Особый «карцер» — также считается необходимейшею принадлежностью каждого «полицейского дома».
Это уже совершенно тёмная крошечная каморка, где невозможно вытянуться во весь, хотя бы средний, рост; каморка с холодным каменным полом, без всякой койки или подстилки. Сюда сажали провинившихся «против дисциплины арестантов», причём с подвергающегося карцерному заключению, — трудно понять, для какой цели, — снимали все верхнее платье. Если принять во внимание, что карцер вовсе не отоплялся, и что на основании правил «Инструкции» смотрителю предоставлялось право продержать в карцере любого арестанта до семи суток с лишением горячей пищи, т. е. на хлебе и воде в продолжение всего времени заключения, то будет понятно, почему арестанты так недружелюбно косились на узкую глухую дверь мрачной каморки с чёткою надписью — «Карцер».
Арестуемые при «полицейских домах» никоим образом не могли, да едва ли и теперь могут считаться «случайными» и ещё менее «кратковременными» арестантами.
Не говоря уже о «подследственных» арестантах[145], содержавшиеся здесь месяцы и годы, и все остальное огромное большинство арестуемых «для следования» и «препровождения» точно также отсиживают здесь немалые сроки. Каждое арестуемое лицо обязательно вызывает о себе «переписку» в виде справок на месте родины и т. п., и одно это уже обеспечивает ему более или менее продолжительное «лежание на брюхе» в одной из общих камер, если только, по счастью, доставленную «личность» не сопровождает «особое отношение», приводящее обязательно прямо в «секретную».
Мы уже упоминали, что разделение арестуемых «по категориям» в полицейских домах, благодаря самому устройству мест заключения, представлялось часто фиктивным.
Как бы не был нравственно потрясён любой, только что задержанный «новичок», как бы ни был он искренно способен к раскаянию, часто вызываемому в человеческой душе, как необходимая реакция впервые совершенному преступлению, — стоит только ему переступить порог «полицейского дома» — всякие тяжёлые раздумья и угрызения совести как рукой сняло. Приветливо и радушно улыбающиеся лица новых товарищей немедленно успокоительно действуют на душу самого незакалённого грешника; ему достаточно сутки подышать здешней атмосферой, прислушаться к окружающим его толкам, чтобы окончательно примириться с постигнувшею его участью, взглянуть на себя, как на достойного члена, хотя и не безукоризненного, но зато никогда не унывающего общества, где все ребята тёплые, друг друга не выдают, над всяким хитроумным полицейским стражем посмеиваются и, при случае, в грязь лицом не ударят.
Где тут размышлять и терзаться над собственным падением или несчастием, — другие интересы разом выдвигаются услужливыми товарищами на первый план. Начинается отупелое гуртовое лежание на брюхе изо дня в день, приправляемое заправскими анекдотами о взаимных похождениях, обсуждаются и дебатируются разные юридические тонкости и ухищрения; злобой дня становится забота о пустых казённых щах и крутой каше, поток свежих впечатлений ограничивается сообщением друг другу «придворных» известий: о сожитии смотрительской кухарки с пожарным унтером и т. п.
Словом, как бы ни были серьёзны мысли и глубоки чувства, неминуемо возбуждаемые в душе каждого человека первым невозвратным шагом на пути нравственного падения или свалившимся на него нежданно несчастьем, как бы непримиримо по отношению к собственному проступку ни были натянуты лучшие струны в душе человека, впервые сознавшего себя отверженными от людей, здесь на помощь являются услужливые руки, которые до тех пор станут наигрывать на этих душевных струнах, пока, наконец, к всеобщему удовольствию, они не попадут в общий аккорд и не станут затем навсегда издавать желанного бесформенного гула.
С этой минуты начинается настоящее падение преступника, настоящее принижение обездоленного.
Можно положительно утверждать, что при таких условиях огульное содержание разного рода арестованных даёт, во всяком случае, более рецидивистов, нежели полная безнаказанность и даже удачное сокрытие преступления.
Да и как возможно иначе? Что общего, например, между этим подслеповатым малым, попавшимся уже в третий раз, и на этот раз — за кражу из богатой квартиры с помощью подобранного ключа, кражу, которую он, пользуясь пребыванием хозяев квартиры на даче, совершил с замечательной дерзостью и ловкостью среди бела дня, в продолжении нескольких дней подряд, вынося постепенно всё наиболее ценное, и попавшийся только благодаря случайному возвращению хозяина, — что общего между ним, дерзко выдавшим себя дворнику за присланного самим хозяином (что подтверждал и ключ, бывший при нём), пытавшимся в решительную минуту улизнуть из третьего этажа по водосточной трубе, а теперь упорно отрицающим свою виновность, несмотря на массу обличающих улик, — что общего между этою «красой и гордостью» целой воровской шайки и другим, лежащим рядом с ним на койке, юношей лет восемнадцати, который обвиняется в покушении на убийство своего отчима, терзавшего его, как плантатор негра? Этот мальчик до сих пор без ужаса и слёз не может вспомнить о страшной минуте, когда он, в отмщение за новый клок выдранных волос, на удачу пустил ножом, бывшим у него под рукой. А между тем, двадцать четыре часа в сутки они лежат рядом, и не думаю, чтоб без влияния друг на друга.
Но это ещё не пример.
Здесь, по самой сущности различая характеров, вряд ли возможна какая-нибудь нравственная ассимиляция.
Другое дело — эти глуповатые разинутые рты «бродяжных», обступивших знаменитого «ходока» Лукшу, судящегося чуть ли не в пятый раз. Они на лету ловят каждое слово, которыми их удостаивает этот будущий князь Гакчайский.
«Отставной музыкант» Лукша, совершивший на своём веку много ловких мошенничеств и краж, известный полиции под разными именами, заарестованный на этот раз врасплох «как бродяга» только благодаря чуткому нюху ловкого сыщика, который, зная его в лицо, сам чуть не принял его за важного барина, каким тот себя выдавал; этот Лукша, некоторым образом оракул целой каморы. Молокососы же, пуще других упивающиеся его сладкогласием — трое безбородых учеников-мастеровых, повинные лишь в том, что, отбив от пристани чужую лодку, отправились на ней самовольно кататься «к взморью» и были задержаны затем «в безобразно пьяном виде».
Когда до подследственных арестантов добрался слух о новой тюрьме, предназначенной специально для них, они очень загрустили. Им не хотелось расставаться с относительно свободною жизнью в полицейских домах, чтобы променять её, как рассказывали всесведущие предрекатели, на келейное, безусловно, одиночное заключение в камерах новой следственной тюрьмы, где и света Божьего больше не увидишь, где и в суд поведут подземельем и из суда выведут таким же путём, где и сторожа все будут припасены немые, чтобы и с теми разговоров никаких не иметь.
Но были и скептики, которые и слушать не хотели о новых порядках. По их мнению, это был один «слух пущен»…. «Без табаку да без разговоров, — по их мнению, — в остроге совсем пропасть надо!»
С выделением из числа арестантов при полицейских домах «подследственных» и «арестных», отбывающих наказание по приговорам мировых судей, все же получается достаточная пестрота и разнокалиберность, так как тут оставлены все, о коих производится дознание и арестуемые по предварительному распоряжению мировых судей.
В описываемое нами время камера, в которой содержались все вообще числившиеся «за мировыми», представляла особенно яркую пестроту и разнохарактерность.
С одной стороны — мелкие жулики и воришки, по предварительному задержанию; с другой — приговорённые к аресту за разные полицейские проступки, более всего извозчики и кучера за быструю езду, и вообще нарушители тишины и порядка. Наконец, не малый процент «господ за мировыми» давали разные «оскорбители» словом и действием.
Из числа подобного рода «оскорбителей» в полицейских домах попадались законченные типы.
Приходит на память, например, один, слывший в N-ской части за «майора», хотя он отродясь майором не был, а носил отставной военный мундир с красным воротником с чужого плеча. Этот «майор» избрал себе оригинальную профессию: или быть оскорблённым и получить зато «бесчестие», или, когда такими способом дело не выгорало, а жить было нечем, самому оскорбить и, следовательно, попасть в часть на даровую квартиру и пищу. Вся его жизнь проходила таким образом в искании своеобразного «счастья» по трактирным и другим — как он выражался — «спиритуалистическим» заведениям. Иногда он попадал под арест с подбитыми глазом, исковерканной физиономией и вообще в сильном «упадке духа». Оказывалось, что «вышли неудачи»: он же избит, и он же попадал на высидку за нарушение тишины и спокойствия. Поотлежавшись немного натура брала, обыкновенно, своё и, выпущенный вновь на свободу, он опять устремлялся на ловитву[146] «своего счастья». Зимой, особенно во время сильных морозов, когда без постоянной квартиры приходилось «невтерпёж», он почти не выходил из-под ареста. Бывало, только что отсидит свой срок, глядь, — денька через два-три, — снова появился «майор» и басит себе громче всех на вечерней молитве: «восписуем-ти Бо-о-городице!»
В этом разношёрстом обществе попадались и дети «по предварительному задержанию». Разные бесприютные горемыки, так или иначе подобранные на улице или, что ещё хуже, в кабаках и трактирах, содержимые под арестом до водворения к родителям, пересылки на родину и т. п.
Камера для «благородных», кроме внутренних преимуществ, в смысле некоторых послаблений для заключённых, отличается и внешнею представительностью. Это — не клетка для зверей, а обыкновенная, светлая, часто просторная комната с длинным рядом железных кроватей по стенам. Кровати на вид невзрачные, покрыты толстыми одеялами из серого солдатского сукна с небольшими жёсткими подушками, набитыми соломой. Но в таком виде казённая кровать остаётся только до своего очередного жильца. С появлением нового состоятельного жильца «из благородных», появляются тотчас и перины, и расшитые подушки, и стёганные одеяла.