитком гостей". По всей вероятности, прилагательное "зелёное", употребляется здесь вследствие того почётного возвышенного или сверхъестественного значения, которое имеет зелёный цвет на Востоке; кони Индры, солнца и царя Юдхиштиры — зелёные; у великана, врага Гессер-Ханова, мул зелёный; борода у Данава (демона) Каланеми — зелёная. Наконец, известны зелёные чалмы мусульманских пилигримов.


* * *

Похождения русских богатырей имеют, как мы видели выше, много общего с похождениями разных восточных богатырей; но во внешней их обстановке есть много такого, что сближает их с богатырями одних из числа этих народов и отдаляет их от других. Так, относительно вооружения и манеры сражаться богатыри русских былин всего менее имеют сходства с богатырями индийскими и несколько более с богатырями персидскими; но и при сравнении с персидскими богатырями всё-таки оказывается у них много разницы. Всего же более сходства находим у русских богатырей с богатырями монгольских, калмыцких, разных сибирско-тюркских и в том числе киргизских поэм и песен.

Индийские богатыри отправляются в бой обыкновенно на колесницах, расписанных красками и увешанных материями, со знамёнами, или же пешие; верхом на конях или на слонах — реже; иногда они идут сражаться одни, но большею частию с войском. Вооружение их составляют: кольчуга или латы, шлем, щит, сабля, кинжал, лук со стрелами, копьё, палица, булава, топор, острый метательный диск (чарка), рогатина, пест, лом, трезубец, плуг, аркан; для стрелянья из лука надевают особую перчатку, а на палец кожаный напёрсток; в ушах серьги, на шее ожерелье, на руках браслеты. Персидские богатыри сражаются всегда верхом, иногда одни, но чаще с войском, как и индийские богатыри; перед ними в бою и перед их палатками всегда находятся их знамёна. Их вооружение составляют: кольчуга или латы, шлем, щит, сабля, кинжал, лук со стрелами, копьё, метательный дротик, палица, булава, топор, аркан. На богатыре всегда кушак золотой, часто с каменьями, на ногах сапоги (по большей части золотые, даже иногда у целого войска), на руках браслеты, в ушах серьги, на шее ожерелье.

В наших былинах большинство этих подробностей вооружения другое; богатыри наших былин имеют в этом отношении особенности, которые их отделяют не только от индийских и персидских богатырей, но и от действительных богатырей и воинов древней Руси. Всего важнее здесь то, что последние, как известно, были по преимуществу пехотинцы или ездили на судах: в противоположность этому богатыри русских былин никогда не являются пешими или на судах и всегда описываются конными. Конь у них столько же неизбежен, играет точно такую же наиважнейшую роль, как и у персов, а ещё более как у монголов, калмыков, киргизов, татар и всех сибирско-тюркских народов, по их поэмам и песням; без коня богатырь никогда не отправляется на подвиги, обращается к нему постоянно за советом и помощью, падает при этом к нему в ноги и обнимает колена; ему он обязан большею частью своих успехов. В русских былинах, точно так же как в упомянутых поэмах и песнях, конь занимает решительно первое место после самого богатыря: он предваряет своего господина об опасности, отвращает все беды от него, советует всё, что может быть ему полезно и выгодно, и даже указывает, кого он должен взять себе в невесты. При таком значении коня, понятно, что всегда важную роль в рассказе о герое занимает рассказ о выборе и приобретении коня, а потом подробности о попечениях его хозяина о нём, седлание его на каждый подвиг и т. д. Без сомнения, много говорится о коне и в персидских поэмах: там, например, конь предваряет Рустема об опасностях в продолжение всей его жизни, и Рустем погибает, наконец, от хитрости кабульского царя потому, что не послушался советов коня; конь постоянно помогает Рустему во всех его предприятиях, и герой тоже сам часто обращается к нему с речью и просьбою. Но всё-таки конь далеко не занимает здесь такого места, как в песнях и поэмах монгольских, калмыцких, сибирско-тюркских и вообще номадных народов, которые всю жизнь свою, можно сказать целый день свой, проводят с конями своими. Довольно упомянуть уже одно то, что здесь каждый богатырь называется не только своим собственным, личным именем, но вместе с тем нераздельно и именем своего коня. Так, например, сибирско-тюркских богатырей зовут: Алтён-Бёлте на буланом жеребце, Чалаты-Миргэн на сером коне, Кулаты-Миргэн на светло-гнедом коне, Карахан на вороном коне, Ай-Алтан на буланом коне, Ай-Темус на рыжем коне и т. д. Ничего подобного не встречаем ни в Индии, ни в Персии: такие привычки могли существовать только у народов кочевых. Вследствие заимствований у этих последних народов наши былины и наполнены бесчисленными подробностями, свидетельствующими о таком значении коня, какого в нашей действительности никогда не бывало, так как русский народ кочевым не был и никогда не проводил жизни среди конских табунов. Правда, богатыри наших былин не зовутся по имени своего коня, но в рассказах русских древних песен всё касающееся до коня играет точь-в-точь такую же важную, первенствующую роль, как в поэмах и песнях монголов, калмыков и разных сибирско-тюркских народов. Нигде мы не найдём, например, таких частых и многочисленных подробностей о седлании, расседлании, кормлении коня, уходе за ним, как в песнях и поэмах кочевых народов, и эти самые подробности перешли и к нам, уцелели, можно сказать, с буквальною точностью. Наших богатырских коней, чтобы они стали действительно богатырскими, кормят пшеном белояровым, поят сытой медвяной или студёной водой и выкатывают в три ночи (зари) в трёх росах. Это самое мы находим ежеминутно в рассказах тюркских и вообще номадных племён, и особенно часто, например, в поэмах и песнях киргизских. Тут рассказывается, как коня кормят пшеницей, поят студёной водой, а перед каждым каким-нибудь особенным подвигом конь просит своего господина снять с него седло, чепрак и узду и дать ему выкататься в траве, и от этого он становится совершенно свеж и могуч, забывает всю усталость и понесённые труды, иногда раны. В киргизской повести о молодце Эшигельди рассказывается, как молодого жеребёнка поили в полночь, а потом на рассвете, а потом пускали бегать па свободе. Про седланье коня наши былины всегда тщательно рассказывают, что богатырь берёт узду тесмянную, под седелышко черкасское полагает потничок шёлковенький, потнички на потнички, сверху войлочек, а седелышко кованое, обсажено камешком самоцветным, обзолоченным; потом подтягивают 12 тугих подпруг, а 13-ю кладёт для крепости; подпруги были шёлковые, пряжки у седла — красна золота, шпеньки у подпруг все булатные, стремена железа булатного же, шёлк не рвётся, булат не трётся, красно золото не ржавеет. За конём своим наши богатыри, хозяева их сами ходят, сами кормят его и поят, сами осёдлывают и взнуздывают, сами рассёдлывают и разнуздывают, вообще сами постоянно заботятся. Точно такие же описания находим в поэмах и песнях монгольских, калмыцких, тюркско-сибирских и киргизских. В "Гессер-Хане" три богатыря, отправляясь на подвиги, накладывают на своих коней по два ремня около хвоста, по два ремня около седла и по две подпруги. Там же конь рассказывает однажды Гессер-Хану, после долгого заключения своего у врага волшебника: "Твоя жена, Рогмо-Гоа, в прежнее время, бывало, клала мне на седло для красы шёлковую подушку, а чтоб она была теплее, под низом подкладывала соболий мех; подпруги, чтоб были помягче, она подтягивала шёлковые; пряжки она пристёгивала золотые, чтоб блестело от них. Зимой она меня накрывала от холода соболиным одеялом и всякий день по три раза кормила меня овсом и пшеницей; летом она привязывала меня в тени, а в полуденный жар поила доброй водой, а вечером пускала на хорошую траву". Выслушав эти жалобы, Гессер-Хан три раза накормил своего гнедого коня овсом и пшеницей и только уже потом сел на него. В Джангариаде богатырь князь Хонгор следующим образом сам седлает своего серого коня: "На спину ему он положил золотую полость, а на неё седло, украшенное серебром. Седло он подтянул 12 белыми ремнями, а каждый ремень застегнул 20 медными пряжками; 33 ремня с золочёными бляхами окружали грудь коня, и 66 — хвост его; стремена были белой меди". Один богатырь кызыльцев, седлая своего коня, "положил нахвостник, снизу крепко подтянул 9 подпруг и в 12 местах закрепил их пряжками". Подобных же примеров из песен сибирско-тюркских народов можно было бы привести множество. Таких подробностей, столько схожих с нашими, мы не найдём ни в индийских, ни в персидских рассказах.

Другая особенность, сюда же относящаяся, — это заботливость богатыря о коне, оставляемом на дворе, пока сам богатырь входит в жилище, своё или чужое. Русские богатыри, приезжая куда-нибудь, сходят с коня и обыкновенно тотчас же привязывают его к золотому или серебряному кольцу особого столба, для того назначенного. Это самое мы находим в песнях и поэмах монгольских, калмыцких, киргизских и сибирско-тюркских. Примеры тому бесчисленны, и потому мы их приводить не станем: здесь уже не то что иногда, как в русских былинах, а непременно всегда в рассказе о приезде богатыря тщательно упомянуто, что богатырь слез с коня и привязал его к золотому или серебряному столбу. Такой подробности, столько важной для кочевых народов, любящих коня, едва ли не столько, сколько своё семейство, их рассказы и песни никогда уже не пропустят. В поэмах же индийских и персидских её вовсе нет.

В наших былинах богатырь бранит обыкновенно своего коня в таких выражениях: "А ты, волчья сыть (волчий корм), травяной мешок!"

В поэмах сибирско-тюркских народов богатырь обыкновенно бранит своего коня так: "Ах ты, снаружи кожа, внутри навоз!" Кроме наших былин, и поэм, и песен номадных народов, кажется, навряд ли у кого ещё встречаются подобные бранные слова богатыря к его коню.

Наконец, очень значительную роль в наших былинах играет — плеть. Без сомнения, это прямое наследие Востока. Но надо обратить внимание вот на что: конечно, плеть всегда была известна целому Востоку, только употребление её было у иных народов большее, у других меньшее, и упоминание её в наших былинах сходится больше с упоминанием её в известных восточных поэмах и песнях и меньше с упоминанием её в других восточных же поэмах и песнях. В индийских поэмах, сказках и песнях плеть упоминается очень редко, в Магабгарате почти всегда только в общих описаниях сражений, хотя, нет сомнения, плеть должна была быть вообще в большом употреблении, коль скоро богатыри и вообще воины индийские так редко действуют пешие и так часто на колесницах (иногда верхом). В "Шах-Намэ" говорится о плети также довольно редко, но тут есть одно очень характерное место, где мы видим, какое было значение плети у персиян. Персидский богатырь Баграм потерял во время сражения свою плеть и считает, что честь его потеряна, если она попалась в руки неприятелю, потому что на ней написано его имя. Богатырь Гудерз уговаривает его не ходить отыскивать её на поле сражения, потому что опасно от неприятеля, и тут же прибавляет, что у него самого есть "7 превосходных плетей, украшенных золотом, драгоценными камнями, с ремнём вышитым жемчугом", и предлагает их ему. Во время последнего своего подвига Рустем погибает именно оттого, что не хочет слушать предостережений своего коня и, ударив плетью, заставляет прыгать через ров, утыканный внутри мечами, копьями и рогатинами: туда падают и богатырь, и конь его. В грузинских поэмах, пропитанных персидским духом и наполненных персидскими подробностями, также изредка упоминается плеть. Так, например, в поэме "Тариель — Барсова кожа" говорится об "окованной плети" самого героя, Тариеля, рассказывается, что плеть служит ему не только на то, чтоб побуждать коня, но и разделываться с посланною за ним от царя Ростевана погонею. Но, без всякого сравнения, гораздо большую роль играет плеть в рассказах всех номадных народов, т. е. тех, которые всю жизнь свою проводят посреди коней и в верховой езде. Нигде нет такого, можно сказать, ежеминутного расхода на плети, как в поэмах и песнях монгольских, калмыцких, киргизских, алтайских и других сибирско-тюркских: здесь плеть поминается едва ли не на каждой странице разнообразнейших рассказов. Ни разу не позабыто сказать, как богатырь ударил коня своего "по крутым бёдрам", чтоб заставить его ехать или скакать куда тот не хочет, а иногда даже и отговаривает. Из числа бессчётных примеров упомянем хоть тот, что, прискакав к жилищу Гессер-Хана, вороной конь богатыря Чотонга испугался протянутой у входа цепи и поднялся на дыбы. "Чотонг ударил его плетью по бёдрам и по голове, и тогда он одним прыжком скакнул через цепь, но запутался в ней и повис". Алтайский богатырь Тастаракай бьёт плетью коня, и тот разом переносит его через Золотое море. Шорский богатырь Алтын-Эргек, прискакав к Синему морю, не знает, как ехать дальше; но тут сам конь советует ему: "Ударь, говорит, меня один раз плетью, и я попробую, не перепрыгнуть ли мне море". Богатырь бьёт коня один раз плетью, и тот действительно перескакивает с ним через море. Но этого мало: во всех поэмах и песнях номадных народов плеть не только служит для понукания коня, но ещё и для того, чтоб бить, а иногда и убить какого бы то ни было врага, обыкновенного земного или волшебного. Так, например, алтайский богатырь Хан-Пудей плетью своею "побивает 9 народов и с ними их владыку, Илан-Пи"; шорский богатырь Каратты-Пергэн плетью побивает чудовище Пуспас-Пулана, ударив его "промеж обоих ушей"; в истории шорского же богатыря Алтын-Эргека (в известной степени прототипа нашего Ивана Гостиного сына) почти все действующие лица, естественные и сверхъестественные, при встречах бьют друг друга плетями, и иногда до смерти; плетью обыкновенно бьёт муж жену; от ударов богатырской плети лопается лебединая волшебная сорочка на спине у женщины-лебедя, трескается спина и коня, поворачиваются земля и небо, трясутся горы и волнуется море, сверкает молния, и Кудай (творец) не в состоянии усидеть на своём престоле; плетью действуют для своей обороны простые женщины, или же наносят удары врагу, как оружием, женщины-богатырши; удары плети иногда даже служат на то, чтоб возвратить жизнь мёртвому, так, например, в алтайской песне, бывшей одним из прототипов былины о Ставре, жена богатыря Алтаин-Салама возвращает жизнь мужу своему многочисленными ударами плети. Наконец, чтоб разделить море или реку, через которые он хочет переехать, богатырь ударяет плетью по водам, они расступаются, и он переходит через море, как посуху Плети во всех этих рассказах номадных народов иногда золотые, иногда "с дерево величиной", но чаще простые, восьмерные, девятерные, иногда из 90 воловьих шкур. Всех этих разнообразных мелких и необыкновенно частых подробностей о плети нет ни в индийских, ни в персидских поэмах и вообще рассказах. Значит, не оттуда произошли наши русские подробности об этом орудии: но у нас они столько же разнообразны и столь же тщательно упоминаются, как в поэмах и песнях номадных народов, монгольских и тюркских. Там плети в 8 и 9 хвостов, у нас троесучные и в 7 хвостов, и точно так же, как там, ни один удар плети не скрыт от нас: каждый рассказан, каждый сосчитан. Для былины удары плети богатырём, "по крутым бёдрам" его коня (это слово в слово выражение монгольских и тюркских поэм и песен), столько же, по-видимому, интересны, сколько удары его копья или меча по шлемам и кольчугам врагов, и они так часто поминаются, что приводить примеры из былин решительно трудно. Добрынина мать, отпуская сына на подвиги, даёт ему при прощании плеть и учит: "Бей бурка промежу уши, и бей его промежу ноги, и станет он поскакивать" и т. д. Но, кроме коня, плеть служит богатырю русских былин точь-в-точь на то же самое, на что богатырям монгольских, калмыцких, киргизских и других сибирско-тюркских поэм и песен: плетью бьют и врагов своих, богатырей и богатырш, и князя Владимира, и его гостей, и женщин, и существ сверхъестественных, чудовищ. Очень примечательно при этом, что у нас даже уцелели цифры тюркских народов, и их плети из 90 шкур превратились у нас в шалыги и шелепуги (плети) в 90 пуд.

Что касается оружия, то богатыри наших былин употребляют шлем, кольчугу, саблю, лук со стрелами, копьё, палицу, рогатину. Всё это ещё не составляет ничего особенно-характеристического. Но есть три обстоятельства особенной важности, которые сближают в этом отношении наши былины с поэмами и песнями монгольских и тюркских племён. Первое обстоятельство — это употребление куяка, т. е. кожаного кафтана, покрытого металлическими бляхами, нашитыми сверху. Это подобие лат или панциря довольно часто упоминается в наших былинах; но в песнях тюркских и монгольских племён куяк упоминается очень часто, и самое название принадлежит их языку. Второе обстоятельство — полнейшее отсутствие в наших былинах щита. Многочисленные исторические памятники письменности и художества не оставляют ни малейшего сомнения в том, что древние русские употребляли щиты; тем удивительнее то, что их вовсе ни разу не упомянуто в наших былинах. Но факт этот объясняется очень просто тем, что в поэмах и песнях монгольских и тюркских народов никогда нет речи о щите, так как они его не употребляют, и единственное нам известное исключение это — упоминание какого-то щита Тюмен-одун (10000 звёзд), назначенного в числе наград за скачку коней, в одном месте поэмы "Гессер-Хан", но из текста ещё ясно не видно, какой это щит и даже что именно надо разуметь в этом месте поэмы. Наконец, третье важное обстоятельство, то, что в наших былинах ни разу не говорено о серьгах мужчин, тогда как документально известно, что древние русские в действительности носили их, подобно всем остальным древним народам арийской породы (индийцы, персы). Но опять-таки и этот странный факт объясняется тем, что о серьгах мужчин решительно никогда не говорится в поэмах и песнях монгольских и сибирско-тюркских народов. Потом здесь ещё можно заметить, что былины наши не говорят про меч, обоюдоострое коренное оружие славян, известное уже и Нестору: постоянно упоминаются сабли, оружие восточное. Далее заметим, что подобно тому, как в песнях и поэмах монгольских и тюркских племён, у нас несравненно менее является на сцене копьё, чем лук и стрелы. У нас, как и у тех племён, самую главную роль постоянно играет это последнее оружие, указывающее на дальние пространства. Любопытно, наконец, обратить внимание на то, что богатыри былин часто целят и попадают врагу в глаз (например, Василий Казимирович Калину-царю, Илья Муромец Соловью разбойнику и т. д.): привычка чисто-азиатская, и в особенности черта монгольско-тюркских поэм и песен. Мы тут даже находим ей объяснение: в монгольско-калмыцкой поэме "Малый Гессер-Хан" богатырь Зесе-Шикер стреляет в глаз чудовищу (Мангушу), говоря: "Душа врага сидит в глазах!", и действительно, он попадает Мангушу в глаз и тем окончательно уничтожает его. В одной киргизской песне также упоминается, что надо стрелять врагу в глаз — это смертельное место.

Таким образом, из этого сличения оружия оказывается, что у богатырей наших былин нет ни индийских колесниц, слонов, чакры (диска), плуга, трезубца, песта, перчатки и напёрстка для стрельбы из лука; ни персидских лат на коне, булавы, метательного дротика; ни общих индийским и персидским поэмам знамён, щита, аркана, топоров, серёг, браслетов, ожерельев. Между тем, лишь очень немногие подробности отделяют боевой снаряд наших богатырей от снаряда богатырей монгольских и тюркских племён: самое существенное здесь то, что у этих последних есть аркан и знамёна, точно так же как у индийских и персидских, а у наших богатырей их нет (хотя знамёна древних русских известны древнейшим нашим памятникам). За исключением этих, не слишком значительных отличий, вооружение наших богатырей, а вместе с тем наш конь богатырский, его седлание и весь уход за ним всего ближе сходятся с описанием вооружения и коня богатырского в поэмах и песнях монголов и сибирских тюрков.

XII

Нет надобности особенно много распространяться о близком сходстве одежды, описываемой нашими былинами, с подобными же описаниями в поэмах монгольских и сибирско-тюркских народов. Уже одни названия разных частей одежды достаточно говорят сами за себя: кафтан, епанча, соян, сарафан, чёботы, чулки, туфли, карман, кушак, сафьян и т. д. — все происхождения монгольского или тюркского; значит, примеры очень частого употребления этих предметов у последне-названных азиатских народов становятся излишни. Богатыри наших былин носят белые рубашки (например, Добрыня, Чурила); они упоминаются и в монгольских и тюркских поэмах и песнях: в Джангариаде герой всегда носит под куяком белую холстинную рубашку; куэрикский богатырь Таска-Матыр также одет в рубашку. Шапки с золотым верхом, какие были на челяди Чурилы Пленковича, встречаем в песнях у сагайцев, на челяди Хан-Тёгёса, а из "Шах-Намэ" узнаём даже, что золотые шапочки издревле принадлежали к костюму рабов. Шляпы, или колпаки, в которых иногда появляются наши богатыри (Добрыня, Хотен Блудович) и наши калики и которые нам хотят выдать за греческий "петазос", встречаются у всех монгольских и тюркских племён (колпак на тюркских наречиях значит "шляпа"); они, кажется, обыкновенно делались из белого войлока. О шубах и меховых шайках и говорить нечего: легко понять, что в поэмах и песнях азиатских, и особенно сибирско-тюркских народов, они играют ещё большую роль, чем в наших былинах, и наши шубы являются иногда отороченными золотом и серебром только потому, что они часто таковы в описаниях монгольских и тюркских поэм и песен. Меха часто упоминаются в Магабгарате; в "Шах-Намэ" уже говорится о бобровом мехе; а лисицы, волки, медведи, куницы, горностаи, олени и деланные из их меха шубы и шапки в сибирско-тюркских песнях встречаются, можно сказать, на каждом шагу. Но для нас особенно важно упоминание собольего меха. Соболя у нас, на юге, не водилось, по крайней мере около Киева, а между тем в былинах он занимает точно такое же место, как в песнях сибирско-тюркских: наши богатыри ходят на охоту за соболями, так сказать, у самых стен Киева, вероятно, только по той же самой причине, по которой они иногда ходят на охоту за барсами и за львами и далее обедают львами: всё это не что иное, как перенесение к нам совершенно чуждых нам эпических подробностей, очень частых и совершенно уместных в азиатских поэмах и песнях. По этой же самой причине у нас говорится и о соболином одеяле: такие одеяла очень часто упоминаются в монгольских и тюркских поэмах и песнях. Правда, в наших исторических памятниках говорится о соболиных одеялах русских князей, но они тут величайшая редкость и исключение, тогда как в песнях монгольских и тюркских они поминаются на каждом шагу.

Упомянув об одеялах, скажем уже здесь заодно, что перины и пуховые подушки наших былин, и кровати, задёрнутые пологами, имеют, конечно, своими первообразами не употребление этих предметов в действительной русской жизни времён Владимира, а упоминание их в монгольских и тюркских поэмах и песнях.

Кафтаны и шубы в наших былинах то шёлковые, то бархатные: из этих самых материй постоянно деланы кафтаны и шубы в поэмах монгольских и тюркских племён. В пример одежды из бархата довольно привести чёрный бархатный кафтан на "одном приезжем человеке" и бархатную шубу на красавице Баяне, в киргизских поэмах и песнях. Что же касается до одежд шёлковых, то примеры их, можно сказать, бесчисленны в поэмах и песнях монгольских и тюркских, потому что здесь вообще большинство вещей — все шёлковые: шубы, кафтаны, пояса, платки, одеяла, юрты, подпруги, поводья, плети и т. д., и вот почему в наших былинах на каждом шагу мы встречаем шёлковые шубы, кафтаны, кушаки, сапоги, колпаки, лапти, одеяла, подпруги, потники, поводья, плети, тетивы луков, струны гусель.

Про костюм наших калик перехожих пространно говорено уже выше, при разборе былины о сорока каликах со каликой, и указано его, вероятно, буддийское значение.

В общей сложности все эти подробности одежды имеют величайшее сходство с подробностями поэм и песен двух племён азиатских: монгольского и тюркского, и несравненно менее с подробностями других племён и народов (поэмы персидские и индийские), хотя, без сомнения, и с этими последними можно указать некоторые пункты сходства. Это особенно относится до чрезвычайно распространённого употребления всякого рода шёлковых изделий.


* * *

Теперь посмотрим детали богатырской жизни, быта и действий. Про иных из числа наших богатырей говорится, что ещё в детстве их сажали за грамоту и они в ней сделались очень тверды. Про Добрыню сказано, что "когда он был семи годов, присадила его матушка грамоте учиться, а грамота ему в наук пошла; присадила его матушка пером писать; про Константинушку Леванидовича в тех же самых почти выражениях сказано, что когда он был семи годков, присадила его матушка грамоте учиться: скоро ему грамота далась и писать научился; наконец, про Вольгу Всеславьевича также рассказывается: "Задался Вольга на семь год, а прожил двенадцать лет, обучался хитростям, мудростям, всяким языкам разныим"; будет Вольга семи годов, передастся Вольга семи мудрецам, понимает Вольга все хитрости, все хитрости и все мудрости"; сверх того, про него повторяются иногда те самые выражения, что сказаны про Добрыню. Как уже выше было замечено, грамотность русских богатырей в древнюю эпоху нашей истории, и особенно в эпоху князя Владимира, не имеет никакого значения, и потому этот факт оставался бы в былинах чем-то тёмным и странным, если б произведения восточной литературы не являлись тут на помощь и не представляли бы вполне удовлетворительного разъяснения дела.

Седьмой год в жизни (т. е. тот самый, который упоминается здесь про Вольгу, Добрыню и Константина Леванидовича) есть год причисления человека, по предписаниям брахманского и зороастровского закона, к индийскому и персидскому народу. До этих пор ребёнок находится в такой тесной связи с родителями, что что бы он ни сделал дурного, всё падает на родителей. По совершении же семи лет ребёнка отдают в науку учителю, и тот должен учить его чтению, закону и обрядам. Поэтому-то, древнеазиатские поэмы и песни, рассказывая о необыкновенном росте и развитии сил того и другого мальчика-богатыря, тут же всегда тщательно упоминают, что, вместе с тем, его учили чтению священных книг и что он сделался очень сведущ и премудр. Вообще же, про каждого взрослого героя, в Индии, при исчислении его добродетелей и достоинств на первом месте стоит всегда то, что он "знал Веды" и учился им ещё в юности у такого-то учителя. В буддийские времена точно так же все рассказы о героях начинаются с того, что они в ранней молодости отданы были в ученье и превосходили всех сверстников быстрым схватыванием знаний, ревностью и способностью и тем снискали особенное расположение учителя; во всех этих рассказах видим, что дети и юноши всё первое время своё проводят в ученьи чтению и религиозному закону, и это вошло даже в тюркские рассказы мусульманского времени. Всё это вместе достаточно объясняет, как надо смотреть на "ученье грамоте" наших богатырей начиная с 7 и до 12 лет. У некоторых азиатских племён и народов исчезло упоминание о том, что богатырь-юноша с молодости учился чтению религиозных книг, но уцелело указание на 7-й год жизни как на переходный от младенчества к детству или вообще как на какой-то особенно важный год жизни. Так, например, у многих сибирско-тюркских племён рассказывается не только о том, что с 7 лет начинаются все подвиги мальчиков-богатырей, но что даже в эту эпоху они женятся или насилуют женщин.

Пускаясь на подвиги, богатырь русских былин всегда просит благословения у своих родителей (Илья, Добрыня). Напрасно стали бы мы считать эту подробность исключительно русскою и думали бы видеть в ней выражение собственно русского благочестия. В былинах она происходить не из привычек русского народа христианского времени, а из эпических приёмов азиатских поэм и песен. Уже и молодой Рустем, пускаясь на подвиги, просит благословения у своего отца; но в песнях тюркских народов про родительское благословение говорится уже при всяком случае, конечно, никак не реже, чем в наших былинах. Так, например, телеутский богатырь Ай-Хан отъезжает из дому на подвиги не ранее как получив благословение обоих своих родителей; кызыльский мальчик-богатырь, сын Сюдей-Мергэна, отправляясь на подвиги, также испрашивает благословения у отца и у матери, но всего чаще бывает речь о родительском благословении в поэмах и песнях киргизских, и здесь мы далее много раз встречаем самые формулы, в которых даётся это благословение: "Да будет счастлива твоя дорога! Кыдыр (Илья-пророк) да сопутствует тебе!"; или: "Да сделает Господь дорогу твою счастливою! Пусть длинна будет рука твоя (т. е. достанет врагов)! Пусть ты всегда узнаешь, что есть направо и что налево от тебя!"; или же: "Когда станут стрелять, пусть в тебя не попадут! Когда станут рубить мечом, пусть он не сечёт! Путь, что ты предпринимаешь, пусть будет счастлив! Твоим спутником пусть будет Кыдыр (Илья)! Пусть силу тебе даёт пророк Азрель-Али!" У сибирских тюрков мы находим следующие формы благословения отъезжающему молодому богатырю. Дядя говорит племяннику: "Выстреленная тобою стрела да не падёт на землю! Да будешь ты человек, который берёт и находит! Да не умрёшь ты! Да не пропадёшь ты! Буди богатырь! Пори грудь богатырям, хватай красавиц за косу! Да имеешь ты душу, что не робеет! Да имеешь ты кровь, что не льётся!". Одним словом, все эти благословения не что иное, как "заговор" (у киргизов уже с примесью некоторых мусульманских подробностей).

Во время своих подвигов богатыри былин, встав утром от сна, "чистою водою умываются, белою ширинкою утираются". Опять и эта подробность зашла в былины не из русского быта, а из восточных поэм и песен. Здесь надо видеть не рассказы о чистоплотности богатырей, а рассказы о соблюдении особого обряда, предписанного законом, верою, и это доказывается тем, что об умываньи ранним утром говорится у нас исключительно только перед самым началом какого-нибудь подвига богатырёва. Там, где речь идёт не об начале подвига или не о богатыре, а о других действующих лицах, там былина не говорит ни слова об умываньи. Точь-в-точь то же самое мы находим и в песнях монгольских и тюркских народов. Народы эти, как не раз замечали о них, сами по себе в действительности не любят умыванья, даже считают его отчасти чем-то грешным. И, несмотря на это, герои их эпических рассказов перед началом каждого подвига, и именно рано утром, только что встав от сна, умываются. Так, Гессер-Хан, проснувшись, прежде всего умывает себе лицо и руки; телеутский богатырь Алтаин-Саин-Салам, проснувшись от мертвенного усыпления, прежде всего говорит: "Дайте мне воды умыться!", а потом уже пускается на подвиги; сагайский богатырь Ай-Толызы, проснувшись утром, тотчас умывает себе руки, лицо и ноги; богатырь чернолесных татар Тарбатты-Тапа тоже утром рано умывает себе лицо и руки: богатыри же киргизских поэм и песен ещё чаще остальных эпических своих товарищей совершают, каждый перед главным своим подвигом, умывание лица и рук. По всей вероятности, этот обряд идёт из глубокой древности: в поэмах брахманской эпохи он представляется нам под видом беспрестанных, никогда не опускаемых рассказом, омовений, совершаемых почти каждым действующим лицом, в виде утреннего обряда, посредством погружения в реку, море или пруд.

Важную и видную роль в былинах играет побратимство богатырей: братья названные есть у Ильи Муромца, у Добрыни, у Алёши Поповича, у Василья Казимировича, у Годена Блудовича и т. д. Этот обычай известен всей древней Азии, но, кажется, нигде он так часто не встречается, как в поэмах и песнях монгольских и тюркских. Так, в песнях минусинских татар богатыри Капак-Калеш и Хан-Миргэн положили быть братьями, и притом так, что первый стал считаться младшим, а второй старшим братом; богатырь чернолесных татар Адын-Тёрён-Алактай является побратимом богатыря Тогус-Толадая; шорский богатырь Хан-Алип побратим Хан-Пергэна; богатырь Аймангыс побратим Чек-Пергэна и т. д. Эти богатыри иногда становятся побратимами после боя, меняются конями, помогают друг другу во время подвигов — одним словом, мы тут находим те самые эпические подробности, что и у нас.

Приезжая к которому-нибудь врагу своему или вообще куда бы то ни было, в сердцах, русский богатырь обыкновенно "в палату идёт бездокладочно, не спрашивает у ворот приворотников, у дверей не спрашивает придверников, всех он взашей прочь отталкивает, смело проходит в палаты княжеские, — и вслед за тем те идут, жалобу творят". Черта совершенно восточная. У царской или ханской резиденции всегда стоят приворотники и придверники; примеры тому в Магабгарате, Рамаяне, сказках Сомадевы, "Шах-Намэ", "Гессер-Хане", "Дзанглуне" и т. д. очень многочисленны. Но всего чаще в монгольских и тюркских поэмах и песнях пространно рассказывается, как приезжий богатырь оттолкнул этих придверников, и когда входил силою, какие тут произошли разговоры. В индийских и персидских поэмах мы не встречаем таких сцен насилия. В виде особенно характерного примера можно представить следующее место, из одной песни минусинских татар. Богатырь Канак-Калеш приезжает к страшной ханше, и 60 богатырей не хотят пропустить его к ней в жилище. "Сюда нельзя входить без позволения", — говорят они. Канак-Калеш отвечает: "Экие вы чудные люди! Неужели я стану ждать на дворе, пока хозяйка придёт?" И он сильною рукою отпихнул от входа всех 60 богатырей, подступивших к нему и хотевших помешать ему войти; после того он спокойно вошёл к ханше".

Богатыри русских былин часто посылаются князем Владимиром "справлять дани-выходы, за старые годы и за нынешние". Такой задачи мы не находим в числе подвигов индийских и персидских богатырей. Но в поэмах и песнях монгольских и тюркских народов это мотив, встречающийся очень часто. Там ханы и их богатыри поминутно в разъездах за сбором дани с подвластных народов. Так, например, богатырь Алтен-Кус восемь лет собирает такие дани; два брата-богатыря девять лет собирают такие же дани; Калангар-Таидши с братом Катай-Ханом и шурином Сокай-Алтеном требуют дани с Хан-Миргэна, а тот 40 лет противится этому требованию; три богатыря являются требовать от имела своего хана дани от ойротского князя Конгодоя и т. д. Такие отношения — естественное следствие набегов, поминутно случающихся в жизни кочевых народов.

Особенность наших богатырских боёв та, что победитель (естественным образом всегда русский богатырь) хватает своего врага и бросает "выше дерева стоячего, ниже облака ходячего", садится побеждённому на грудь и убивает его своеобразным способом: "скоро спорол ему груди белые, вынимал у него сердце с печенью, скоро затмил очи ясные". Всё это боевые приёмы монгольских и тюркских поэм и песен, особенно тюркских. Богатыри сибирско-тюркских песен хватают врага и бросают его вверх "под свод небесный, промежду чёрных облаков" или же "к небу вверху, к чёрной земле внизу"; эти же богатыри, победив врага, режут ему грудь и вынимают сердце: так, алтайский богатырь Алактай взрезывает грудь семиголовому Иельбегену, побеждённому им, и вынимает оттуда сердце; точно так же он побеждает чудовище Монгус-Пакая и вынимает у него сердце; кызыльский мальчик-богатырь бросает своего огромного противника в воздух, по том "садится на него, выхватывает саблю и порет ему грудь"; отпуская своего племянника, кызыльского же богатыря Иолтан-Мергэна на под виги, старый Тёрёмён-Мёкё в виде прочих наставлений говорит ему: "Пори грудь богатырей!" По всей вероятности, этот способ убивания врага зависит от распространённого в Азии, и особенно у монгольских и тюркских племён, поверия, что кровь из сердца и печень врага излечивают от болезней и даже возвращают жизнь, на чём основано множество легенд и рассказов, очень разнообразных. Таких боевых приёмов мы не встречаем ни в индийских, ни в персидских поэмах. Там никогда в воздух не бросают врага, а побеждённых убивают не иначе как отрубая или, ещё чаще, отрезывая им голову.

Мы упоминали выше, что в наших былинах нет речи ни о танцовщицах, ни о пении и музыке целым хором, во время пиров, столь часто упоминаемых персидскими и индийскими поэмами при описании пира. Между тем, пение хором, эта отличительная черта всех славянских народов, и особенно русского, непременно должно было бы стоять на первом плане при описании пиров, пирушек и всяких вообще праздников, если б былины созданы были коренным нашим народным творчеством. Но и вне пиров и праздников наши былины не упоминают об игре и пении хором. Вместо того много раз говорится в наших былинах об одиночном пении и игре на гуслях. Добрыня, Соловей Будимирович, Ставр-боярин, Садко играют на гуслях, сами поют. В индийских и персидских поэмах все герои и вообще действующие лица очень любят музыку и пение; они играют на лирах, винах, лютнях, инструментах вроде гитары и поют с этим аккомпанементом. Рустем играет на лире даже в дороге, для отдыха, в промежутке между двух подвигов, и особенно примечательно, что в персидской поэме говорится о "шёлковых струнах" на лире точно так же, как в наших былинах о "шёлковых тетивочках" на гуслях. Но едва ли не чаще и не пространнее всех остальных любят упоминать о музыке и пении богатырей поэмы и песни племён монгольских (в том числе калмыцкого) и тюркских. Их богатыри обыкновенно играют на "арфах" со множеством струн: на одних из них 24 струны, на других 40, на иных даже 60. Сибирско-тюркские песни говорят нам про "горизонтально лежащие арфы"; значит, мы под ними и должны разуметь наши многострунные гусли. Послушаем сибирско-тюркские рассказы об игре богатырей: "Таска Маттыр (богатырь) заиграл на 40-струнной лежачей арфе и играл 40 разных мелодий. Юдзенг очень удивлялся этому. "Никто не умеет так играть! Кому ещё сыграть, как ты, 40 мелодий?" Старые люди жалобно плакали, слушая игру, птицы летучие повёртывались назад и три раза летали там вокруг"… "Приехав издалека, молодой Таска Маттыр (переряженный и никем не узнаваемый) вошёл в дом, сел у дверей. Жена Юдзенг-Пэга сказала: "Мой муж вот уже два месяца как уехал на войну. Скоро он воротится, и я со служанками готовлю водку". Сорокаструнный ядыган (лежачая арфа) лежал на чёрном ящике; юноша взял ядыган, приладил из-под низу подставку, заиграл; он играл те же мелодии, что и прежде, но играл их не совсем хорошо. Жена Юдзенгова спросила: "Разве ты здешней деревни?" "Да, я здешней деревни". — "От кого же ты слышал эти песни?" — "От Таски-Маттыря я их слышал". "Играй же, играй!" — сказала она. И он стал играть, только играл не совсем хорошо. Потом ушёл прочь"… Скоро потом возвращается Юдзенг-Пэг с войны и, выслушав рассказ о неизвестном юноше, посылает за ним. Таска-Маттыр приходит, нарочно надев, чтоб его не узнали, гадкие сапоги, гадкую шубу, гадкую шапку. Его заставляет Юдзенг играть. "Он взял ядыган, приладил из-под низу подставку и заиграл. Он сыграл все 40 песен, но играл их не совсем хорошо. Юдзенг-Пэг поставил перед ним водки; юноша выпил и стал играть лучше, тот ему ещё налил, он заиграл ещё лучше. А как он выпил третьим разом, тут уж он стал играть на славу и запел: "Таска-Маттыр уехал отсюда вот тому три года назад, в других странах побывал он; а сам богатырь, сам могучий Таска-Маттыр не умирал ещё!" После того он сбросил с себя свой наряд и показался в настоящем своём виде. Они стали разговаривать, плакать, потом пошёл у них пир. Таска-Маттыр играл на 40-струнном ядыгане, играл чудно, все слушали и дивились". Сравним с этим рассказы былин. Добрыня, точно так же как Таска-Маттыр, возвратившийся домой "переодетый в другое платье и никем не узнаваемый, входит в палату княжескую, садится в углу, на печку мурамленую, натягивает тетивочки шёлковые на тыя струночки золочёные; учал по струночкам похаживать, учил он голосом поваживать; играет-то в Царе-Граде, а на выигрыш берёт всё в Киеве он, от старого всех до малого. Тут все на пиру призамолкнули, сами говорят таково слово: "Что не быть это удалой скоморошине, а кому не надо быть русскому, быть удалому доброму молодцу!" После того князь Владимир начинает подносить, одну за другою, чары зелена вина переряженному Добрыне, тот их пьёт, но тут же опускает перстень в одну чару; тогда жена узнаёт его, они целуются, обнимаются, и после пошёл пир. Кажется, никаких комментариев здесь не надобно: близкое родство обеих песен, в общем и подробностях, само бросается в глаза. Рассказ об инструментальной музыке нашего богатыря — чистейшая копия с азиатского.

Богатыри наших былин нередко играют в какую-то игру на шахматной доске. Песни называют иной раз эту игру "шашки-шахматы" и тут же прибавляют: "тавлеи немецкие". Казалось бы, на первый взгляд всего естественнее предположить, что здесь речь идёт об игре в шахматы. Но это совсем не так. Описывая калмыцкий образ жизни и нравы, Бергман рассказывает, что у калмыков в большом употреблении "одна персидская игра, которую калмыки зовут нарр, а русские — тавлея. Она похожа на европейский триктрак. Играют на низеньком столе, у каждого игрока есть по 6 мест (квадратов), по которым мечут белые и чёрные камешки". Эта азартная игра любима на Востоке со времён глубокой древности: уже в Магабгарате, Рамаяне, Гаривансе и т. д. цари, царевичи и богатыри предаются ей со страстью и проигрывают не только все богатства, всё состояние своё, но даже жён и, наконец, даже собственную свободу и жизнь. Довольно вспомнить знаменитые эпизоды Магабгараты о пяти братьях Пандуидах, играющих с Куруидами, двою родными братьями своими, о Нале и Дамаянти и т. д. Эту же игру мы встречаем также в поэмах и песнях почти всех народов Азии, и в числе особенно любопытных примеров, близко подходящих к рассказам наших былин, можно указать на одну алтайскую песню: тут богатырь Тастаракай играет с дочерью Ай-Хана, сначала проигрывает ей коня, шубу, самого себя, а потом отыгрывает всё это назад, да ещё вдобавок выигрывает и самую дочь Ай-Хана. Но только тут игра идёт уже не в кости, а в карты, вероятно, под влиянием китайского соседства; в сибирско-тюркских песнях часто говорится о карточной игре: играют в 9 колод. У нас в былинах говорится не только о том, как богатыри вообще играют в тавлеи друг с другом, но ещё рассказывается, что они играют с иноземным царём, и ставят на кон всё имущество, собственную свободу и жизнь. Но разница наших богатырей от восточных здесь в том, что наши никогда ничего не проигрывают и всегда одерживают верх, точно так же в былинах, как и в сказках.


* * *

В русских былинах часто говорится о "камнях самоцветных". На первый взгляд можно подумать, что они должны свидетельствовать только о роскоши предметов, на которых находятся, и о богатстве их хозяев. Но на самом деле, их значение совсем другое. Они занимают в былинах ту роль, которую в восточных поэмах и песнях, преимущественно буддийского времени, играют драгоценные камни, сами собой светящиеся и исполняющие всякие желания. Наш самоцветный камень лежит на дне моря; добытый оттуда, он освещает всё, что около него находится. Так, например, в палате у Дюка Степановича (его отечество, по словам былины, Индия) "вкладены камни драгоценные: видно молодца станом, лицом, возрастом"; у коня Ильи Муромца "меж глазмы да под ушмы самоцветное насажено каменье, не для рада красы молодецкия, а для ради осенних тёмных ноченек: оно за 30 вёрст, как светел месяц, пекёт"; царевич Константин Леванидович велит вставить в заднюю и в переднюю луку своего седла "по тирону по камню, по дорогу, по самоцветному: не для ради его самого молодца, басы (красы) для ради и крепости богатырския, для ради пути-дороженьки, для ради тёмной ночи осенней, чтобы видеть при пути-дороженьке: темна ночь до бела света"; у Дюка Степановича и у калик перехожих вплетено в лапотики, семи шёлков, "по ясному по камешку самоцветному"; или же говорится, что калики "взяли по камешку антавенту, день идут по красному солнышку, ночь идут по камешку антавенту"; наконец, такие же "камни самоцветные, все яхонты, втираны были" в 300 стрел Дюка Степановича: "где стрела летит, от неё луч печёт, в день красно солнышко, в ночь от светлого месяца". Все эти камни — отголосок тех чудодейных камней, рассказами о которых наполнены азиатские поэмы и повести. Первоначальное их местопребывание, как и у нас, дно морское: вспомним, как богатырь Аг-Ай выносит оттуда белый камень, а когда он положил его в своём жилище, "всю тёмную, словно ночь, юрту осветило светом его, точно сделался день". Отчизна светящегося драгоценного камня Гессер-Ханова — также глубина морская. Гессер-Ханово жилище освещалось драгоценными камнями, вставленными в кровельную балку и в четыре угла палаты: они светились, словно огонь, так что ночью не надо было ламп. Гессер-Хановы 30 стрел светились огнём от драгоценных камней, в них вправленных. Для освещение дороги, Гессер-Хану служат драгоценный же камень, светящийся как огонь, и данный ему из благодарности "Божьими детьми", освобождёнными им из неволи у 12-голового волшебника: "Держи только этот камень в руках, — говорят они, — и уж он посветит тебе, сколько нужно, в дороге". Но в восточных рассказах светящиеся камни имеют ещё и другую роль, кроме освещения. За светящимся драгоценным камнем спускается, в "Дзанглуне", на дно моря Джинпа-Ченпо (наш Садко), и этот камень оказывается также и светится в руках у 500 девиц, выходящих навстречу к царевичу Гедону. Этот камень, очень часто упоминаемый в индийских, тибетских, монгольских и калмыцких рассказах, называется Чинтамани — по-санскритски это значит исполняющий все желания; в киргизских рассказах — Эрмэк Тас; и обладатель его может по своему желанию получать всё, чего только захочет, и даже спастись от всякой беды. Такого общераспространённого в Азии значения не удержали наши самоцветные камни, зато тем крепче удержалось их световое значение: наши былины, в этом последнем отношении, рассказывают те самые подробности и в таком же количестве, как те азиатские поэмы и легенды, которые принадлежат буддийству. Кажется, нельзя сомневаться в том, что эти камни первоначально должны были называться у нас не "самоцветными", как мы теперь везде читаем в былинах, а "самосветными".


* * *

В наших былинах и сказках есть немало эпических выражений, которые мы издавна привыкли считать чисто русскими, кровно-национальными и которые, однако же, на самом деле не имеют такого характера. Вот несколько главнейших примеров.

Наше ухо с детства привыкло слышать как что-то в высшей степени русское, например, такое выражение: "конь бежит, земля дрожит". Но это одно из любимейших эпических выражений тюркских народов. Богатырь Буйдалей Миргэн хлестнул коня плетью, и тот понёсся, "с горы на гору, так что только чёрная земля дрожит, верхушки гор все преклоняются"; едет богатырь Канак-Калеш верхом: "скачет конь, трясясь дрожит чёрная земля, качается с грохотом плоскость морская"; этот самый Канак-Калеш сидит и попивает в юрте вино со старухой; они весело разговаривают, вдруг слышат: "чёрная земля дрожит. Они выскочили из юрты, смотрят — это богатырский конь Иедай-Хана бежит"; поскакали врозь Канак-Калеш и Айдолей, один на восход солнечный, другой на закат, свиснули коней плетями, и те шибко понеслись, так, что "чёрная земля дрожала"; бежит конь Алтен-Айры-богатыря, и "земля качается туда и сюда, словно люлька"; бежит конь Алтен-Тактая, и "колеблясь, дрожит чёрная земля, деревья в лесу ломятся, свист и гром ходит в воздухе, с громом носятся волны морские и разливаются по степи"; конь богатыря Кара-Хана бежит, и "из камней летит огонь, крутится кругом вихрь, вся земля дрожит"; конь Хана-Таргана скачет к тому месту, где убит его господин, издали несётся топот его копыт, "земля начинает качаться"; Тарба-Киндши сидит на Алтае и плачет, вдруг издали послышался "конский топот и земля задрожала".

Другое подобное же выражение: "Выше дерева стоячего, ниже облака ходячего" употребляется у нас то про скачки коня, то про стрелы, пущенные вверх, то про врага, брошенного богатырём в воздух. Монгольские рассказы очень любят эту самую эпическую фигуру: Гессер-Ханов конь несчётное число раз подымается то один, то со своим господином в небо, под облака; тюркские песни также очень часто употребляют фразу очень близкую к нашей: богатырь "подымает врага от чёрной земли, мечет под свод небесный, промежду самых чёрных облаков"; или же: "он бросил врага ниже неба, выше чёрной земли"; конь Хан-Пудая подымается "выше голубого облака, ниже белого"; точно так же он бросает и врага своего.

Когда наш богатырь выстрелит из лука, то "дрожит матушка сыра земля": это повторение тюркских эпических выражений: так, например, когда сагайский богатырь Тарба-Киндши выстреливает из лука, то "дрожит вся поверхность земли".

Когда русские богатыри закричат, то обыкновенно "мать сыра земля всколебалась, из озёр вода выливалась, небо с землёю потрясалось". При крике богатыря Сугдюл-Мергэна "закачались горы, взбросило море волны свои, и крик этот дошёл до живущих наверху творцов, до Эрлик-Хана (подземного бога) внизу".

Наши богатыри, когда бранят женщину, говорят обыкновенно "бабий волос длинен, а ум короток". Это те самые слова, которыми в тюркских поэмах и песнях богатыри бранят женщин. Так, например, Алтен-Хан кричит на свою жену: "Что ты тут знаешь, Алтен-Арег? Длинен у тебя волос, жена, а ум-то короток"; богатырь Картага-Мергэн, точно так же говорит своей сестре: "Длинны у тебя волосы, а разум короток. Ну что ты такое говоришь!"

Наконец, заметим мимоходом, что и наши сказки наполнены эпическими выражениями, обыкновенно принимаемыми за коренные создания русского народа, но которые, между тем, происходят из одних источников с эпическими выражениями, только сейчас же приведёнными и имеющими свой корень в азиатских поэмах и песнях. Сюда относятся, например: "Долго ли, коротко ли…"; "скоро сказка сказывается, не скоро дело делается…"; "есть ли кто на свете сильнее меня?.."; "здесь русским духом пахнет…"; наконец, за то-то или за то-то "даю полцарства моего". Всё это очень употребительные выражения восточных поэм и песен.


* * *

Кроме приведённых выше тюркских и монгольских названий разных частей одежды, обратим внимание и на многие собственные имена того же самого происхождения. Так наш "бурза-мурза" есть первоначально монгольское или калмыцкое имя Бурза (полное имя: Бурза Бёкё-Цаган в Джангариаде; см. выше, разбор былин об Илье Муромце), и здесь имя собственное превратилось в нарицательное. Далее, мы имеем имена Сартака, зятя — царя Калина, нападающего на Киев, и Лоншека, его сына. Про имя второго издатели песен Киреевского свидетельствуют, что оно "у татар неупотребительно, но есть у киргизов и калмыков, и, вероятно, монгольское". Откуда почерпнуто это сведение — мы не знаем; но, по словам нашего ориенталиста Л.И. Лерха, имя Лоншек имеет физиономию совершенно тюркскую и, по всей вероятности, происходит от имени Аланча, очень употребительного у тюркских народов. Здесь же мы должны припомнить и имя богатыря знаменитой нашей сказки: Еруслан. Имя это, без малейшего сомнения, происходит от персидского Арслан, что значит Лев: львом очень часто называют героев многих восточных песен и поэм, носящих разные имена, и сам Рустем, один из главных прототипов нашего Еруслана, нередко получает, то от одних, то от других действующих лиц поэмы "Шах-Намэ", прозвище Льва. Но имя Арслан также очень употребительно у монгольских и тюркских племён, и есть много исторических личностей, носивших это имя. Оно было в ходу и у тех тюркских племён, которые были в соприкосновении с русским народом в древние времена нашей истории, и мы имеем исторические свидетельства, что уже в XII веке из восточного Арслана образовалось русское Еруслан. В Лаврентьевской летописи, под 1103 годом, рассказывается нашествие половцев (народа тюркского племени) на Русь; русские одержали блистательную победу, и, говорит летопись, "убиша ту в полку князий 20; Урусобу, Кчия, Арсланапу, Китанапу, Кумана, Асу па, Куртка, Ченегрепу, Сурьбаря и прочая князий их". В разноречиях из других списков летописи, приложенных к этому месту, находим, что в одной летописи, вместо Арсланапу стоит Яросланопу, что даёт нам уже вполне образовавшееся имя; Еруслан. Итак, имя Арслан известно было древней Руси ещё со времён древних тюркских племён.

В заключение обратим внимание на то, что герои наших былин постоянно носят имя богатырей. Его иногда производили у нас от слова "бог". Но богатырь слово не только не русское, но даже не арийское. В своём "Словаре иностранных слов в славянских языках" Миклошич сравнивает наше слово "богатырь" (польское "багатырь") с мадьярским bator-fortis, а как прототипы приводит: монгольское baghatur, batur-fortis, турецкое behader, персидское behadur. В своём же трактате "О племени алтайском или финно-татарском" Шотт говорит: "Одно и то же определённое выражение для понятия "герой", "могучий храбрый человек" распространено по неизмеримым пространствам. Его встречаешь, начиная с Венгрии и пройдя сквозь всю Россию или также сквозь Турцию, Персию, Туркестан и племенные местожительства монголов до океана Тунгузии. В разных языках, им обладающих, формы его следующие: по-мадьярски — bator, по-польски — bohater, по-русски — богатырь; по-персидски и по-турецки — bahadir, behdder, по-монгольски — baghatur или batur, на языке мандшу — batura. Распространение этого слова обозначает довольно хорошо распространение монгольских нашествий, если только исключить Китай, где этого слова не встречается. Я не могу найти этому слову корня ни в монгольском, ни в каком-либо другом татарском языке, потому то bokda — "божественный" по разным причинам не принадлежит сюда. Но, как bokda, славянское "бог" и турецкое bogh имеют свой корень в санскрите, так точно и baghatur. Мне кажется, что baghatur происходит от санскритского "b'adra — laetus, felix excelens" и что персы изменили 6’ в bah. Правда, в санскрите нет у этого слова значения — герой, но очень может быть, что оно возникло на персидской почве из других значений. Но как бы то ни было, слово это (быть может, ещё раньше монгольских завоеваний) перешло из Персии в страны при Оксе, а оттуда через Туркестан в Монголию. По крайней мере у Сечанг-Сетуена многие предшественники Чингис-Хана носят почётное имя baghatur, впрочем, может быть, оно перенесено тут из позднейшего в древнейшее время. От монголов его приняли тунгузы и, вероятно, венгры, откуда и происходит величайшее тожество между словами: batur, bator и batura. Но приняли ли славяне своё "богатырь" также впервые от монголов или гораздо раньше, ещё от тюркских племён; или, наконец, от коренных своих соплеменников, персов, — это вопрос, который, кажется, неразрешим исторически. По своему образованию это слово стоит совершенно уединённым в славянских языках. Правда, слово "богатырь" отделяется от слова "богатый" только буквою р; но каким же образом эта одна буква была бы в состоянии превратить человека богатого — в героя? Савельев признаёт, совершенно справедливо, в слове "бог" и его производных санскритские формы b'aga, b’аgацаt и т. д., но оставляет в стороне слово "богатырь", потому что, по всей вероятности, оно ему кажется также не принадлежащим сюда.

Но в новейшее время предположение о происхождении слова "богатырь" из языков санскритского и персидского было оспорено и опровергнуто специалистами по этим двум языкам и снова отнесено к языкам монголо-тюркским. Один из современных санскриптистов, академик Бётлинг, заявил в самой положительной форме, что слово "богатырь" никоим образом не происходит от санскритского корня и прибавил: "Невозможно принять, чтоб покорители Индии (монголо-тюрки) составили из санскритских материалов слово для обозначения необыкновенного героя… Вообще я не могу себе представить, чтоб такие воинственные народы, как монголы и тюрки, научились впервые от покорённого народа, как назвать приличным образом героя. Неужели все монголы и тюрки сами сознали своё мужество только при столкновении с индусами?.." (Рукописная вставка в печатный оригинал, представленный в Академию Наук.) А один из значительнейших современных знатоков иранских наречий, академик Дорн, заявил мне, словесно, что хотя слово бегадур или багадур и встречается в персидском языке (например, в "Шах-Намэ"), но оно не персидского происхождения, а, вероятно, тюркского или монгольского. И действительно, во всех монгольских поэмах и песнях понятие "витязь, знаменитый герой" иначе не выражается, как посредством слова "багатур" или "багатыр". От монголов или тюрков оно, вероятно, и перешло к нам. Впрочем, в тюркских языках (в том числе и киргизском) это слово является в несколько уже более далёкой от русского форме: батыр или маттыр.


* * *

Числа, встречающиеся в русских былинах, довольно многообразны и разнородны. Но сквозь всю их пестроту можно различить несколько таких, которые чаще и систематичнее повторяются и которые можно считать особенно любимыми цифрами.

Всего чаще и всего обыкновеннее число три. Оно встречается на каждом шагу, примеры его употребления — бесчисленны. Всё главнейшее, что ни существует, что ни случается в былинах, существует и случается в тройном виде. Так, мы находим тут: 3 богатыря, 3 брата названых, 3 татарина, 3 борца, 3 стрельца, 3 месяца, 3 года, 3 дня, 3 ночи, 3 часа, 3 зари, 3 терема, 3 корабля, 3 дороги, 3 камня, 3 шатра, 3 стана, 3 стрелы, 3 невода, 3 погреба, 3 мисы (золота, серебра и жемчуга), 3 следа, 3 толпы народа, 3 жеребца, 3 сажени, 3 струи, 3 игры в шахматы, 3 свиста (Соловья-Разбойника) и т. д. Это число играет точно такую же важную роль едва ли не у всех восточных народов, как племени арийского (индийцев, персов), так и племени монгольского и тюркского.

Довольно значительное место занимает у нас число 12: встречаем — 12 лет, 12 дней, 12 богатырей, 12 кораблей и т. д. Это число особенно свойственно поэмам и рассказам индийским. В них мы очень чаете видим: 12 лет жертвоприношения, 12 лет отшельничества, 12 лет покаяния, 12 лет проклятия, 12 лет проживания в лесу, 12 лет службы 12 ночей. Вспомним, что число 12 всего чаще встречается у нас в былинах о Добрыне, богатыре, в лице которого у нас уцелело немало индийских эпических подробностей. Здесь поминутно на сцене: 12 лет 12 подпруг у коня, 12 хоботов у змея, 12 орд, дуб толщиною в 12 сажен. В поэмах и песнях монгольских и тюркских племён оно занимает столько же посредственное место, как и у нас.

Но несравненно чаще и значительнее числа 7 и 9. Как говорено было уже выше, 7 лет составляют важную эпоху в жизни наших богатырей; наш двор на 7 верстах, наша плеть о 7 концах, множество вещей у нас 7 шёлков (плеть; потник, сапоги, кушак, лапти); потом встречаются ещё 7 братьев, 7 недель, 7 орд, 7 четвертей (стрела) и т. д. Число это играет величайшую роль в индийской и персидской жизни, религии и поэзии как число священное. Здесь мы находим: 7 брахм, 7 частей земли и тела, 7 Риши, 7 Магарши, 7 муни, 7 рождений, 7 лет, 7 дней, 7 жертвоприношений, 7 коней солнца, 7 шагов при совершении брака, 7 пустынников, 7 рвов, 7 отказов в милостыне, 7 струн лютни, 7 глав у змеев, 7 лет в жизни богатырей, 7 цветов (сосудов, шёлковых материй, глазета), гадание над чашей 7 кишверов и т. д. Из Индии и Персии это священное и общеупотребительное число 7 перешло и к монгольским и тюркским народам. Здесь встречаем его почти на каждом шагу, чуть ли не ещё чаще, чем в Индии и Персии. В монгольских поэмах и песнях есть: 7 небес, 7 драгоценных камней, 7 совершенств духовных, 7 чаш при богослужении, 7 слонов у Хормузды, 7 звёзд, 7 покаяний, 7 частей сердца, 7 тканей, 7 дней, 7 ночей, 7 недель, 7 месяцев, 7 лет, 7 стен, 7 дверей, 7 рвов, 7 канатов, 7 сажен, 7 шкур, 7 дочерей, 7 диких зверей, 7 кузнецов, 7 голов; в тюркских поэмах и песнях: 7 стран света, 7 стран неба, 7 стран земли, 7 пластов земли, 7 лет, 7 месяцев, 7 дней, 7 ночей, 7 кудаев, 7 айнов (злых духов), 7 богатырей, 7 дев, 7 деревьев, 7 поклонов, 7 волков, 7 зайцев, 7 лисиц, 7 собак, 7 гусей, 7 копий, 7 рогов, 7 сажен, 7 шёлков, 7 мехов, 7 пядей, 7 языков, 7 рядов забора, 7 дорог, 7 горшков, 7 котлов, 7 крюков, 7 этажей в доме, 7 голов у дракона, 7 народов, 7 поколений.

Наравне с числом семь важнейшую роль играет в монгольских и тюркских песнях число 9, ив такой степени, что по весьма справедливому замечанию академика Шифнера, к одним и тем же вещам прилагается то число 7, то число 9. Оно произошло, конечно, от утроения коренного эпического три (Архим. Палладий. Жизнь Чингисхана, с. 41). Гаммер говорит, что оно имеет священное значение у тюркских племён, и вот от чего, по всему вероятию, зависит особенная любовь наших былин к числу 9: оно почти столько же распространено здесь, как и число 7. У нас в былинах упоминаются: 9 князей, 9 сыновей, 9 женихов, 9 туров, 9 ран, 9 дубов и т. д. Но у тюркских народов не только в большом употреблении число 9, но даже счисление до известной меры девятеричное. Так, например, у киргизов денежная пеня, называемая "айн", исчисляется всё только девятью единицами скота: за выломание руки — три-девять скота, за поймание любовника у жены — два-девять скота, за сломание большого пальца — один-девять скота и т. д. В Хиве при сватаньи невесты, калым также исчисляется девятерными единицами скота (овцов, коров, коней, верблюдов). Бедные дают два-девять, богатые даже шесть-девять, только хан даёт девять-девять. Конечно, на этом же основании, чтоб выразить самую высшую степень обожания, в калмыцкой поэме "Малый Гессер-Хан" говорится, что сам герой кланяется Хормузде (творцу) "девять раз девять", а три князя — самому Гессер-Хану. Кажется, нельзя сомневаться в том, что от тюркских народов пришло в наши былины и сказки выражение "тридевять" земель, царств, богатырей, цветов, вязов, дубов, замков, ключей и т. д.

Наконец, после 5, 7 и 9 — самую важную роль играют у нас числа 30 и 40. В былинах встречается следующее: 30 лет сидит Илья Муромец сиднем, 30 лет стоит на месте конь Саула Леванидовича, 30 лет заложена дорога Соловьём-Разбойником или разбойниками-станишниками, 30 дней, 30 богатырей, 30 молодцов, 30 девиц, 30 кораблей, 30 замков, 30 телег с золотом и драгоценными камнями, 30 пуд (шелепуга и палица) и т. д. Это число в величайшем употреблении в монгольских и тюркских поэмах и песнях: здесь, как у нас, конь 30 лет стоит на месте, а герой ничего не ест и не пьёт (быть может, надо разуметь, что и наш Илья Муромец 30 лет сидит, ничего не ест и не пьёт вплоть до чудного напитка, данного ему каликами). Здесь говорится на каждом шагу про 30 богатырей, 30 стран, 30 вьюков, 30 лет боя, про 30-головых чудовищ, про 30 сыновей, 30 домов, 30 народов, 30 небес, 30 братьев, 30 зятьёв, 30 товарищей (дружина), 30 телег и т. д. По всей вероятности, большое употребление числа 30 пришло в монгольские и тюркские поэмы и песни из источников арийских, где оно явилось распространением столько употребительного числа три.

Но характеристическую черту тюркских поэм и песен составляет число 40. Правда, иногда оно смешивается с числом 30, подобно тому как 7 с 9 (или менее употребительные 60 с 70); но перевес остаётся всего чаще на стороне числа 40, так что невольно представляется мысль, что число это по каким-то племенным особенностям исключительно соответствует представлениям тюркских племён и потому сделалось у них любимым. Гаммер говорит, что числа 4 и 40 — священны у тюркских племён. Находим: 40 углов у подземного, адского дома, 40 лет своей юности лежит под камнем богатырь, есть 40 волшебных женщин-лебедей, 40 зубов у ведьмы-старухи, 40 стран неба и земли, 40 богатырей, 40 коней, 40 колёс у повозки, в 40 сажен копьё, в 40 сажен верёвка, в 40 сажен яма, 40 прыжков у коня, 40 струн у арфы, 40 рогов у быка-чудовища, 40 вёдер, 40 лет, 40 дней, 40 человек дружины, 40 ран, 40 коней, 40 верблюдов, 40 коров, 40 овец 40 мехов кумыса, 40 глотков, 40 рабов, 40 товарищей, 40 подруг, 40 дней поста, 40 кож и 40 игол, втыкаемых в шамана, 40 дней пира свадьбы, 40 странников, 40 волшебников, 40 разбойников. Ещё более, ещё чаще, чем у всех остальных тюркских племён, упоминается число 40 у киргизов, и даже самое имя этого народа "кыргыз" значит — сорок. В наших былинах число 40 также играет наиважнейшую роль: тут столько же часто находим число 40, как в поэмах и песнях монгольских и тюркских племён. Так, мы видим в былинах: 40 разбойников, 40 царей — 40 царевичей, 40 королей — 40 королевичей, нападающих на Киев, и у каждого из них собрано силы по 40 тысяч, 40 тысяч войска и у князя Владимира, в 40 пуд палица паленицы, в 40 же пуд: латы-кольчуга Ермака, племянника Ильи Муромцева, кафтан, меч, ось, клюка, подворотня, шлем, 40 сажен шириной Дон-река, 40 тысяч казны, 40 тысяч воров-разбойников и т. д. Примечательно, что в большинстве случаев число сорок служит в былине для обозначения всякой силы и всякого множества вражеских, между тем как число 30, в большинстве случаев, служит для обозначения силы и множества туземных, русских. Это различие кажется нам чертою историческою, когда принять в соображение особое значение числа 40 у тюркских народов.

Но, что и ещё для нас важнее, это число 41, которое мы встречаем в поэмах и песнях у этого же самого киргизского народа. Здесь упоминаются: 41 конь, назначенный в калым, 41 женщина, 41 косичка у красавицы Баяны, 41 человек в караване, 41 странствующий в Мекку мулла. Это число столько характеристично, что составляет этнографическую особенность, ярко выдающуюся из числа других. Но этого числа мы нигде более не находим, кроме киргизских поэм и песен, да ещё у нас: вспомним "сорок королей с королевичем", "сорок тысячей и со тысячей войска" вражьего, "сорок калик со каликой". Наших калик, странствующих ко святым местам, тут 40; 41-й — их атаман или вождь; точно так же в поэме "Козы-Курпеш" караван состоит из 40 человек; 41-й — предводитель каравана. В той же поэме странствующих в Мекку пилигримов — 40; 41-й — их глава.

Все эти черты числового сходства, конечно, не нечаянные, не случайные. Они показывают, какими каналами и при посредстве каких именно народностей шли к нам с Востока те или другие рассказы, превратившиеся у нас в былины.

XIII

Мудрено искать в наших былинах коренных, самостоятельных черт содержания, скелета и подробностей. Однако же в них всё-таки есть свои самобытные, национальные особенности, которых нельзя не заметить, и о них-то мы и поведём теперь речь. Правда, все эти особенности имеют характер чего-то второстепенного, подчинённого, в сравнении с главным, уже указанным нами фактом — коренною несамостоятельностью былин; но тем не менее черты эти имеют свою важность, потому что присутствием своим они придают былинам особый колорит и физиономию.

И во-первых, главное место здесь занимает особенность выбора былинами материала из среды иноземных элементов. Мы уже выше указывали, как много былины отбрасывают совершенно вон из этого материала и как мало оставляют для своего употребления. Везде мы видим рамки самые тесные, самые ограниченные, добровольное сокращение своих средств, размеров и горизонта.

В восточных поэмах и песнях действие происходит не только на земле, на разнообразнейших местностях, разных царствах, своём и чужих, за морем, на вершине гор и т. д., но ещё и над землёю, на небе, на облаках, и под землёю, в водах, на дне моря, внутри земли: и там и здесь богатыри находят целые царства, народы, существа, живущие особенною своею жизнью, наполненною всяких сверхъестественных подробностей. В былинах нет такого изобилия и разнообразия. Тут уже дело никогда не происходит ни над землёю, ни под землёю. Правда, конь богатырский иной раз, точно будто в восточных поэмах и песнях, поднимается "выше дерева стоячего, ниже облака ходячего", но тем всё и кончается: ни богатырь, ни его конь всё-таки не попадают ни в какие заоблачные страны, тотчас же спускаются с облаков на землю и уже на ней продолжают свои дальнейшие похождения. Точно так же, за исключением единственного Садки (который, впрочем, тоже нисходит не в подводное царство, а только к подводному царю), никогда богатыри былины не спускаются под воду и внутрь земли. Они совершают все свои подвиги только на земле. Над землёю и под землёю предоставлено действовать лишь одним героям сказок. Но и на земле богатыри былин совершают свои подвиги в пределах очень ограниченной местности: действие везде происходит либо всё в одном и том же постоянном и неизменном отечественном центре — Киеве, Новгороде, либо переносится, да и то на минуту, в Орду или Литву — постоянный и неизменный вражеский центр. Бедность расположения — примерная, отсутствие многообразной реальности — замечательное!

Что касается до самого действия, то и тут (как мы уже выше указывали) встречаются на каждом шагу в былинах непостижимое добровольное ограничение и урезывание. Везде уничтожены психические мотивы, выпущены вон внутренние причины действия, рассказ со всех сторон укорочен, сжат. Нашей былине, словно какому-нибудь деловому человеку-прозаику, рассказывающему о событиях, с ним случившихся, только и важны, что начало и конец дела. Она быстро шагает от события к событию, стремится поскорее дойти до конца, до развязки и постоянно урезывает как можно больше середину, столько же всего рассказа, как и каждой отдельной его части. Вся лирическая, эпическая и драматическая обработка фактов ей нипочём — ей важен только сам сырой факт.

В то же время незаметно в былинах особенной заботы соединять однородные черты характера главных действующих лиц и разъединять разнородные — приписывать похождения известного рода такому-то богатырю и похождения другого рода иному богатырю. Былины часто перемешивают имена своих героев, не ставят строгого художественного разграничения между характерами главных действующих лиц, и то, что в одном месте рассказано об Илье, в другом рассказано об Ермаке, Алёше Поповиче или Михаиле Казаринове и т. д.

Итак, былине мало дела и до лиц, и до действия, и до местности: ей есть только дело до сырого, непосредственного факта. Её место действия — что-то общее, собирательное, неопределённое, идеальная отвлечённость; её действие — точно так же что-то общее, идеальное, не приуроченное ни к какому психическому настроению, что-то не имеющее никаких предыдущих степеней в духе и чувстве героя, и исчезающее потом бесследно из его ума и душевной жизни, точь-в-точь как в сказках, которые держатся одних лишь внешних фактов, её действующие лица — опять-таки какие-то идеальные личности, общие отвлечённости, без определённого характера, лишённые не только национального облика, но и вообще всякой реальности и всех тех бесчисленных мелких подробностей внешнего проявления, которые делают лицо живым, одушевлённым.

Всё это в высшей степени замечательно и своеобразно. Здесь высказывается в ярких чертах, что именно в известную эпоху истории было нужно нашему народу, что способно было питать его чувство и художественные потребности, что, напротив, было для него лишнее. Богатый, очень полный и разнообразный материал лежал перед ним: умышленно или по нечаянности из него выбрана или пущена в оборот лишь очень незначительная, вовсе не художественно урезанная часть, и эту-то именно часть наш народ привык считать и называть самым что ни есть народным, коренным своим созданием, привык дорожить им, как чем-то самым родным себе и близким. Исторический факт — достопримечательный!


* * *

После выбора материала в былинах обращают на себя внимание некоторые бытовые подробности, действительно русские. Их немного, но всё-таки они есть и ярко выдаются на густом сплошном фоне материала чуждого, иноземного.

Здесь можно, во-первых, указать на некоторые особенности священнодейства и волхвования, имеющие тип национальный. При рассказе о браке Добрыни с Мариной и Дуная с Настасьей у нас в былинах говорится, что они "круг ракитова куста венчалися". Эта форма венчания — древняя общеславянская, её мы не встречаем в тех вое точных оригиналах, которые принадлежат к числу доступных нам теперь прототипов былин о Добрыне и Дунае. Правда, обхождение вкруг какого-нибудь предмета или существа есть вообще одна из коренных, древнейших форм азиатского высокопочитания, обожания и священнодейства: в Магабгарате, Рамаяне и т. д. на каждом шагу говорится, что такое-то действующее лицо три раза совершило обхождение, в правую руку, кругом бога, священного огня, жертвы, горы, царя, человека, лука, слона, коня, колесницы, дворца, и, в особенности, кругом дерева; в песнях монгольских и тюркских народов также очень обычен обряд обхождения, три раза, вкруг известного предмета, особливо вкруг дерева. Но нигде мы не встречаем, чтоб этот обряд относился собственно к священнодействию венчания (хотя, быть может, в действительной жизни древнеарийских народов он и существовал). В индийских и персидских поэмах венчание совершается посредством взятия руки невестиной и обхождения с невестой вкруг огненного алтаря; в поэмах и песнях монгольских и тюркских часто говорится, что богатырь взял себе в жёны героиню рассказа (часто в поле), и потом праздновалась столько-то дней, месяцев и даже лет свадьба, но собственно об обряде венчания нигде нет ни слова. Между тем, обхождение вкруг дерева принадлежит к числу несомненных, коренных основ древнеславянского языческого венчания. Теперь обратимся к формам чародейства. В былине о Добрыне весь скелет, всё содержание — чужие, ничуть не наши народные. Но колдовство Марины, для того чтоб приворожить к себе Добрыню, или колдовство сестры Добрыниной ярко отличаются от всего остального в былине, как вставка своего особенного характера. Марина "собирает следочки Добрынюшкины, собравши их, побросала в печь: "Гори, гори следочки Добрынюшкины! Боли, боли, сердечко молодецкое!" Сестра же Добрынина говорит: "Загоритесь, загоритесь дубовые дрова; разгорися, разболейся у Маришки ретивое сердце по Добрыне Никитьевиче!" Точно так же в рассказе о Ваньке Вдовкине сыне — рассказе, имеющем основу совершенно нам чуждую, иноземную, мы встречаем вдруг чародейство в формах, неизвестных тем восточным первообразам этой былины, которые доступны нам. Могуль-Птица учит Ваньку делать и говорить следующее: "Секи ты огнивце птичье над верхом над царём Волшаном Волшанским, секи, а сам выговаривай: "Засекаю я, заклинаю все твои книги волшанские и все твои слова проклятые; чтоб та книга не волховала, не просказывала про меня, про добра молодца!" На том самом месте, где у нас в былине происходит это чародейство, совершается чародейство и в восточном оригинале; но оно выражено в форме того народа, которому принадлежит рассказ. У нас же это волхование выражено в форме русской; оно здесь не что иное, как русский заговор, правда, имеющий основание общее древнеарийское, но здесь являющееся в поздних русских формах.

Далее, к числу национальных особенностей былин принадлежат бесчисленные поклоны и почтительные или ласковые названия, поминутно расточаемые каждым из действующих лиц. В былинах все на каждом шагу кланяются друг другу, кто в пояс, а кто и в землю: сын кланяется в землю отцу и матери, когда начинает с ними разговаривать и просит чего-нибудь, особенно благословения на дорогу; жена кланяется в землю мужу; богатыри кланяются друг другу при каждой встрече; всякий кланяется, входя в палату, "на все на три на четыре стороны, а князю в особину"; когда князю надо просить о чём-нибудь богатыря, он точно так же кланяется наперёд "на все на три на четыре стороны, а тому богатырю в особицу"; рассказывая о своём желании жениться, князь Владимир говорит, что ему нужна такая жена, с которой ему можно было бы век коротать, "а всем князьям, всем боярам, всем могучим богатырям и всему красному городу Киеву было бы кому покланятися"; наконец, князь Владимир кланяется иной раз своим богатырям даже в ноги, когда ему уже очень плохо приходится. Без почтительных или ласковых обращений не начинается также ни одна речь от одного лица к другому в былинах: "Красное солнышко, ласковый Владимир князь, удалый добрый молодец, свет государыня родная матушка, душечка Михайла Поток Иванович" и т. д. Но всего этого вовсе не следует буквально принимать за выражение почтительности и любви. Поклоны, поясные и земные, без сомнения, играют величайшую роль во всех восточных поэмах и песнях (особливо в индийских и персидских: в последних кланяющийся не только распростирается ниц, но ещё целует землю). Здесь тоже все необыкновенно часто кланяются, в пояс или в землю, друг другу или же божеству, царю, отцу, матери, коню, слону, дереву, неприятелю и т. д. Из числа нескончаемого множества примеров достаточно указать здесь на один тот, что даже сами 9 Эрли-Ханов (подземные боги) кланяются в ноги богатырше Кубайко, увидав, как она преодолевает все препятствия, чтоб выручить из подземного царства (ада) голову своего брата. Ласковых и почтительных имён тоже немало. Но и они, и поклонения имеют здесь несколько иной характер, чем у нас. В тех поэмах и песнях ласковые имена и поклонения служат внешним выражением обожания или почтения: сын не только что кланяется в ноги отцу и матери, но ещё уважает их и исполняет, что ими приказано или присоветовано; богатырь не только распростирается перед своим царём, князем или ханом, но ещё и считает его чем-то высшим, верховным, достойным уважения. У нас в былинах не так: сын поминутно кланяется отцу и матери, просит у них благословения и позволения, те советуют ему то или другое, приказывают или запрещают что-нибудь — и сын, поминутно кланяющийся им, решительно никогда не исполняет того, что они ему присоветовали или приказали (вспомним приказание, данное Илье Муромцу отцом его, в дороге не вынимать ни против кого лука и стрел; приказание, данное Добрыне матерью его, не ходить за третью струю, не ездить на подвиги и оставлять жену; подобные же приказания, данные Михайле Казаринову, Василью Буслаеву и т. д.). Богатыри униженно кланяются князю и княгине, но это не мешает им, при первом же случае, бить князя и весь двор его плетью, ломать маковки церквей у него в столице и продавать их в кабак (Илья Муромец), а княгиню звать "сукой и волочайкой" (Алёша Попович). Своего крёстного "братца" и своего крёстного "батюшку" Василий Буслаев потчует — ударами шадыги (плети) в 90 пуд или оси тележной в 40 пуд по голове, в ответ на их кроткие уговаривания, а мать свою милует только потому, что она зашла к нему сзади, а не спереди. Таким образом, все ласковые названия и поклоны, поясные и земные, не выражают в былинах никакого душевного настроения и чувства, а только внешнюю проформу и церемонию. Это — черта историческая.

Ещё замечательнее то, что богатыри наших былин вовсе, по-видимому, лишены религиозности и набожности. Герои восточных былин очень богато наделены обоими этими свойствами: они перед на чалом каждого похождения, ещё далее не зная, будет ли оно им легко или трудно, обращаются к Богу, или к божествам своим, к солнцу луне, звёздам, рекам, горам и т. д., и просят их благословения и по мощи. В трудных обстоятельствах они обращаются к ним же снова, а по окончании подвига набожно благодарят их. У нас в былинах всего этого нет. Богатырь обращается к той или другой божественной личности (всего чаще к св. Николе) лишь тогда, когда ему приходится плохо; но раньше трудных своих обстоятельств, а также по окончании подвига он никогда ни к кому не обращается и не знает никаких благочестивых обрядов и благодарности (исключение — один Садко). Навряд ли эта черта имеет основу в национальном характере нашего народа, вообще крайне набожного, и в языческое, и в христианское время. Это лишь свойство тех сжатых экстрактов, которые сделаны у нас, под названием былин, из восточных поэм и песен, но тем не менее это черта, исключительно нам принадлежащая.

Далее, к числу самостоятельных особенностей в былинах относятся: коса девиц и волосы мужчин. Волосы нашей героини до замужества всегда заплетены в одну косу, которая при замужестве расплетается, и после того замужняя женщина носит уже несколько кос. В восточных поэмах и песнях дело происходит наоборот. Индийские девушки носят множество локонов, вьющихся кольцами; у персидских девушек — такие же локоны и ещё вдобавок множество кос; у тюркских незамужних девушек обыкновенно 60 или 70 заплетённых кос; после же замужества индийские и персидские женщины продолжают носить те же локоны и косы или складывают их в виде более или менее сложной причёски, а тюркские замужние женщины, вместо 60–70 кос начинают носить только две. Сверх того, волосы наших девушек и женщин в былинах всегда русые, в азиатских поэмах и песнях всегда чёрные (иногда про них даже говорится: "тёмные как ночь"). Что же касается до волос мужчин, то они у всех чёрные в тех былинах, которые у нас сибирского происхождение, или там, где говорится о враге или иноземце, и русые ("кудри жёлтые") во всех былинах, которые были записаны в собственно русских местностях. Кудрями своими князь Владимир обыкновенно спотряхивает" — черта национальная.

Иногда в былинах говорится, что на князе Владимире надеты "зарукавья серебряные, ожерелья жемчужные" и его под руки ведут слуги. Это явное воспроизведение царского костюма и церемониала, и уже К. Аксаков указывал на то, что по своей редакции эта песня принадлежит эпохе наших царей.

Кроме вина, на пирах былин всегда есть "питья медвяные", и к вину примешивают мёд. О мёде не говорят восточные поэмы и песни, первообразы рассмотренных нами былин. Правда, в Магабгарате, при картинных описаниях лесов, часто говорится о пчёлах, но нигде не упоминается о напитке из мёда. Этот напиток, кажется, исключительно принадлежит арийским племенам уже после их поселения в Европе.

Здесь он оказывается, между прочим, любимым напитком славянских племён, в том числе и русского.

Но особенно характерно частое упоминание былинами предметов полотняных и деревянных. К числу первых принадлежат: белый полотняный шатёр, белый полотняный занавес у кровати, белая полотняная рубашка героев и героинь рассказа, белое полотняное полотенце; ко вторым: белодубовые гридни и крыльца, ворота решётчатые и белодубовые, двери кленовые или белодубовые, кровати тесовые; скамьи и столы, полки, бочки, сходни — белодубовые, шашки кленовые, жеребьи волжаные. Полотняных палаток не знают восточные поэмы и песни: там палатки шёлковые и из леопардовой или тигровой кожи — в "Шах-Намэ", или белые войлочные и кожаные, — у монгольских и тюркских племён. Юрты, занавесы у их кроватей и в их домах — шёлковые же; полотенца вовсе не упоминаются, рубашка — изредка. В противоположность всему этому о полотняных предметах говорится в былинах необыкновенно часто, и это легко можно видеть из приведённых цитат, с умыслом нами здесь не сокращённых. То же почти надо сказать и о предметах деревянных: в восточных поэмах и песнях всегда говорится о столах, седалищах и тронах золотых или из слоновой кости, и вовсе нет речи о деревянных. Тюркские племена, по словам одного путешественника, индийца-буддиста, в VII веке по Р.Х., будучи огнеобожателями, "не употребляют деревянных седалищ, потому что дерево содержит огонь; от этого-то они и не садятся, из почтения, на деревянные седалища, а вместо того расстилают на земле двойные циновки или ковры из шкур". О крыльцах вовсе и помина нет; двери всегда металлические: железные, серебряные, золотые или из драгоценных камней. Таким образом, предметы полотняные и деревянные составляют особенность наших былин, особенность, конечно, прямо зависящую от условий древнего русского быта, имевшего всего более характер земледельческий и сельский, и пользовавшегося преимущественно произведениями царства растительного.

Таковы самостоятельные бытовые черты наших былин. Повторяем ещё раз: их немного, и все они второстепенные, никогда от них не зависит ход событий в былине. Они попали в рассказ, по всей вероятности, в позднее время как вставки, как замена или пополнение предметов и названий более древних и первоначально иноземных. Но всё-таки они есть и на них нельзя не обратить внимания, так как они придают былинам известный национальный колорит.


* * *

Народный русский язык, как известно, заключает в себе многие особенности, придающие ему необыкновенную живописность и своеобразную колоритность, а вместе с тем необыкновенную силу и мягкость. Те же самые особенности принадлежат и языку наших былин, и, можно сказать, здесь они получили ещё более развития, разнообразия и выпуклости, так как нигде не встречали такого частого и обширного применения.

Сюда относится, во-первых, постоянное удвоение, как в рассказе, так и в речах действующих лиц, всех предметов и действий, о которых идёт дело в былине. Так, например, былина всегда говорит: гуси-лебеди, бурзы-мурзы, латы-кольчуги, князья-бояре, пир-беседушка, путь-дорога, тоска-печаль, бой-драка, почесть-хвала; целовать-миловать, ходить-погуливать, идти-ехать, взялся-принялся, в перелёт летит, два ужина ужинал, третий завтрак завтракал, думу думати, дождь дожжит; сердце разгорчиво-неуемчиво, река широким-широкая, глубоким-глубокая, потихохоньку-посмирнехоньку, по-старому по-прежнему, не для ради красы-басы.

Другая особенность: привычка непременно ставить прилагательное при каждом существительном: сыта медвяная, дуб сырой или коренастый, стрела калёная, голова буйная, вино зелёное, степь широкая, берега крутые, ноги резвые, язык речистый, кельи низкие, камень бел-горюч, вдова честная, сердце ретивое, кровь горючая, матушка родная, луга шёлковые, конь борзый, очи ясные, уста сахарные.

Ещё иная особенность — это две поминутные крайности: то уменьшительные, то увеличительные наименования предметов. Уменьшительные: муж ладушка, крепкая сдержавушка, хмельные напиточки, колечико серебряно, гуселышки яровчаты, косынька русая, тетивочки шёлковенькие, ухваточка богатырская, дороженька широкая, беседушка весёлая; жалобнёхонько, скорёшенько; Добрынюшка, Алешенька, Чурилушка. Надо при этом заметить, что все эти уменьшительные прилагаются не только к предметам, к которым относятся с ласкою и нежностью, но и к предметам враждебным или неприятным: воры-разбойнички, ночные подорожнички, атаманушка, раздольице-безвременьице, весточка нерадостная, наученьице по женскому (последнее выражение употребляет муж, рубя жене руки, ноги и губы, и называет их: рученьки, ноженьки, губушки).

Увеличительные выражения: коровища старая, ножище-кинжалище, деревенщина-засельщина, домовище великое (гроб), старчище-пилигримище, мужичище-калечище, чернизина, пахвалыцина, головище у бабы с дощанище, а глазища-то с пивны корцы; у царища-уланища ушища будто блюдища, глазища будто чаши пивные, носище будто палица боевая, мужище-блудище, Идолище поганое, Змеище-горыныще. Здесь опять таки любопытно заметить, что название увеличительные не означают непременно что-то большое и уродливое; напротив, они часто употребляются совершенно безразлично, вперемежку с уменьшительными, относясь к одному и тому же предмету: так, например сама былина, в рассказе своём, называет одно и то же действующее лицо то Иванушкой, то Иванищем, то калинушкой, то сильным и могучим каликой.

В глаголах точно так же бросается в глаза наклонность к двум крайностям: наклонность к формам, из которых одни выражают медленность, удлинение и многократность действия, а другие — стремительность и быстроту действия. К первым принадлежат такие выражения: подавает гуселышки яровчаты; кладывает потнички на потнички; не ясен сокол по небу разлетывает, млад Ермак Тимофеевич на добром коне разъезживает; тут-то на столбе он подпись подписывал; Владимир по гридне похаживает, жёлтыми кудерками потряхивает; сошка у ратая поскрипывает; все на пиру порасхвастались; попрострелены белы груди. Ко вторым принадлежат выражения: как разгорелось его сердце богатырское, как почал он бить поганых татаровей; как выскочит, как вылетит она (Соловьёва дочь) выше церквей соборныих и т. д.

Наконец, к числу особенностей речи принадлежит употребление маленьких пейзажных подробностей или картин природы, кроме переводов, только в двух случаях: или для подобия и сравнения, или же для выражения силы своей и неприятельской и вреда, причинённого неприятелем. Так, например, былины говорят: "день за днём будто дождь дожжит, неделя за неделей, как трава ростет, а год за годом как река бежит"; "укатается из глаз красно солнышко, уезжает из виду добрый молодец"; "не белая берёза к земле клонится, не шёлковая в поле травка расстилается, уж как кланяется сын своей матери"; "не белы снеги забелелися, не чёрные грязи зачернелися: забелелася, зачернелася сила русская"; "посмотрел он на силушку поганого: нагнано-то силушки черным-черно, черным-черно, как чёрного ворона, и не может пропекать красное солнышко между паром лошадиным и человеческим: вешним долгим денёчком серому зверю вокруг не обрыскати, межелныим (летним) долгиим денёчком чёрному ворону этой силы но обграяти, осенниим долгими денёчком серой птице вокруг не облететь"; "рыкнул татарин по-звериному, свистнул татарин по-змеиному, в чистом поле камешки раскатывались, травушки в чистом поле повянули, цветочки на земле повысыпали"; "у татарина рать — туча чёрная, княженецкая рать — молонья светлая". Но, кроме разве выражений поздних, перешедших в былины из песен бытовых, не богатырских, никогда наши былины не рисуют прямо, непосредственно картин природы в виде составной части рассказа, как мы это видим обыкновенно во всех эпических созданиях, и в том числе (это было уже замечено выше) в поэмах и песнях восточных, первообразах былин. Былины рисуют пейзажные подробности всегда лишь вскользь, мимоходом, по поводу какого-нибудь предмета или события. В этом былины отличаются не только от восточных первообразов, но и от бытовых, не богатырских песен русских, где картины и картинки природы играют всегда непосредственную и значительную роль.

Все эти своеобразные особенности языка былин, хотя и приложенные к материалу чужеземному, заключают в себе столько особенности, что, в соединении с оригинальным стихосложением былин и всегдашнею чёткостью, силою, образностью и юмором русского выражения, придают былинам совершенно исключительную, самобытную физиономию.

XV

Главная задача настоящего исследования заключалась в том, чтобы доказать совершенную несостоятельность мнения, будто русские былины — коренное произведение нашего народного творчествам и будто они представляют несомненные, чистейшие, самостоятельные элементы русские, как в общем, так и в подробностях.

Но, кроме этого главного, преобладающего мнения, есть ещё другое мнение о былинах, менее предыдущего распространённое, но не менее его несправедливое и требующее опровержения.

Допустим, говорят иные, что коренной материал былин явился на свет и сложился не у нас. Он не русский, это правда, но он тоже и не чей-нибудь другой в особенности, он не принадлежит исключительно никакой отдельной национальности. Он — общее индоевропейское достояние; он — совокупность верований, понятий и миросозерцания, вьнесенных из азиатской прародины разными племенами (в том числе и славянским), во времена доисторические, в ту эпоху, когда единичный первородный арийский народ стал разделяться на отдельные ветви, и ветви эти, одна за другою, начали покидать первобытно отечество своё, Азию, и стали уходить в Европу. Но потом каждый из этих народов продолжал жить на новой родине своей, этим общим достоянием, этими мифическо-эпическими преданиями, принесёнными из прародины, и, сообразно с условиями новой среды, вновь выделявшегося характера и духа новой своей истории, дал им и новую национальную физиономию, накладывал на них печать своей особенности. Именно от таких причин происходит близкое сродство всех языков индоевропейского семейства; сродство это и причины его стоят нынче вне всякого сомнения. Значит, точно таково должно быть происхождение и сродство основных эпических мотивов у всех индоевропейских народов и т. д.

Мне кажется, что ответы на эти соображения заключаются уже во всём предыдущем исследовании. Но они там рассеяны по разным местам, потому что главная цель труда не заключалась собственно в опровержении этих соображений. Однако же так как и настоящий вопрос имеет свою важность, то мы совокупим здесь вместе те отдельные черты опровержения, которые сюда идут, и дополним их несколькими специальными заметками.

Я нисколько не отрицаю того факта, что в азиатской общей прародине индоевропейских народов зародилось множество поэтических мотивов, где высказались верования, понятия и миросозерцание первоначального, единичного арийского народа; я не отрицаю, что эти мотивы могли быть унесены из Азии разными членами арийской семьи принесены ими в Европу, и тут, на новых поселениях, при новых влияниях получили своеобразную форму и развитие, сохранив однако же везде коренные черты первоначальной основы. Мудрено было бы сомневаться во всём этом ввиду результатов, добытых в последнее время сравнительною мифологиею, этою новою наукою, которая, едва возникнув, успела уже совершить такие великие и блестящие подвиги. Её доводы, основанные на столько же глубоком и многостороннем филологическом знании, как и на глубоком и тонком анатомическом расследовании, неотразимы. Индийские, персидские, греческие, римские, кельтские и германские верования, мировоззрения и обряды одинаковы в корню своём, все идут из одного и того же источника. Славянская наша ветвь не составляет здесь исключения и, точно так лее, как все остальные ветви индоевропейского семейства, не могла не принести с собою в Европу поэтических мотивов, которые на прежней прародине играли известную роль в отправлениях поэтической, художественной и веровательной силы народов.

С другой стороны, я нисколько не отрицаю, что те мотивы, которые составляют основу наших былин, возникли в Азии, в доисторические ещё времена, и везде, где только это было мне возможно, я в своём исследовании именно старался возвести каждый мотив до древнейших доступных мне первообразов его; а первообразы эти всякий раз оказывались древнеазиатскими, мифическо-религиозными, и указывали, относительно первоначального зарождения своего, на древность доисторическую, нам теперь недосягаемую.

Но из этого вовсе ещё не следует, что те древнейшие мотивы, которые принесены славянским племенем из Азии в Европу, именно и уложились в наши былины в форме самостоятельной славянской обработки; или наоборот, что наши былины не что иное, как сложившиеся в славяно-европейской форме и на славяно-европейской почве общие индоевропейские мотивы, вынесенные из Азии.

Нашему соображению представляются два обстоятельства: одно — это древнейшие, доисторические мотивы азиатской прародины, принесённые в Европу всеми индоевропейскими племенами (в том числе и славянским); другое — это русские былины, которые по коренным своим мотивам восходят до времён глубокой доисторической древности. Два эти обстоятельства близко родственны, в известных пунктах, именно в начале своём, соприкасаются, и тем не менее это два обстоятельства совершенно разные, совершенно расходящиеся.

Обозревая то, что в последнее время сделано было в Европе, особенно Сильвестром де Саси и Бенфеем, для верного уразумения обращающихся в Европе сказок, Макс Мюллер, один из самых могучих и передовых в настоящее время представителей сравнительного языкознания и сравнительной мифологии, говорит, что у нас у всех теперь в руках сказки двух родов; "Первый род сказок — это те легенды, которые были известны первоначальной арийской расе, прежде чем она разделилась на индийцев, греков, римлян, кельтов; их можно назвать первичными или органическими. Второй род сказок — те, которые в более позднее время перенесены из одной литературы в другую; их можно назвать вторичными, или неорганическими. Первые представляют один общий древний пласт языка и мысли, идущий от Индии до Европы; последние состоят из обломков разных пластов, перенесённых разными естественными и искусственными путями из одной страны в другую. В каждом арийском языке мы различаем общие и чужие слова: первые составляют древнее наследство арийской расы, а последние заимствованы римлянами от греков, германцами от римлян кельтами от германцев. Так точно мы должны делать различие между общими, первородными арийскими легендами и легендами, заимствованными и пересаженными в позднейшее время. Правила, управляющие словами, с одинаковою силою прилагаются и к сравнительному анализу легенд. Когда мы находим в санскритском языке слова точь-в-точь те самые, что в греческом, мы уже знаем, что это не могут быть одни и те же слова. Звуковая система у греческого языка другая, чем у санскритского, и для того, чтобы доказать своё первобытное тожество, слова должны наперёд доказать, что они вынесли изменившее их влияние той звуковой системы, которая свойственна каждому отдельному языку. Санскритское слово ekatara не может быть тожественно с греческим ekateros, английское слово better не может быть тожественно с персидским behte; немецкое слово ei не может быть тожественно с английским eye. Если бы это были одни и те же слова, они непременно гораздо больше были бы непохожи одно на другое, именно вследствие того влияния, которое сделало греческий язык непохожим на санскритский, персидский на английский, английский на немецкий.

То, что Сильвестр де Саси, Бенфей, Макс Мюллер и другие новейшие исследователи замечают про европейские сказки, в полной мере относится и к поэтическим произведениям русского народного творчества. Одни из них первичные, другие вторичные.

Ко вторичным, без всякого сомнения, относятся — наши былины.

Если б они были создания не заносные, не чуждые, не иноземные, а, напротив, самообразовавшиеся на нашей почве, из первородных общеарийских элементов, что бы мы тогда находили в них?

В них соединялись бы два коренных явления: во-первых, общая арийская основа и, во-вторых, славяно-русская её переработка. Что касается до первой, то она должна была существовать у славянского племени в форме самой неразвитой, зародышной; арийской прародине, в доисторические времена, до разделения арийского племени на народы, эта основа, если даже и в Ведах, т. е. в древнейших памятниках отделившейся и самостоятельно сформировавшейся индийской народности, все эпические основы являются чем-то в высшей степени эмбрионным, не установившимся в твёрдую, определённую форму? Что касается до второй составной части, то тут мы бы находили уже полное преобладание славяно-русского элемента, как в общем взгляде на вещи, в миросозерцании, так и в исторических, эпических и бытовых подробностях.

Поэтому, если бы сравнивать наши былины с азиатскими поэтическими произведениями, то мало того, что былины наши имели бы наибольшее сходство с ними, но ещё, кроме того, всего более сходились бы с самыми древнейшими рассказами того или другого арийского племени, и именно с теми, которые более других близки были ко временам общеарийской прародины: чем древнее было бы такое племя и чем древнее его рассказы, тем более родства можно было бы заметить между основными чертами этого рассказа и нашею былиною. Более поздние рассказы более поздних народов и племён арийских уже менее сходились бы с былинами, и всего менее сходства было бы между рассказами самых поздних, вполне обособившихся арийских племён и народов и русскими былинами. Что же касается до рассказов азиатских племён вовсе не арийского корня, то с ними не было бы уже у наших былин ровно никакого сходства как с произведениями национальностей, вполне чуждых и далёких нашему арийскому духу и происхождению.

Вместо этого мы находим в былинах совершенно другое. С древнейшими рассказами древнейших арийских племён и народов наши былины хотя и имеют, без сомнения, много общего, но только в главных мотивах; с рассказами арийских народов более нового времени они имеют общего уже не одни только главные мотивы, но и главные развития этих мотивов и множество частных подробностей; ещё более имеют они сходства с позднейшими рассказами арийских народов позднейшего времени; а наибольшее, ближайшее сходство оказывается у них с рассказами тех народов вовсе не арийского племени, которые получили от арийских народов первоначальные эпические мотивы и выработали, развили их сообразно с условиями своей истории и быта.

Факты противоречат фантазиям партизанов отечественной самобытности наших былин: с чем, по их соображениям, они должны были бы сходиться всего более, с чем они сходятся всего менее; а с чем не должны бы иметь вовсе ничего общего, с тем именно они-то всего теснее и связаны.

Чтоб доказать справедливость этих положений относительно содержания, возьмём для примера некоторые из рассмотренных выше былин.

Главное содержание, главные мотивы былин о Добрыне, без сомнения, восходят до времён глубочайшей древности, до эпохи первично арийского народа. Но в какой форме эти мотивы могли существовали у этого первичного народа? Без сомнения, в самой эмбрионной, самой общей. Так, например, мы бы там нашли, по всей вероятности, очень краткие и более или менее связанные в одно целое или разбросанные по частям рассказы о том, что герой-бог убил водяную змею, потом вола-чудовище, потом неприязненное ему волшебное существо-женщину, потом неприятеля-борца или неприятелей-борцов, высвободил из глубины преисподней тех, кто там был заключён, наконец, с помощью божества-брата или божества товарища одолел и убил и главного противника своего, постоянно враждебного себе божество-царя. Такие общие, малосложные черты имеем мы право предполагать в самых древнейших, первоначально — арийских прототипах нашей былины о Добрыне. И тогда наша былина имела бы общее сходство с этими эмбрионными чертами как в арийском первообразе, так и в поэтически созданиях разных арийских племён, происшедших от первоначального арийского народа. Но у нас в былине дело не ограничивается одних общим, далёким, сходством в основных арийских мотивах: сходство простирается и на то развитие первоначального мотива, на те многочисленные подробности, которые, без малейшего сомнения, образовались никак уже не на арийской прародине, а гораздо позже, в совершенно других местах и в среде совершенно другой народности. Mы указывали на сходство былины о Добрыне с историей Кришны: тут в поэме Гариванса, налицо было множество подробностей, сложившихся собственно в Индии и имеющих основанием индийские нравы, индийский быт, условия индийской жизни. Молодость Добрыни, его ученье грамоте, потом всё, чему центром служит царь Канса, всё происходящее около него и при его дворе, сбирание подати и отправление её к царю, праздник лука, единоборство, другие события в театре, необыкновенное оружие у главных героев (плуг, ось) и т. д. — всё это такие подробности, которых, конечно, в древнеарийской прародине не было и быть не могло: всё это местно-индийское, чисто национальное развитие первоначальных, малосложных мотивов собственно арийских, а между тем эти самые местные, специально-индийские подробности мы вдруг находим и в русской былине. Неужели же на двух далёких краях света индийский и славяно-русский народ, совершенно независимо друг от друга, оба развили, по нечаянности, первоначальные эмбрионные мотивы в одной и той же форме, с одними и теми же частными и мелкими подробностями? Но, кроме разных частей и деталей, близко напоминающих индийскую поэму, мы находим в нашей былине много других ещё частей и деталей, которых нет в рассказе Гаривансы и которые, между тем, имеют вполне монгольскую или тюркскую физиономию. (Это в особенности относится до эпизода с Мариной и всего богатырского поворота и колорита рассказа.) Что же это доказывает? Это доказывает, что наша былина имеет, конечно, с индийской распространённой обработкой настоящего мотива уже гораздо более сходства, чем с первоначальным зародышным мотивом общеарийским, но всё-таки сходство далеко ещё не полное, и самого полного, ближайшего сходства надо искать для нашей былины в поэмах или песнях монгольских и тюркских, где будет заключаться индийская обработка первоначального мотива, да ещё, сверх того, монгольская или тюркская его обработка. Именно по всем этим причинам наши былины о Добрыне имеют с указанными нами греческими рассказами о Геркулесе лишь самое общее, далёкое сходство: у греков, первоначальные арийские мотивы разработаны своеобразно, согласно с древне греческим бытом, нравами и народною местною историею и верованиями: значит, сходство могло заключаться лишь в общих, главнейших мотивах, и его вовсе нет в более частных подробностях и развитиях. А между тем, именно с древнегреческими рассказами наша былина о Добрыне и должна была бы иметь всего более сходства как с рассказами, более первоначальными и более близкими к первоначальному арийскому источнику.

Другой пример. При разборе былины об Иване Гостином сыне мы представили три рассказа: два из Магабгараты и один из числа тюркских песен буддийской редакции. Что же? С которыми из них имеет больше сходства эта былина? Больше всего с последним, которого форма позднее и где все детали относятся к номадной жизни; менее предыдущего, но всё ещё значительное сходство с тем, который является в определённых формах древнеиндийской жизни (рассказ о беге двух сестёр, Кадру и Винаты); и наконец, всего менее с тем рассказом, который, по всему видно, старше этого последнего, едва тронут подробностями собственно индийской жизни, и явно стоит в близком соприкосновении с временами доиндийских, общеарийских сказаний. А именно с этими последними наша былина должна бы иметь всего более сходства, происходи она прямо из элементов общеарийских.

Ещё пример. Основные мотивы былин о Потоке восходят, без сомнения, до глубокой древности и поэтому должны были бы совершенно сходиться с подобными же древнейшими мотивами этого рассказа у других древнейших народов. Однако же первая половина сказаний о Потоке, при всём сходстве с индийской обработкой того же мотива (брахман Руру и воскрешённая, посредством его самопожертвования, жена), а также с обработкой греческой (Орфей и воскрешённая, его самопожертвованием, жена его, Эвридика), — всё-таки заключает, сверх того, ещё много такого развития, которого нет ни в индийской, ни в греческой редакции. А что такое это новое, туда ещё прибавившееся, откуда оно взялось и где образовалось, мы узнаём из второй половины сказаний о Потоке, которая, без сомнения, во сто раз уже ближе к рассказу о тибетско-монгольском Гессер-Хане, чем первая половина к рассказам об индийском Руру и греческом Орфее. Нельзя сомневаться, что есть монгольские и тюркские обработки первого мотива, с которыми первая половина имеет столько же ближайшего сходства, как вторая с "Гессер-Ханом". Монголо-тюркский элемент проникает её всю такими подробностями, которых не могло быть не только в древнейших общеарийских, но и в индийских и греческих мотивах. Олицетворение женского злого начала под видом лебеди, погребение мужа с женой и конём, воскрешение посредством мёртвой и живой воды и т. д. — это мотивы, неизвестные легенде индийской и греческой, а тем менее возможные первоначальному арийскому мотиву, который есть в сущности не что иное, как мифологическая легенда о погребении зерна в землю и вырастании его потом из земли к новой жизни. Наша былина есть чисто среднеазиатское развитие древнеарийского малосложного мотива.

То же самое надо сказать про былины о Садке и сорока каликах. Они всего более имеют сходства с рассказами поздними, буддийского времени, наполненными подробностями позднего азиатского времени, которых, конечно, никогда не могло быть в древнеарийских эмбрионных мотивах: таковы — купеческое сословие, купеческая гильдия или братчина, препирание купца с городом, поездка за драгоценностями, построение храма — в Садке; благочестивые странники, их грамотность и путешествие ко святым местам, история влюблённой царицы и благочестивого царевича — в Сорока каликах со каликой. Чем старше и древнее те восточные рассказы, с которыми приходится сравнивать все эти былины, тем сходства меньше, тем более оно ограничивается одними общими контурами и очертаниями, так что, наконец, с самыми древними они сходятся лишь в главном, основном мотиве. А должно бы быть наоборот, если б справедливы были соображения тех, кто верует в действительно отечественное происхождение былин.

Этих примеров, я думаю, довольно, чтоб показать, что относительно общего их состава наши былины никак не похожи на такие, которые бы прямо черпали из первородного арийского родника, помимо тех развитий первоначального мотива, которые совершались у разных азиатских народностей. Совпадение развитых форм мотива в наших былинах с такими же развитыми его формами именно у этих последних народов, и притом позднего времени, так часто встречается, так разительно, так специально, что не может быть делом простого случая или тожества человеческого духа и одинаковой поэтической деятельности у всех народов вообще.

Происхождение всех индоевропейских языков из одного источника и зависящее от того сходство их между собою не только не служит к опровержению всего высказанного здесь, но ещё подтверждает мою мысль. Никто не сомневается в действительном происхождении их из общеарийского корня, и в самостоятельном развитии каждого из них на почве нового европейского отечества; но это нисколько не мешает и заимствованиям у одного от другого, а также и от племён вовсе не арийских. И сравнительное языкознание, далёкое от того, чтоб все факты каждого отдельного языка упрямо выводить только из одних источников прародины, не боится видеть и исследовать эти заимствования, не приходит от них в патриотический ужас и добросовестно отводит им значительное место на своих страницах.

Что же касается подробностей былин, то мы замечаем здесь следующее.

Если б былины создались действительно на нашей почве, в очень древнее время, из элементов первоначально арийских, то, несмотря на всевозможные поздние наслоения времён княжеских и царских, мы имели бы тут, во-первых, географические черты нашей отечественной земли, а потом черты древнего нашего быта и народной нашей жизни. Таким образом, тут были бы на сцене: наша зима, снег, мороз, лёд на реках, наши снежные равнины, мхи и болота; русская плоская местность, без гор, и покрытая жатвами; земледельческий характер нашего народа; наша изба и вообще наши коренные, всегда деревянные постройки и утварь; наш очаг и связанные с ним верования; огни купальные и поклонение рощам и деревьям; древнеарийское совершенное отсутствие храмов; обрядные хороводы и песни; религиозное древ неарийское поклонение коню; сожжение мёртвых, умыканье невест у воды; гаданье на птицах; поклонение душам предков; верование в русалок, леших, домовых, рожениц и разные другие обряды и поверья языческой Руси; везде на первом плане были бы: деревенская жизнь хлебосольство; сельские работы и игры; земские, по преимуществу пешие, рати с мечами, щитами, знамёнами и воинскими трубами; речные мелкие ладьи (наши знаменитые однодерёвки), рыболовные, купеческие и военные; купцы-разбойники; рабы и военнопленные; наконец, повсюду непременные народные веча, отсутствие смертной казни и, что всего важнее, сам русский народ присутствовал бы и действо вал бы на сцене многочисленных былин наших, принимал бы участие во всём происходящем и имел бы влияние на события.

Но в былинах оказывается совсем другое.

Здесь зима, лёд, мороз, не только не играют никакой роли, но даже вовсе не упоминаются, точно будто дело происходит не в России а в каком-то жарком климате Востока. Ни мхов и болот, ни плодородных земледельческих местностей былины нигде не рисуют. Земледельческий быт им чужд и неизвестен. Единственным представителем этого быта нам выставляют Микулу Селяниновича; но он имеет в бы лине лишь позднюю и совершенно внешнюю оболочку русского пахаря в сущности же это точно такой же богатырь монголо-тюркского характера, как и остальные наши богатыри: на нём такой же богатырский колпак (шляпа), как и на них; он ездит на богатырском коне, совершенно подобном, всеми приметами и качествами, коню Ильи Муромца; как остальные богатыри, он поколачивает враждебных ему людей шалыгою или плетью подорожной — орудием по преимуществу свойственным монголо-тюркам и вообще племенам номадным; притом он поколачивает всех мужиков, чем самым проводится резкая черта между ими и им самим; разговор его весь состоит точь-в-точь из тех самых условных выражений и фраз, которые всегда принадлежат и остальным нашим богатырям характера монголо-тюркского; сверх того, и в песнях тюркских народов мы находим точно таких же земледельцев. Деревянных построек в былинах нет (кроме случайного разве упомина ния, вскользь, избы Морского царя в подводном царстве: но это лишь один из поздних вариантов. Терема же Соловья Будимировича произведение не русских, а иностранных, приезжих работников). Поклонение очагу, рощам, водам, душам предков, коню и т. д., вообще всех подробностей истинно славянских и русских верований и обрядов — нет, кроме приведённых выше примеров, составляющих, в общей сложности, исключение, можно сказать, совершенно незначительное. Коренных подробностей действительно славянского и русского национального быта и жизни — также нет. Ратей — никаких. Воинская вообще обстановка — не русская. Народ и вече — отсутствуют вполне.

Вместо всего этого мы находим в былинах подробности и обстановку, совершенно противоположные тем, которые свойственны нашей земле, нашему народу и нашему быту. Перед нами картина, вся составленная из азиатских подробностей.

Здесь у нас перед глазами: климат жаркой азиатской полосы, без зимы, морозов, льда и снега; везде азиатские степи и горы; табуны коней кочевых народов; слоны, барсы, львы, соболи чуть не на улицах городских; белокаменные палаты азиатских народов; чисто азиатские купеческие корабли и чисто азиатский купеческий быт; азиатская ранняя письменность и грамотность, условленная брахманством и буддийством; монастыри, странствия и омовения, по преимуществу буддийского характера; богатыри всегда верхом; вооружение, способ боя чисто азиатские; богатырши — совершенно азиатского характера; казни, образ жизни и привычки — азиатские; речи, эпические выражения, наконец, характерные числа и многие имена — всё это не русское, а азиатское.

И мало того, что всё это азиатское вообще: мы на каждом шагу убеждаемся, что подробности и обстановка эта всего чаще имеют физиономию монгольскую и тюркскую, времени буддийского.

Мудрено, кажется, предположить, что вкусы, настроение духа, и умственные и бытовые привычки были до того сходны у нашего народа с монгольскими и тюркскими племенами, что те и другие, совершенно независимо одни от других, создали одни и те же эпические подробности для выражения, в национальных своих формах, эмбрионов общеарийских, так что формы эти не представляют между собою никакой разницы.

Нельзя обойти очевидность, нельзя избегнуть убеждение, что тут произошло прямое заимствование.

Мы, народ арийского происхождения, имеем в наших былинах материал первоначальный арийский же, но полученный нами не прямо из его родоначального источника, и в древнейшую эпоху истории, а посредством племён неарийских и в форме развития неарийского, от тюрков и монголов, во время довольно позднее. К этому чуждому наследству мы прибавили очень мало своего: едва лишь несколько довольно внешних подробностей быта и народного вкуса и национальный колорит языка. Это нисколько не покажется удивительным тому, кто изучал разные стороны древнерусской интеллектуальной и художественной деятельности. Заимствование от других народов целых областей этой деятельности и сохранение их потом в том самом виде, в каком они были получены, не прибавив к ним вновь ничего самостоятельного, существенного, — это вовсе не редкость в истории нашего развития, и пример былин вовсе не какой-то небывалый, исключительный пример. Архитектура и живопись, полученные нами из Византии, имели в нашем отечестве точь-в-точь ту же участь, что былины (эпическая поэзия), полученные от монгольских и тюркских племён. Ни тут, ни там древняя Русь не прибавила к полученному достоянию ничего существенного со своей стороны: вся её деятельность ограничилась только сохранением, в возможной точности и неприкосновенности, чужих преданий и прибавлением к ним лишь немногих, и то малосущественных, второстепенных и третьестепенных черт.

В том именно и заключается, быть может, главная разница западноевропейского и нашего славяно-русского национального духа, что там чужой материал столько же охотно воспринимается, как и у нас но немедленно подвергается самостоятельной переработке, органическому претворению в собственную плоть и кровь; а у нас чужой материал бывает воспринят с большою жадностью и любовью, но потом не испытывает никакого процесса национального претворения и развития и только очень тщательно уберегается от всякого существенного изменения и разрастания. Первоначальный материал Калевалы, "Нибелунгов", "Эдды", "Одиссеи", "Илиады" — не самостоятельный, не возник на финской, германской, скандинавской, греческой почве: он — дитя Азии, он заключает в корню своём зёрна древнейших восточных легенд и сказаний. Но к этому первоначальному эмбрионному материалу каждая из национальностей, его принявших в очень стародавнее время, прибавила вновь столько своего, народного, самобытного, так изменила его сообразно с условиями своих понятий, верований, народного чувства и вкуса, внесла туда такую громадную массу разнообразных подробностей, выразивших её отечественную местность, историю, быт и привычки, что вышедшее из национального горнила новое произведение, по всей справедливости, должно считаться в высшей степени самостоятельным и народным. С нашими былинами этого не случилось. Не только материал, но и весь состав их, со всеми подробностями (кроме немногих исключений) заимствованы от монгольских и тюркских племён и несравненно позднее, чем один только арийский материал — теми народами. Уже и одна поздность заимствования сама по себе могла быть важною помехою самостоятельному национальному творчеству: оно любит период раннего, отроческого состояния народного. А к этому прибавился ещё и особенный склад народного духа, по преимуществу консерваторский в отношении к чужеземным заимствованиям и враг новой самостоятельной обработки их. Ясно, что эти причины и должны были образовать огромную разницу между нашими былинами и эпическими произведениями других европейских народов арийского же семейства.

Но всё это не говорит против талантливости и художественности русского народа, всё это нисколько не доказывает неспособности его к поэтическому творчеству. Уже давно всюду и всеми признаны, напротив, его могучие, великие качества именно со стороны творчества художественного.

Только оно высказалось в настоящем случае не в приложении к тому арийскому материалу, который пришёл к нам через третьи руки, через тюрков и монголов во времена поздние, а в приложении к арийскому материалу, прямо принесённому прародителями русского народа из арийской прародины в Европу, в нынешнее наше отечество. Самобытное творчество русское высказалось во множестве поэтических созданий, обыкновенно малых размеров, которые издревле существуют в среде нашего народа и многими столетиями предшествовали появлению у нас, былин с их монголо-тюркскими формами. Это — песни обрядные, хороводные, свадебные, заплачки, заговоры, загадки, пословицы и т. п. Основа этих чисто отечественных созданий — общеарийская, и мы её найдём у всех народов арийского семейства; но этот первоначальный материал прошёл сквозь русскую национальность, наш народ наложил на него печать своей местности, истории, быта, своего мировоззрения и национального духа и характера. Тут нарисовались и картины нашей природы, и черты всего народного нашего склада, со всеми симпатиями и антипатиями, потребностями, стремлениями и оригинальным юмором нашего народа. Но так как всё это вместе не что иное, как самобытно-русское развитие, долгими столетиями, тем общеарийских, то ничего нет удивительного, что многие из действующих здесь тем нередко сходятся с теми самыми темами, которые мы встречаем не только в подобных же произведениях бытовой поэзии европейских народов и в их великих эпических созданиях, но и в былинах, этих сколках с монгольско-тюркской обработки древнеарийских мотивов. Многое из того, что мы здесь находим, по частям найдётся и в наших песнях, загадках, заговорах, пословицах, и в таких же песнях, загадках, заговорах, пословицах германцев, скандинавов, кельтов, греков и т. д., и в их поэмах: иначе оно и быть не могло. Не новые какие-нибудь материалы употреблены всякий раз в дело. Коренные элементы везде как там, так и здесь все одни и те же: разница только в национальностях, во времени и в размерах развития первобытных, всюду одних и тех же элементов.

[Наконец, одним из самых убедительных и наглядных доказательств тому, какая огромная разница существует между поэтическими произведениями собственно русскими — и заимствованными, но покрытыми лёгким слоем внешнего национального колорита, может, и должно служить сравнение с нашими былинами, "Слова о полку Игореве". Если б былины на самом деле были созданиями во всех отношениях чисто национальными, то, без сомнения, имели бы огромнейшее и бросающееся в глаза сходство с этим глубоко русским народным созданием поэзии. Но такого сходства при сличении не открывается, и, напротив, поразительно бросаются в глаза бесчисленные точки самого коренного несходства, столько же в основном скелете, сколько и во всех отдельных подробностях. "Слово о полку Игореве" заключает в себе именно всё то, чего нет во всех наших былинах и отсутствие чего казалось нам столько странным и необъяснимым в этих героических песнях, будто бы от начала и до конца действительно русских. В "Слове о полку Игореве" мы встречаем уже не тусклые и идеально-бледные очерки народности, лиц и местности: напротив, здесь идеального и общего нет уже ровно ничего, мы везде чувствуем события, действительно реальные, исторические, мы везде встречаем образы живые, дышащие атмосферой древней Руси, везде имеем перед глазами картины действительной русской местности, русской обстановки, разнообразнейших предметов бытовых, наконец, эпический склад, не имеющий в себе уже ничего чужого, заимствованного и переносящий наше чувство и воображение в среду древнерусской жизни, понятий и воззрений. Поэма описывает уже не какого-то совершенно бесцветного, ничего не значащего, призрачного князя Владимира, занятого лишь пирами и охотой, пугающегося на каждом шагу всего, что ни случится, и всего менее помышляющего о своей земле и народе, — а князей, занятых действительным делом и жизнью, полных мысли и чувства, имеющих определённый характер и облик и совершающих действия, которые мы не можем не приписывать им. Эти князья при нашествии половецком не пугаются, а чувствуют гнев, негодование; они, эти буй-туры, кипят жаждой померяться с врагом и прогнать его; при этом они вспоминают "звон дедовской славы", помышляют об окружающей их междоусобице и крамоле. Жена одного из них, Ярославна, уже ничуть не похожа на совершенно фантастичных, идеальных и бесцветных женщин, встречающихся везде в былинах: нет, это женщина действительно древнерусская, составленная из мяса и костей, наполненная русским духом, дышащая русским понятием и чувством своего времени и потому запечатлевающаяся, как верная и яркая картина, неизгладимо в памяти, — наконец, способная сильно интересовать нас, в противоположность нисколько не интересным и сказочно-странным героиням былин. Читая описание "Слова о полку Игореве", мы точно так же видим перед собою древнерусские местности: равнины, луга, простирающиеся до рек, кусты и деревья, птиц и зверей древней южной Руси (а уже не львов и слонов былин), наши туманы и т. д. Обращаясь к бытовым подробностям, мы видим земледельчество жителей и заимствованные оттуда картины и уподобления; рать действительно русскую, во всём истинно русском убранстве её, со знамёнами, щитами, трубами, саблями, ожерельями и т. д.; корабли и струги; верование в природу и обращение к ней при всякой нужде, печали, важном душевном событии. Где было бы искать всего этого в былинах? Именно всей этой исторической правды и верности им решительно недостаёт, и в то же время, как они утратили многое из главного состава своих восточных первообразов, они, несмотря на многие красоты языка, утратили многое из той силы, красоты и образности, которые всегда отличают самостоятельное создание народного творчества, и никогда не в состоянии достигнуть тех высокопоэтических достоинств, которыми так ярко блещет "Слово о полку Игореве"] (Рукописная вставка в печатный оригинал, представленный в Академию Наук.)

XIV

Остаётся вопрос о времени и способе перехода восточных рассказов из Азии в Европу, из уст монголов и тюрков — в уста русского человека.

Это вопрос, на который теперь покуда нет ещё возможности отвечать удовлетворительно. Теперь есть налицо (и особенно в переводах на европейские языки) только лишь малая часть поэтических произведений — поэм и песен — восточных народов. Необходимо иметь их несравненно более для того, чтоб явственно и точно обозначились все переходные ступени, вся цепь их генетической последовательности из сердца Азии и до России, от времён отдалённейшей азиатской древности и до времени новорусской их формы. Перешли ли к нам восточные богатырские рассказы все разом, в одну эпоху, во времена нашествия на Россию монгольских и тюркских племён в XIII веке, или переходы эти были разновременны, постепенны и многочисленны, при посредстве давнишних торговых сношений древней Руси с разноплемёнными восточными народами (всё-таки преимущественно монгольского и тюркского племени), или же действовали и те и другие причины совокупно этого решить удовлетворительно покуда нельзя.

Но есть в былинах несколько очень характерных примет, на которые нельзя не обратить внимания.

Во всех наших былинах, записанных в какой бы губернии ни было, при встрече одного богатыря с другим, а также при приезде нового лица ко двору князя Владимира прежде всего обыкновенно спрашивают: "Ты коей земли, коей орды, коей сибирской украйны?" Богатыри, пускаясь на подвиги, всегда объявляют, что они идут воевать против разных орд, в сибирские украйны, в земли зогорские; в сибирские же украйны и орды убегает всякий побеждённый враг, в том числе даже и кони. Не примечательно ли это постоянное указание на Сибирь, её зогорные края и многочисленные азиатские орды, в соединении с поэмами и песнями сибирско-тюркских и сибирско-монгольских народов, с которыми имеют такое великое сходство наши былины?

С другой стороны, именно на границах Сибири много раз были находимы в земле, в прошлом и нынешнем столетии, разные металлические предметы (чаши, сосуды, зеркала и т. д.), происхождения явно индийского, китайского, тибетского и монгольского, и лежавшие в земле с монетами, самые ранние из числа которых относились к IV–VI векам. Если в северо-восточные наши губернии со времён очень отдалённых заходили через Сибирь, в количестве довольно значительном, по-видимому (несмотря на едва испробованные у нас раскопки), предметы индийские, тибетские, монгольские и вообще среднеазиатские, то не было бы ничего мудрёного, если тем же путём приходили бы в северные и северовосточные края наши рассказы азиатские и там перелагались в формы русские, а потом распространялись оттуда и по остальной России. Самое наибольшее количество лучших былин собрано в северных губерниях наших. Новгородская колонизация на север и восток и выселение из новгородской области в разные края русского государства должны были разнести сложившиеся в северной России былины по всему государству нашему.

Изучая памятники древнего русского искусства, поминутно приходишь к убеждению, что из всех отраслей великорусского народа отрасль новгородская была самая талантливая, самая творческая и создала самые своеобразные, самые характерные и оригинальные, а вместе с тем и самые многочисленные произведения по разным отраслям художественной деятельности: поэтому не удивительно, что это талантливое и творческое племя переложило некогда в русские формы, приносившиеся к нему с Востока создания азиатской поэзии. Что же касается до вопроса, почему азиатские рассказы приурочены жителями наших северных областей (новгородцами и их колонистами) к князю Владимиру Киевскому и его эпохе, то это объясняется, по нашему мнению, очень просто. Один из талантливейших исследователей созданий народного творчества Кастрен, говорит: "Подобно тому как зрелый и много испытавший человек часто возвращается мыслью к прошлым дням, когда в сердце его жили только радость и веселие, а жизнь была ему так легка и приятна, так точно все, даже самые дикие, самоедские племена рассказывают про исчезнувшее золотое время, разрисовываемое ими в самых чудесных красках. Они выхваляют это время и за благочестие, и за чистоту нравов, которые стяжали их предкам милость и покровительство могущественных богов. В это время царствовали всеобщее богатство и достаток в народе, болезней не знали, и люди были велики, обладали необыкновенной силой и великой мудростью. В это многовосхваляемое время жили также и великие герои, которые теперь совершенно исчезли с лица земли". Для новгородцев, потомков тех русских людей, которые переселились на север из киевской области, без сомнения, всего скорее должно было представляться золотым и богатырским веком время князя Владимира Киевского и как на него самого, так и на его богатырей всего ближе и естествен неё было им переносить азиатские богатырские рассказы, приходившие к ним с Востока.

Личность князя Владимира, историческая или только эпическая была столько знаменита, что заняла место даже в песнях и летописях северных, западных и южных наших соседей: в сагах скандинавов, в песнях германцев и хрониках византийцев. На сколько же ещё более была всюду распространена в пределах самой России слава этого князя, особливо между выходцами из Киева? Они, без сомнения унесли с собою на север, из первоначальной своей родины, воспоминания о ласковом князе Владимире Красном Солнышке как о центре и собирательном пункте всего славного, богатырского и могучего, совершавшегося на древней Руси. Какая другая ещё историческая личность могла более пригодиться для того, чтоб выразить собою всех не известных царей и ханов, о которых повествовали восточные легенды?

Может представиться предположение, что азиатские рассказы, сделавшиеся основою наших былин, перешли к нам в эпоху очень отдалённую, именно в те времена, когда процветала, от конца VII и до первой половины XI века, торговля древней Руси с Востоком. Торговля эта велась посредством двух торговых союзов: восточного или низавого, образованного из волжских булгаров, эрзы или мордвы, и части веси (главными деятелями и хозяевами здесь были булгары), и западного, состоявшего из веси, мери, славян, кривичей и чуди (душою его были новгородцы). Легко предположить, что при существовании та кой торговли и таких связующих, сообщающихся центров азиатские рассказы уже и в эту эпоху переходили в Россию.

Но против такого предположения говорит очень многое. Во-первых, если б азиатские рассказы, лёгшие в основу былин, пришли к нам с Востока в эпоху между VII и XI веками, тогда они были бы распространены не только и у всех остальных славянских племён, но и у тех западных народов, с которыми тогдашняя Русь была в ближайших и постоянных соприкосновениях. У болгар, у сербов и прочих были бы свои Ильи Муромцы, Добрыни, Соловьи Будимировичи, Ваньки Вдовкины сыновья и т. д.; под другими, быть может, именами, но они всё-таки были бы носителями тех самых рассказов, которые были в ходу и у нас. Этого однако же на деле мы не видим. У прочих славянских племён нет произведений, тожественных с нашими былинами. Богатырские песни болгар, сербов и других славянских племён (не рассмотренные здесь лишь по недостатку места) песни эти совершенно другого характера, чем наши былины. Физиономия богатырей, все эпические и бытовые подробности рассказа, вся обстановка, весь эпический тон и поворот, всё здесь другое, чем в русских былинах; и если иногда оказывается сходство в отдельных мотивах, то причину того мы объяснили уже выше.

[Когда начнёшь вглядываться в главнейшие поэтические создания прочих славянских племён и станешь сравнивать их с нашими былинами, скоро увидишь, что между теми и другими почти совершенно такая же разница, как между "Словом о полку. Игореве" и былинами. В большинстве сербских, болгарских, чешских героических песен присутствует тот же самый сильный, могучий, поразительный по красоте и поэзии элемент самостоятельности и народности, которого нет в былинах. Они далеко держатся от идеальности и бесцветности и, как всякое истинно народное создание, с любовью постоянно стремятся к самой могучей, неодолимой и неподкупной реальности. Эти песни любят свои край, свою землю, свою природу, с горячей симпатией останавливаются при каждом случае на её живописании и тут уже никогда не ограничиваются теми стереотипными, постоянно одинакими, повторяющимися выражениями, которые одни только попадаются (да и то изредка) в былинах. Песни сербские, болгарские и чешские поминутно говорят о горах, лугах, весне, лете, пышных полях, усеянных цветами, или о льде и снеге; поминают стада овец, баранов, козлов, рисуют пчёл в лесах, рисуют деревни и деревенскую жизнь, с её занятиями, праздниками и удовольствиями, земледельческие работы, снопы ржи, телеги, ладьи, избы, дворы, наконец, и города. Действующие лица являются не какими-то небывалыми, идеальными богатырями, а людьми как люди, и притом, как того требует древняя действительность сербская, болгарская, чешская, земледельцами, пастухами, виноградарями, в кожухах, онучах, тулупах и шапках. Приходит время для действия, внешние обстоятельства вызывают на деятельность и вот не идеальный герой сербский, болгарский или чешский покидает свою избу и деревню, схватывает саблю или меч, боевой молот или цеп и идёт на подвиги; здесь ему иногда случается совершать дела сверхъестественные, иной раз при участии помощи сверхъестественной; но этот фантастический элемент нисколько не препятствует глубокой правде бытовой и народной, как в общем тоне, так и в частных подробностях Верование в вил (у сербов и болгар), в богов, которых надо кормить под-вечером, а утром надо перед ними бить челом (у чехов), также сохранились в этих маленьких поэмах во всей неприкосновенности и поэтому тем страннее видеть, как мало находится подобных же подробностей в наших былинах: эти подробности, без сомнения, существовали бы в наших богатырских песнях, если б они были столько же самостоятельны, как те; но этого нет, русским пришлось не передавать из роду в род древние свои песни, а перелагать на русские нравы и на русский лад поэтические создания иноземные. Огромную разницу между сербскими, болгарскими и чешскими богатырским песнями, с одной стороны, и русскими былинами, с другой стороны составляет психологический элемент, которого так много везде в первых (как и во всех истинно народных созданиях) и так мало в наши былинах. Нельзя довольно наслаждаться описаниями всех душевны движений и условленных ими речей, которые мы так часто встречаем у Марка Кралевича, у Милоша, у Стояка и других героев сербских и болгарских, у Забоя, Славоя, Честмира и т. д. в древнейших песнях Краледворской рукописи, и нельзя в то же время не изумляться, до какой степени скудно и сухо всё подобное в наших былинах. Наконец, даже в таких песнях, где мотивы общие, заимствованны от других народностей, невозможно не видеть огромной во всех отношениях разницы, существующей между обработкой нашей и обработкой других славянских племён. Кажется, нельзя сомневаться, что в сербской песне о Марке Кралевиче и разбойнике Мусе излагается тот самый мотив, который у нас изложен в эпизоде Ильи Муромца с Соловьём Разбойником; Добрыня с Мариной и Змеем Горынычем, это тот самый рассказ, что сербский о Марке Кралевиче, вдове Никопской и Арапчине; молодость Ильи, приискание коня, помощь калик это то же самое, что молодость Марка Кралевича, приискание им себе коня и помощь вил; история Предрага и Ненада это есть не сколько изменённая история Рустема и Сограба, а значит, и Еруслана, и Ильи Муромца и т. д.; но сербские песни сделали тут именно тс что приписывается нашим былинам и чего, однако же, на самом деле они вовсе не сделали: сербские песни взяли чужой, восточный, материал и обработали его совершенно самостоятельно, самобытно, так что создали тут произведения действительно сербские. У нас этого нигде нет. Все вообще наши былины ярко и резко отличаются от богатырских песен других славянских племён, в том числе и заимствованных.] (Рукописная вставка в печатный оригинал, представленный в Академию Наук.)

Ясно, значит, что эти рассказы явились в наше отечество тогда уже, когда тесной народной связи с другими славянскими и западными племенами и народами уже не существовало и когда наш народ стоял уже особняком, отдельною самостоятельною личностью, замкнутою сама в себе. Во-вторых, если б те рассказы, которые являются прототипами русских былин, пришли к нам в эпоху между VII и XI веками, тогда наши былины имели бы непременно в себе много черт мусульманства, потому что непосредственные наши сношения с Востоком происходили тогда через мусульман (булгар), и, значит, мусульманскими подробностями и понятиями были бы окрашены те рассказы, которые мы бы от них получили. Но этого нет: наши былины имеют преимущественно колорит буддийский, или же языческий, а это объясняется именно тем, что буддийцами и язычниками были те монгольские и тюркские племена, которые нахлынули на Россию начиная с XIII века и целых два столетия налагали на неё печать своего присутствия. В-третьих, если б те рассказы пришли к нам между VII и XI веками, тогда в наших былинах было бы много элементов финских и, по всей вероятности, весь эпический поворот их был бы в значительной мере финский, потому что в означенную эпоху финские племена играли в сношениях торговых и иных столько же важную роль для северных наших племён, как и восточные племена. Но и этого на деле не оказывается. В физиономии, общем духе, складе наших богатырей и совершаемых ими подвигов нет ничего похожего на физиономию, дух и склад богатырей финского эпоса. С Калевалой наши былины имеют сходство лишь только в некоторых общих эпических мотивах (подобно тому как они имеют такое же сходство с древними эпическими произведениями скандинавов и германцев), и это сходство имеет основанием, как мы выше уже говорили, общеарийские древние мотивы, распространённые не только у самих арийских племён, но и у разных племён азиатских, каковы тюркские, монгольские, а также и финские. С финской Калевалой наши былины имеют также мало действительного, близкого сходства в физиономии и подробностях, как и с "Эддой" и "Нибелунгами", и можно было бы представить (что, быть может, мы и сделаем впоследствии) длинную цепь всех несходств и особенностей как в крупных, так и мелких подробностях быта, жизни, привычек, вооружения, боя, всевозможных предметов жизненной обстановки. Здесь ярко выказался бы тот факт, что финские, скандинавские и германские поэмы эти сложились уже в эпоху самостоятельности и полного духовного обособления каждого из этих народов. Богатырь русской былины ни в чём не похож на богатыря финского, скандинавского и германского эпоса, целые пропасти разделяют тех и других, а между тем никаких подобных пропастей не существует между богатырём русской былины и богатырями монгольских и тюркских поэм и песен: напротив, точки соприкосновения и величайшего сходства, даже тожества, бросаются в глаза на каждом шагу.

Всё это вместе, кажется мне, показывает довольно ясно, что материал для наших былин пришёл к нам с Востока не в раннюю, а довольно позднюю эпоху, что и было причиной указанных нами явлений.


* * *

а) Выводы отрицательные:

1. Русские былины не имеют права называться "былинами"

2. Былины не заключат в коренной основе своей ничего русского

3. Напрасно искать в действующих лицах былин характеристики тех личностей, чьи имена они носят

4. Напрасно искать действительные русские местности под географическими названиями былин

5. Напрасно искать в былинах характеристики русских народных сословий описываемой тут эпохи

6. Былины не заключат описания действительных татарских набегов на Русь

7. Былины не заключают действительной картины христианского элемента на Руси при князе Владимире

8. Былины не дают нам возможности делать заключение о непосредственном происхождении их от тех или других поэтических первообразов Востока


б) Выводы положительные:

1. Былины очень многое утратили сравнительно со своими восточными первообразами

2. Несмотря на коренную односоставность свою со сказками, былины заключают некоторые особые элементы, которых нет у сказок

3. Былины заключают всего более сходства с поздними и буддийскими восточными первообразами, преимущественно с поэтическими созданиями восточных народов, географически более близких к Руси

Рассмотрение частных подробностей:

а) жилище, палата, терем и убранство их (убранство корабля с теремом)

б) пир княжеский, питьё, еда

в) вооружение, конь, плеть

г) одежда

д) подробности богатырской жизни, быта и действий: детский возраст; учение грамоте; родительское благословение при отъезде; умывание водой; побратимство; справление даней; способ сражаться; музыка и пение; игра в тавлеи

е) камни самоцветные

ж) эпические выражения: "конь бежит — земля дрожит", "выше дерева стоячего", "дрожит матушка сыра земля" (при выстреле), "мать сыра земля всколебалась" (при богатырском покрике), "бабий волос долог, а ум короток"

з) собственные имена, название "богатырь"

и) числа: 3, 12, 7, 9, 30, 40, тридевять

4. Самобытный народно-русский элемент в былинах:

а) особенность выбора материала

б) место действия

в) действие

г) бытовые подробности: священнодейство и волхвование; земные поклоны; ласкательные прозвища; отсутствие религиозности; волосы женщин и мужчин; питья медвяные; предметы полотняные и деревянные

д) особенности языка

5. Рассмотрение вопроса об общеарийском корне и происхождении былин

6. Вопрос о переходе восточных рассказов, составивших основу былин, из Азии в древнюю Русь

ЗАКЛЮЧЕНИЕ