Непарадный Петербург в очерках дореволюционных писателей — страница 27 из 60

Егорушка со всеми раскланивался, всех он знал по имени отчеству. С особенным почтением поклонился он высокому старику Николаевских времён с щетинистыми усами, орлиными глазами и величавой осанкой. Старик стоял, облокотившись на створную дверь трактира и жевал губами. Он только что выпил и закусывал.

— Нашему мажору, почтение.

— Здоров. За мной?

— Нет, куда там? Ты ведь «почёт» особенный!

«Мажор» этот — тот самый, который в процессиях идёт впереди с жезлом и всю дорогу делает взмахи, ударяя жезлом об землю. Он один на весь Петербург и славится своим величием. Ему платится рубль, т. е. на 45 копеек дороже простых факельщиков.

— Второй день без дела, — сумрачно произнёс «мажор». — А это кто? — указал он на меня.

— Человек без места, просится в «траурщики».

Факельщики в своём кругу называются траурщиками. Мы пошли дальше. Группы народа стояли по обе стороны переулка. Миновав трактир и первые два дома, Егор свернул во двор дома Пирогова. Едва мы вошли в ворота, как в нос ударил букет. Кучи мусора, отбросы, нигде не видно следов ремонта, и запущено с незапамятных времён. Убожество гармонировало с публикой, бродившей по двору и состоявшей из каких-то человеческих скелетов с истлевших лохмотьях.

— Ну, Егорка, — окликнула нас какая-то женщина земляного цвета лица, в больничном халате и, по-видимому, совсем пьяная, — кого хоронишь?

— Тебя! — огрызнулся мой покровитель.

— Врёшь, меня, небось, не будешь хоронить.

Дружный смех толпы встретил эту остроту.

По узкой лестнице мы поднялись в третий этаж одного из многочисленных надворных флигелей, носящего название «кадетский».

Егор привычной рукой распахнул дверь и прошёл вперёд.

— Здорово, братцы! — произнёс он.

— Полно, ты говори не «здорово», «холера вас возьми», — откликнулся кто-то. — Ведь коли все здоровы будут, нам жрать нечего станет. Наше дело покойницкое. Вот «с покойником» хорошим можешь поздравить нас! Это так!

Большая комната с низкими окнами, некрашеным полом и нарами во всю ширину, была полна народом. Артель факельщиков собралась на ночной покой. Хотя нары были полны, но полный комплект ночлежников вдвое больше. Многие факельщики ушли на сенокос, на барки и другие летние, хорошо оплачиваемые работы. Зимой в этой же комнате их помещается вдвое больше. Но где? Вероятно, на полу, под нарами, потому что самые нары совершенно переполнены. Некоторые улеглись уже спать, подложив под голову полено, прикрытое армяком, другие сидели на нарах и разбирали какое-то тряпье; несколько человек, подложив на колени головы соседей, ловили в волосах их насекомых; один старик большой иглой штопал свою рубаху, сидя на это время без «оной». Под потолком, над самыми нарами висели для просушки выстиранные факельщиками саморучно принадлежности их гардероба. Почти все «под хмелем», а иные совершенно пьяные, ворчали, переругивались, посылали угрозы и отборные «словеса». Мы прошли через эту комнату, вошли в такую же смежную, и, пройдя последнюю, очутились в комнатке, чисто прибранной, увешанной картинками, с большим киотом икон в переднем углу. Налево под особым балдахином стояла двуспальная кровать; направо у стены другие кровати, а налево трапезный стол, табуреты и посудный шкап. На одном из табуретов сидел, положив нога на ногу и опустив весь корпус туловища на сложенные руки, высокий седой старик в красной рубахе. Небольшая седая борода, умные выразительные глаза и строгий, но симпатичный облик лица резко выделяли его из окружающей массы каких-то пришибленных, отупелых и нередко зверских физиономий. Старик сидел молча и чуть-чуть покачивался всем телом.

— Дяде Ефиму почтение, — вошёл Егор, делая мне знак рукой войти с ним.

— Здравствуй, Егор, присядь, — отвечал, не шевелясь старик и не замечая моего присутствия.

Я рассмотрел, что под балдахином лежала в кровати женщина, очевидно, жена Ефима, а на кроватях спали подростки — его сыновья. Окно комнаты упиралось в глухую стену, и полумрак разгонялся светом двух лампад. Духота, спёртость воздуха, испарения давили горло и я с трудом дышал. Егор сел на табурет, не приглашая меня. Из драпировок балдахина высунулась голова седой женщины и опять спряталась. Дети не спали и ворочались в кроватях.

— Что хорошего? — спросил Ефим густым басом.

Голос его звучал как-то приветливо, без всякой сипоты или хрипоты…

— Народец на послезавтра пришли восемь человек.

— Ла-дно… У меня послезавтра Шумилову большой наряд. Ни-че-го, хватит.

— А вот, дядя Ефим, земляк мой просится к тебе в траурщики, не возьмёшь?

Я почувствовал на себе проницательный взгляд Ефима, который ничего не сказал и продолжал упорно на меня смотреть.

— Что-же ты молчишь? — обратился ко мне Егор, — говори…

— Хочу работы, — сказал я, — и фатеру здесь.

— Фатеру? Больно ты скор. У меня живут люди известные, податные, а ты из каких будешь?

— Я в приказчиках служил, отказали, заливаю не в меру; хочу попробовать траурщиком.

— Попробовать! Тут нечего пробовать! У нас строго, и кой-кого не берём! Если Егор за тебя поручится…

— Чего поручится? — перебил я, — Я могу залог внести, обеспечение; у меня хошь сто рублей найдётся.

— Ну, коли залог есть — пробуй. Условия ты знаешь?

— Нет.

— Цена у нас за похороны шесть гривен. Пятак мне — пятьдесят пять копеек на руки получаешь; чайные от господ. В бюре чайных просить ни-ни, там положение девять гривен — 85 на руки и больше никаких.

— Ладно, все равно!

— Если жить у меня желаешь, то полтора рубля в месяц за фатеру. Харчись как знаешь в Малковом.

— Я согласен. Я вам красный билет[136] в залог предоставлю и останусь сегодня же. Паспорт у меня на той квартире, я после принесу.

— Оставайся. Коли деньги есть, паспорт неважная вещь. Паспорт будет, у кого есть деньги. Деньги-то не у кажинного есть, а паспорт у всякого. Как звать тебя?

— Миколаем! Так, дядя Ефим, вот десять рублей. Мы пойдём с Егором спрыснем мою службу, а после я приду ночевать. Завтра не назначишь меня?

— Приходи в четыре часа на площадь — может и попадёшь.

Егор стал прощаться. Ефим проводил нас до двери и показал мне свободную койку.

Мы ещё только спускались с лестницы, как нас нагнал какой-то молодой парень с рыжими усами, в картузе и со светящимися, как у кошки, глазами.

— Егорка, ты что ж нынче траурщиков сватаешь и бежишь? Ах, ты косой дьявол! Да ты лучше по Малкову переулку не ходи! Шапку снимем и затылок намылим! Это что за гусь? — ткнул он пальцем на меня.

— Пойдём, пойдём, леший, жри!

— Это Касьян, — рекомендовал Егор картузника; — лихой траурщик на все руки, прошёл огонь и воду; первый игрок на Горячем поле! Ты познакомься с ним! Пригодится, если сойдётесь.

В трактире Малкова переулка, куда мы зашли, была масса народа и все исключительно факельщики, читальщики и другой люд, живущий покойниками… Громкий разговор во всех углах касался исключительно траурных тем и циничных откровенностей из области погребения. Жутко было в этой «семье», но пришлось разыскивать столик, усесться и пить. Пить и слушать, принимать участие в беседе.

Касьян оказался словоохотливым. Он с места в карьер засыпал меня множеством тайн и новостей их «семьи»… Они вчера только, сорок человек, резались в банк на «Горячем поле» и он проиграл 111 рублей. Ну да наплевать! Ему и больше приходилось проигрывать; траурщик Данила оказался вором; он на последнем выносе стащил серебряную ложку и, хотя все это знали, но боялись выдать его полиции; а он не побоялся; пригласил Данилу в трактир, угостил водкой и тихонько послал за городовым; иначе взять его было нельзя, потому что в «пироговской лавре» не сыщешь человека, если он спрячется, ни за что не сыщешь. Там «прописных» (с паспортом) живёт 5,000 человек, да столько же скрывается без прописки; по 100–150 человек набито зимой в квартире; на чердаках, лестницах, в подвалах везде ютятся траурщики; ни полиция, ни санитары сюда не заглядывают, потому что сделать все равно ничего нельзя; народ отчаянный; с ним лучше не связываться.

Врал Касьян или нет? Почти нет. Когда я ближе познакомился с «Пироговской лаврой» и «Горячим полем», то рассказы Касьяна даже бледнели… Бледнели и трущобы «Вяземской лавры».

Трудно себе представить что-либо подобное в центре столицы.

3. Набор

Ночь в «Пироговской лавре» я провёл, разумеется, без сна, хотя и имел свою койку у Ефима. Но можно ли уснуть в комнате величиной 3х4 сажени[137], в которой, кроме большой русской печи, помещается 40 человек ночлежников! И каких ночлежников?! Половина пьяных; все развесили тут же для просушки свои плотные «портянки»; вентиляции никакой… А насекомые?! Нет, нет; лучше на воздух… Не жить же мне здесь! Несколько ночлежных часов, а в пять часов утра все равно все подымаются!

Я пошёл по переулку… Тихо… У забора рынка прислонились и дремлют несколько траурщиков. Солнце ещё не всходило. Где-то в стороне слышны слабые стоны. Я чувствовал усталость и присел у ворот одного из домов. В доме все спало. Готов был я и задремать, как вдруг точно из земли вырос Касьян и опустился рядом со мной на скамью.

— Ты чего же бродишь, не спишь? — спросил он меня, осматривая пристально с головы до ног.

И странно: глаза его как-то нехорошо блестели; сидеть с ним рядом в этом глухом переулке было не особенно приятно. У меня мелькнула мысль, не подозревает ли Касьян во мне переодетого сыщика? Слишком пристально он всматривался, да и сам он прожжённый траурщик, воспитавшийся на «Горячем поле», которое считается бродяжками «университетом». Он легко мог заметить мой «маскарад» своим опытным взглядом и сообщить свои подозрения «лавре». А тогда…

— Не спится, с непривычки, на новом месте, — отвечал я спокойно, не поворачивая головы.

— Сыграть хочешь? У тебя деньги есть? — продолжал Касьян.