Непарадный Петербург в очерках дореволюционных писателей — страница 36 из 60

В общем итоге — как это с первого взгляда ни странно, — дни свиданий бывали по преимуществу днями плача и уныния. У того заболела жена и не пришла на свидание, другому принесли нерадостные вести о ходе его дела, третий был вообще расстроен свиданием, четвёртый объелся на радостях принесённым ему пирогом, а пятый спал на койке весь день, мрачно уткнувши голову в подушку, — у него никого не было близких, он никого не ждал, и каждый новый выклик сторожа только резал ему уши.

Содержавшиеся в «благородной», имели ещё то преимущество, что окна их каморы выходили на улицу.

Глядеть упорно на мимоидущих и едущих «вольных» людей — постоянное и любимое занятие заключённых, «Господа, идёт!» — кликнет сидящий на окне. — «Кто идёт?» — «Она!» — и все с шумом устремляются к окну, чтобы проследить глазами за удаляющейся никому неведомой «дамочкой» или «швейкой».

Дела никакого. Читать дозволялось лишь, так называемые «серьёзные» книги. В большинстве случаев с доставкой книг встречалось необычайно много затруднений. Цензором доставляемых книг являлся, конечно, смотритель, причём случались иногда любопытные курьёзы.

Определение серьёзности книги покоилось на довольно первобытных приёмах. Так, например, «Комедия всемирной истории» Шерра была абсолютно забракована, как комедия, а «Людовик XI в своём замке», нелепый переводной роман, как книга историческая, имела свободный доступ. В конторе смотрителя имелась также «казённая библиотека» — целый шкап с Новым и Веетхим заветом и другими, по преимуществу духовного содержания, книгами. Но многие из смотрителей, считая эти книги более украшением конторы, нежели пищей для ума, и опасаясь за «аглицкий переплёт», на руки их арестантам не выдавали.

«Благородная» камора мелась, чистилась половыми щётками и вообще приводилась в надлежащий «лакированный вид» кем-либо из «простых» арестантов из «бродяжных», по преимуществу, которые с охотой несли эту работу, потому что от господ «благородных» им за это довольно щедро «перепадало».

Пищей «благородные» не пользовались из общего арестантского котла. Им полагалось «на руки, сообразно чину» известное количество копеек на пропитание. Минимальная цифра — гривенник в сутки, который каждое утро выдавался «благородному» арестанту под его личную расписку в особой «шнуровой» книге. Тому, кто не имел собственных денег, приходилось очень плохо, плоше, нежели простому арестанту.

Арестантам денежным дозволялось иметь на свой счёт все, что угодно, съедобное и всякое питие, за исключением, разумеется, спиртных напитков. Курить также, в большинстве случаев, «благородным» негласно разрешалось; да и странно было бы иначе: строгости не помогают, а необходимость прятаться только увеличивает собою возможность пожара.

Кроме «общих» арестантов, о которых мы до сих пор говорили, есть в полицейских домах и так называемые «секретные», содержащееся в отдельных, специально приноровлённых для того, каморках, в безусловно одиночном заключении.

Сюда попадают арестанты по весьма различным основаниям. Большею частью по специальному, и нередко весьма таинственному, предписанию административной власти. Но ещё чаще сюда попадали городовые, полицейские служители и солдаты пожарной команды, весьма строго преследуемые за пьянство и другие мелкие проступки по службе.

В среде «общих» арестантов, считающих себя относительно свободными, «секретные» всегда пользовались особым соболезнованием и сочувствием: их называли «сиротами». В силу безусловной замкнутости жизнь их туго поддавалась постороннему наблюдению.

Можно было только заметить, что одиночное заключение действует на разнообразные натуры вообще в двух противоположно-типичных направлениях. Одни — вечно спят или, по крайней мере, дремлют целый день на кровати с закрытыми глазами и совершенно пассивно относятся к окружающему; другими, наоборот, овладевает какое-то неугомонно-нервное беспокойство: они вечно ходят из угла в угол, бормочут, жестикулируют и ни минуты не остаются на месте. Случались и попытки к самоубийству.

В полицейском доме, из жизни которого мы берём большинство примеров, был один секретный арестант, возбуждавший общее удивление и сочувствие. Несмотря на его крайнюю молодость, волосы на его голове были наполовину седые; прошлое его было очень печально, будущее — не лучше. Получая на правах «благородного» гривенник в день, он ел только один чёрный хлеб, да и тот часто убирался от него нетронутым. Случалось, что кто-нибудь из «благородных» арестантов, движимый состраданием, тайком подавал ему сквозь оконце, проделанное в двери, что-нибудь съестное или пачку папирос, убедительно прося не отказаться.

— Нет, зачем же? Я не имею права… это не моё!

И затем на все доводы он отрицательно качал головой, заканчивая беседу всегда одной и той же неизменной фразой.

— Оставьте! Все это — меланхолия, знаете. Вот если бы лимончику кусочек, лимончик, знаете ли спасает…

Ему старались давать «лимончик», который он тут же жадно принимался сосать.

Недели через две он окончательно сошёл с ума и был препровождён в дом умалишённых.

«Бродяжная камера» или общая, в собственном смысле, будучи вместительнее «благородной», следственной и мировой вместе взятых, имеет ту отличительную черту, что её обитатели никогда доподлинно не знают, за что именно они арестованы. В самом деле, стоило спросить любого из «бродяжных» о причине его заарестования, и получался один и тот же ответ.

— А кто его знает, посадили, и все тут!

При ближайшем исследовании оказывалось, что один два года уже как просрочил паспорт и проживал без прописки по разным тёмным питерским закоулкам; другой — писал, писал в волость: «пришлите, дескать, паспорт!», а ответа все нету; третий «потерял», четвёртый — «отдал дяде Пахому, а дядя Пахом, леший его знает, куда сам подевался»; пятого — служивый какой-то обокрал и билет унёс; шестой — просто просрочил, потому что за новый платить надо, а денег «не случилось» — итак далее, всё в том же роде.

Аккуратно каждую ночь «бродяжная» камера подновлялась новой партией «беспаспортных бродяг», арестуемых полиций то в ночлежных домах, то по трактирам Сенной площади, то, наконец, на улицах — просто где-нибудь под забором или на ступенях церковной паперти, где, несмотря на осеннюю слякоть, спит себе бездомный бобыль, свернувшись клубом.

Попадались нередко и бездомные дети, ученики ремесленников, бежавших от хозяев и, за неимением пристанища, явившихся в часть. Эти ждут, пока вытребуют от хозяев их паспорта, или поджидают издалека какого-нибудь родственника, который мог бы их взять на поруки. Имелись здесь и вовсе «именующиеся», т. е. такие беспаспортные, личность которых никем в столице не могла быть удостоверена. Эти ждали своей высылки на родину по этапу.

Но можно было встретить здесь и «личностей» с более длинной и часто поучительною историей в прошлом.

Всеобщий смех «бродяжной» возбуждал, например, простоватый малоросс, который «из-пид Полтавы» явился в Петербург, чтобы подать какое-то прошение. Но бедный хохол чего-то не сообразил насчёт столичных порядков и прямо из «Комиссии прошений» очутился в части под арестом. Тут он очень забавно жаловался на свою участь и, потеряв всякую охоту подавать прошения, просил только об одном — чтобы его поскорее «к жинци» отпустили. Но, в качестве именующегося, (он не захватили с собою паспорта) ему предстояло быть препровождённым на место жительства не иначе, как по этапу.

— Оде! Я й сам бы скорышенько доихав! — удивлённо протестовал честный малый и при этом безнадёжно приговаривал, — теперечки вже треба хлиб сбирать, а вони меня держут… а в нас у цим рику страсть як хлиба вродило!

С месяц он «посидел», прежде чем окончилась о нём переписка, и он дождался отправки на родину.

Содержался дня два в «бродяжной» и смуглолицый, с черными крошечными глазами турок в своём национальном костюме. Как и за что попал он под арест, невозможно было от него добиться, так как он ни слова не говорил по-русски. Он только испуганно глядел по сторонам, да безнадёжно указывали на язык. Надо было видеть, как его лихорадило от страха, когда его заперли за решёткой вместе с новыми товарищами. Он, вероятно, вообразил себя в Стамбуле и вспоминал его суровые обычаи. Многие утверждали даже, что ему мерещится длинный мешок, в который ему затягивают голову, и слышится грозный всплеск и ропот Босфора… Так ли это было на самом деле, или нет, трудно было дознаться; только напуган он был очень. Осторожно поджавши под себя ноги, он был так трогательно печален, черные глаза его так часто застилались слезами, что кругом поминутно затихали обычные шуточки, и воцарялось молчание, полное безмолвного не то любопытства, не то участия. Он посидел недолго. Дня через два его освободили, так как турецкое посольство согласилось выдать ему денег на обратный проезд на родину.

Кроме этих двух, сидели на «бродяжной» ещё один «именующийся» уже с совершенно сказочной историей.

Начать с того, что внешний вид его невольно обращали на себя всеобщее внимание. Он был одет в серый арестантский балахон, с жёсткими котами на ногах, и при этом носил очки в золотой оправе, что приводило в неописанное удивление всех его товарищей. Из его собственного рассказа можно было с достаточною ясностью понять лишь следующее. Служили он чиновником в Петербурге, но, получив более выгодное частное место в провинции, вышел в отставку и направился чрез Москву к месту назначения. Из Москвы ему пришлось ехать в сторону сотни две вёрст на почтовых. Не доезжая вёрст двадцати до какого-то уездного городка, с ним случилось то, что нередко случается с русскими отважными путешественниками: ночью, проездом через лес, на него напала шайка грабителей, которые, избив его до беспамятства и обшарив до последней нитки, скрылись вместе с ямщиком, который был с ними в заговоре, и оставили его лежать на большой дороге. Кем он был подобран, он не помнил; он очнулся только на койке земской больницы.

Исправник, снимавший с него первый допрос, и слушать не хотел о его «хитросплетённой истории». По выздоровлении, он, как бродяга, был доставлен в Московскую пересыльную тюрьму. Из пересыльной тюрьмы он месяца через два был «препровождён» по этапу в Петербург, так как указал на своих прежних товарищей по службе, которые могли засвидетельствовать его личность.