— Спать хочу. Какая теперь игра? Я сел подремать.
— На биржу выйдешь?
— Разумеется, а то чего же я тут околачиваюсь?
— К Ефиму? Или все равно к кому?
— Нет, к Ефиму. Я хочу у него поселиться и работать.
— Слушай! После «выноса» пойдём на «горячее поле». Там будет игра и выпить можно. Летом там хорошо: наших на даче там не одна сотня. Привольно, воздух хороший и свободно. Там и спится лучше.
— Хорошо, увидим.
Касьян замолчал. Так мы просидели должно быть несколько часов, в дремоте. Прокричал петух трактирщика Васильева[138], взошло солнышко и переулок стал оживляться. Появились опять бабы с горячими ковригами по полторы копейки, рубцом и др. яствами. Как тараканы из щелей выползали траурщики с сонными, утомлёнными, опухшими физиономиями.
Никто не умывался, не здоровался и не перекрестил лоб. Протирали заспанные глаза, чесали пятернёй голову, ругали кого-то неопределённо, непечатными эпитетами и жаловались, что «голова трещит». Жаловались все, потому что большинство с вечера были пьяны, а остальные провели ночь в такой атмосфере, что и трезвый превратился в пьяного.
Вот уж поистине где было бы неуместно сказать «доброе утро». Зато тут и не принято «здороваться». Ну, у кого утро «доброе»?! Каждый встал с разбитыми нервами, полубольной, полуголодный, и встал для чего? Что у него в перспективе? Ведь в самом деле у этих людей, не имеющих ни кола, ни двора, нет никаких человеческих потребностей и самых элементарных условий общежития в смысле людской жизни! Бродяжка — тот считает своё положение случайным, временным, проходящим; чернорабочий имеет семью в деревне, куда ездит каждый год отдыхать; извозчик, официант, по крайней мере, обеспечен в куске хлеба и тоже имеет хату в деревне или жену в подёнщицах. А факельщик из «Пироговской лавры»? Заработок случайный, не постоянный; род занятий такой, что непривычного человека коробит от одного названия; обстановка хуже всякого животного. Месяцами они не обмывают физиономии, не моют рук; из сотни один имеет вторую смену белья; круглый год в одном костюме; единственное богатство и достояние их — сапоги.
Сапоги для факельщика главное и необходимое условие его заработка, принадлежность профессии, без которой он не может быть траурщиком и не заработает ни гроша. Как музыкант без инструмента, плотник без топора, работник без рук и факельщик без сапог; он может быть в одной рваной рубашке, но непременно должен быть в сапогах, потому что весь «парад» ему даст гробовщик, кроме сапог. Последние не полагаются и не даются, из опасения, что «траурщик» сбежит с ними!
К 5 часам утра «траурная биржа» была в сборе. В широком месте Малкова переулка, имеющим вид площадки, собрались факельщики. Картина, достойная кисти художника! Я видел группы пересыльных арестантов до облачения их в казённые халаты; видел тысячную толпу чернорабочих, ожидающих на Никольской площади найма; наконец, «интервьюировал» бродяжкой разные вертепы и трущобы Петербурга, но такой «картины» не видал. Больно и смешно. Грустно и едва сдерживаешь смех.
Представьте себе толпу в 250–300 человек пропившихся оборванцев в возрасте от 16 до 80 лет и в костюмах от дырявой ситцевой рубахи до женской кацавейки. Никто во всей толпе не имеет целых брюк, а некоторые из чувства скромности прикрывают руками изъяны «невыразимых». А позы, физиономии, ужимки?! Буквально нет двух-трёх физиономий «в порядке». Кривые, с провалившимися носами, подбитыми скулами, вырванными клоками бороды, с какими-то удивительными природными недостатками, например, узкий лоб, вдвое выше всей остальной части лица, или наоборот, едва заметные глазные щели помещаются совсем на лбу. У одного рот настолько ушёл в сторону, что он может доставать языком кончик уха; а у другого оторвало где-то всю верхнюю губу. Не подумайте, что все это «калеки». Вовсе нет. Они не обращают малейшего внимания на подобные пустяки и так привыкли ко всяческим «изъянам», что не замечают своего уродства.
В начале шестого часа на «биржу» вышли наборщики. Кроме Ефима набирать факельщиков пришли ещё четверо, таких же, как и Ефим, подрядчиков, взимающих за комиссию по пятаку с рыла. Мигом их обступили и начались переговоры.
— Мне восемнадцать человек к Шумилову, на Морскую.
— Мне шестнадцать человек к Филиппову[139], на Конюшенную.
— Мне двенадцать человек для «бюро» на «Остров».
Условия найма всем известны, порядки тоже, так что разговаривать много не приходится. Ефим скомандовал «смирно» и стал отсчитывать: «раз, два, три». Кого он тронул по плечу, сказал «раз» или «два, пять, семь», тот взят и отходит в сторону. Я попал шестым к Шумилову на Морскую и отошёл к своей группе. Через полчаса биржа закрылась. Наряды все были набраны и человек 100 остались за штатом. День был неудачный — мало богатых похорон. Иногда случается, что не хватает людей, особенно летом, когда траурщики уходят на отхожие промыслы.
Заштатные побрели в трактиры, а избранные стояли группами. К каждой группе подошёл свой наборщик, осмотрел всякого, выстроил попарно и скомандовал «марш». В предшествии Ефима мы зашагали молча и сосредоточенно, направляясь на Морскую хоронить «анарала».
В начале седьмого часа мы были на Большой Морской близ Гороховой. Ельник, густой слой соломы перед домом и шныряющие тёмные личности около ворот дома свидетельствовали, что здесь именно «вынос». Ефим скомандовал нам «стой» и пошёл собирать сведения. Минут через десять приехали и дроги с балдахином.
Мы сгруппировались у ворот и вели беседу. Из восемнадцати человек большая половина были ещё пьяны, не успели отрезвиться после вчерашнего «угара». Стали крутить из газетной бумаги «цигарки» и обмениваться впечатлениями.
— Эх, житьё наше горемычное! Похороны енерала поди тысячи полторы стоят, а нам по 55 копеек с рыла. Хорошо, если наш покойник был добрый, тогда дадут на чай, а то и в пустую сыграет!
— Не дадут, так мы среди дороги и покойника бросим! Тоже церемониться не станем!
— Степановы траурщики в прошлом году так и сделали; бросили покойника на Гороховой и пошли назад. По рублю дали, только бы вернулись!
— А то как же? Тратят сотни, тысячи рублей, а бедным людям жалко двугривенный дать! Поди, нам не радость тоже здесь с шести утра околачиваться. Трудимся, не Христа ради просим!
Ефим вышел:
— Ребята, по 30 копеек на брата господа дали…
— По тридцать? Ну, не жирно! Чтоб им…
— Стройтесь в линию. Раздевайтесь!..
Как это раздеваться? Здесь на улице раздеваться? Да ведь у некоторых из нас и белья вовсе нет? Сняв зипун, остаётся как мать родила? Что это за безобразие?
Между тем траурщики уже раздевались. Косой Сенька действительно остался без рубашки. Большинство же в каких-то грязных лохмотьях, сквозь которые выглядывало голое тело.
Мимо ехали «ранние» обыватели и с удивлением смотрели на наш маскарад.
Ефим достал из ящика в дрогах несколько куч траурных облачений и стал примерять на нас фраки, панталоны, шляпы, крепы и белые кисейные шарфы, надеваемые через плечо. Фраки подгонялись не сразу; пришлось примерять по несколько раз и все это время 18 человек оставались раздетыми на улице, вызывая насмешки и остроты прохожих.
После я узнал, что такой порядок уличного раздевания существует у всех гробовщиков, не исключая и бюро. Дело в том, что по распоряжению господина градоначальника факельщикам запрещено ходить в своих нарядах по городу и они не могут одеваться в своём Малковом переулке; в квартиру же покойника их не пускают, опасаясь краж; на дворе облачаться не позволяют часто дворники, и волей-неволей остаётся только улица!
Мне кажется, подобное безобразие очень легко было бы устранить, обязав гробовщиков возить свою прислугу к месту выноса в каретах. Расход на кареты совершенно ничтожен по сравнению с теми громадными суммами, которые они берет за свои процессии. Во всяком случае, переодевания на улице составляет явление совершенно невозможное. Мне пришлось, например, простоять в одной рубашке добрых полчаса, пока Ефим пригнал мой фрак. Ну, а если на дворе 30 градусов мороза? Благодарю покорно!
Вынос был назначен в 9 часов утра. Совершенно одетые, мы праздно должны были ждать почти два часа. Некоторые посмелее пошли «нюхать» на кухню. Там иногда перепадёт стакан водки, а то и двугривенный за какое-нибудь мелкое поручение. Приехал «сам» Шумилов. Ефим встретил его и провёл «по фронту». «Сам» видимо остался доволен и прошёл в подъезд на квартиру покойного.
Томительно долго тянулось время. На улице собиралась толпа праздного люда, глазевшего на приготовления выноса. Удивительная наша «толпа»! Чего она не видала? Что ей тут интересного? А стоит ведь часами!
Я попробовал заговорить с каким-то купцом, стоявшим несколько поодаль от толпы на панели. Надо было видеть с каким презрением, отвращением купец отскочил от меня, не дослушав даже вопроса. Точно я хотел укусить его. А ведь наряд мой был неплохой. Огромная треуголка с белым галуном, фрак, отороченный таким же галуном и брюки с лампасами. Так как белья (крахмальной машинки) ни у кого не было, то воротник и грудь закрывались белым шарфом, перекинутым через плечо. Разве не эффектный наряд? Но, б-р-р, мне самому этот наряд и эти траурщики были до того отвратительны, что я вполне понимал брезгливость отскочившего от меня купца.
У этих людей нет никакого понятия о чистоплотности как тела, так и души. Старый, выброшенный гробовщиком за негодностью покров составляет очень часто «любимое одеяло» траурщика! Не забудьте, что мало-мальски порядочный покров гробовщик никогда не бросит, а изрежет его на украшение гробов или костюмов. Все брошенное после похорон покойника до последней тряпки разбирается траурщиками нарасхват. Те, кому приходится жить в гробовых мастерских, охотно спят в запасных гробах. Дежурящие при гробе с покойником хладнокровно пьют и едят тут же. Слезы, рыдания, отчаяние близких также мало обращают на себя их внимание.