Непарадный Петербург в очерках дореволюционных писателей — страница 56 из 60

Здесь торговля тоже «копеечная». Простонародье приходит сюда пить чай, пообедав в обжорном ряду.

На стенах заведения вывешены объявления: «посетитель получает за 1 копейку кусок сахару и чаю вволю».

Ежедневно в «чайной» перебывает от 700 до 1000 посетителей. Чайная открывается в 5 часов утра и до 9 вечера.

Кто привык видеть «обжорный ряд» с его незатейливою и неряшливою кухней, на того он не производит ничего особенного: на человека же свежего обжорный ряд производить неприятное впечатление. Уже один специфический аромат, разносящийся в воздухе от гусака, и т. д., заставляете вас держаться подалее.

Вместо обжорного ряда, желательно было бы видеть общедоступную народную столовую, организованную на иных началах. От этого бедняк и чернорабочий только бы выиграли в деле своего питания.

Общедоступная народная столовая имела бы экономию в топливе: многочисленные жаровни концентрировались в одной плите. Затем целый штат торговцев и торговок, наживающихся от бедняка сократился бы.

Зимою бедняку не пришлось бы есть свой «хлеб насущный» на холоду и дрогнуть от мороза. Наконец, самый вид обжорного ряда, с его пёстрой, разношёрстной толпой, более приличен для какого-нибудь азиатского города, а не для Петербурга.


Всеволод Владимирович Крестовский «Петербургский типы» (избранные главы)[216]

Гнилушница с Чернышева моста

Ещё не так давно было время, когда Фонтанка украшалась старыми Екатерининскими мостами, в том самом роде, образцами которого остаются нынешние мосты Чернышев и Калинкинский. Мне, и сам не знаю почему, с детства ещё нравились эти мрачной тяжёлой формы гранитные башенки с тяжёлыми цепями. В них есть что-то своеобразное, характерное, что-то стариной веющее.

Я весьма был недоволен, когда переделывали мосты: Семионовский, Семёновский и Измайловский. Правда, они теперь очень легки, широки и даже по-своему изящны, но, увы! это какое-то казённое изящество: гладенькое, безличное, бесхарактерное, которое невольно претит каждому человеку, чувствующему хотя бы какое-нибудь влечение к характерным формам. И часто случается, когда я прохожу по Чернышеву мосту, мне приходит на ум: вот и за тебя, старик, скоро примутся, и тебя похерят, а с тобой и ещё один памятник петербургской старины уничтожат. Конечно, хотя ещё у Петербурга и не Бог весть какая старина, да все-таки пусть уж лучше будет эта, чем вовсе никакой.

Чернышев мост наиболее успел сохранить до наших дней свою старую самобытность и характер. По Чернышеву, от раннего утра и до позднего вечера, не перестаёт сновать и перетасовываться прохожий люд — потому место-то уж очень бойкое. Чернышев мост представляется своего рода торговым пунктом. Особенно по утрам проявляется в нём эта промышленно-торговая сторона. Тут барышники-перекупщики или «мешки», как называют их мазурики, у тёмного люда «вольный товар»[217] с рук на руки перекупают, тут появляется лоток, покрытый тряпицей, из-под которой пробивается пар с запахом съестного, а над лотком — промышленно-лукавая рожа нараспев выкрикивает фальцетом:

— Пироги, горячи! С лучком, с квасом, с рыбицей-капустой, с честною говядинкой, с тугою начинкой. Пожалуйте-с, с почину!

Рядом с пирогами другой лоток и другая промышленно-лукавая рожа, и другое опять выкрикиванье:

— Калачи горячи, что ни есть из печи, сайки московские. Пожалуйте-с!

А на другой стороне, у гранитных перил, старикашка-торговец располагает свою выставку с яблоками, орехами и всяким пряником. Рядом с этим десертом помещается другая выставка, содержание которой нетрудно за несколько шагов угадать по одному только запаху — это изделия «метрдотелей» из гусачных[218] заведений Вяземского дома[219], изделия сии суть бычьи внутренности: печёнка и рубцы, которыми можно полакомиться не только за копейку серебром, но и за грош, даже отрежут их, коли угодно, и на медную денежку. Немножко подальше от рубцов и печёнок у спуска набережной останавливаются ручные тележки, и на каждой из этих тележек толстая баба в платке и шугае[220]. Бабы эти необыкновенно бойки и задирчиво-тараторливы, они то и дело брехают да переругиваются между собой, и каждая старается перекричать друг дружку.

— «Кавалер» или «мужичок поштенный», — кричит обыкновенно такая баба прохожей «сермяге[221]» или солдатскому «пальту». — Слышишь ты, кавалер! Картофельцы не хошь ли варёной? Только что наварила. Сама варила, вон сейчас вывезла!

«Пальто» или «сермяга» подходит и останавливается перед бабой.

— Картошка что ль? — вопрошает он, хотя сам вполне убеждён, что это именно не что иное, как только картошка.

— Картошка, родимый, картошка, — приветливо ответствует баба.

— Варёная, что ль?

— Варёная, родимый, варёная.

— Да, может, не доспела?

— Ну, вот те и на! Пёс экой, право пёс! Чего лаешься тут? Ты напреж купи да отведай, а потом давай хаять да лаяться. Видно, в карманах-то звякало не ночевало? Свищет?

— А ты молчи! Потому — как ты баба — одно слово торговка, так ты и молчи. Покупателев не забижай!

— А сам чего лаешься? Что ж за эфто вашего брата хвалить, что ли?

— Не хвалить, а сказано — покупатель, потому, значат, я и могу.

— Покупатель! Чего кочевряжишься-то? Покупатель… Хорош покупатель, а сам ещё и денег на ладоху не выложил.

— Ну, не сумлевайся! Вот те и деньги. Небось про весь твой товар, пожалуй станет, да ещё и тебя в придачу прихватим.

— Ну да, как же, прихватите! Чего голчить-то! Ты деньги выкладывай! На сколько те картошки-то?

— Вали на копейку!

— Ишь, чёрт! Купил на копейку, а на пятак наругался! Ну уж народец, право! — тараторит торговка, подымаясь с тележки, и из-под седалища своего, коим служил чугунок, наполненный её товаром, и покрытый тряпицей, вынимает она в горсти пять картофелин, кои тут же с рук на руки передаёт своему покупателю.

— Ты что ж это, тётка, сама так на товаре-то и сидишь? — вопрошает он балагурочным тоном, облущивая кожицу.

— Ну так что ж? Сам видишь — сижу! — возражает баба, которая никогда не прочь поболтать или поругаться.

— Греешь его что ль?

— Конечно, грею! Пар мене выходит, — объясняет торговка, упрятывая в карман приобретённый капитал за продажу пяти картофелин.

По утрам около всех этих снабдителей пищей голодного человечества постоянно пребывает серая толпа рабочего люда, алчущего пирогов, печёнки или картофеля. К десяти часам утра толпы этой уже нет, она малу по малу рассеивается, опустошив пирожные лотки и тележки с картофелем, после чего коммерсанты эти удаляются восвояси, либо почить от торговых дел своих, либо запастись новым товаром. Остаются весь день при своих выставках только старикашка с десертом, печёнки с рубцами да саечник.

Но около этого времени на средине моста под сквозными его башенками появляется новая отрасль коммерции, пребывающая тут в неизменном положении до заката солнечного.

Все вышеописанные коммерсанты и коммерсантки — люди более или менее самостоятельные, чувствующие необходимость своего товара для потребителя, и потому они всегда бойки и довольны собой. Это, так сказать, негоцианты-аристократы и капиталисты Чернышева моста. Но кроме них есть ещё своего рода мизерабли, парии Чернышевской торговли; эти-то парии появляются на мосту под башенками в одиннадцатом часу утра для производства своих оборотов. Парии принадлежат исключительно к прекрасному полу. Это тощие хилые согбенные старухи в каких-то лохмотьях вместо одежды, с драночной корзинкой в пол-аршина, или уж много, коли в аршин длины, — вместилищем её скудного товара. Около девяти часов утра эти жалкого вида существа плетутся нога за ногу своей трясущейся старчески-немощной походкой в направлении к толкучешному переулку. Они пробираются под Щукин[222], в ягодный ряд, за приобретением необходимого им товара.

Придёт, например, такая старушонка к какой-нибудь ягодной лавке, станет смиренно у входа, перекрестится на икону — и затем поясной поклон господам-торговцам.

— Чего тебе, карга? Зачем пришла? — спрашивает разбитной приказчик в чуйке[223] и белом фартуке.

— За товарцем, батюшка! За товарцем, родненький! Не откажи, — кланяется ему старуха.

— Зачем отказывать? Товар продажу любит! Какого же тебе товарцу требуется?

— Вестимо, родненький, нашего фрухтового.

— Заплатанного, дырявого, что ли? Ступай в лоскутный, там те отмерят и отрежут, и выдадут сполна, — шутит приказчик.

— Зачем в лоскутный? Мы по малости, насчёт фрухты разной.

— Пониматцы! Стало быть, тебе насчёт фруктовых удовольствий?

— Оно самое и есть, батюшко, оно самое.

— Ты так и говори! Что ж тебе свежего али тухлого, прокислого?

— Ты мне, батюшко, тронутого положи, порчи этой самой по малости…

— Стало быть, гнилья? Ладно! Чего да чего тебе?

— Ну вот, хоша бы пильцынчиков.

— Можно! Таких отпущу, что за корольков сойдут! Ещё чего?

— Ну, вишенья, примерно…

— И этого добра можно! Давай три копейки да подставляй корзинку, все за раз вытрушу!

И торговец за какие-нибудь две — три копейки наложит разного бракованного гнилья, которое следовало бы выбросить: апельсинов, прогорклых и до зелёного моху заплесневелых; вишен душеных или, смотря по времени года, груш, слив, яблоков (зимой обыкновенно мёрзлых), и вот с этим дешёвым товаром торговка отправляется себе помаленьку той же самой приниженно-немощной походкой к Чернышеву мосту. Тут уже у неё испокон веку есть одно насиженное местечко под которой-нибудь из четырёх башенок. Местечко, занимаемое ею постоянно изо дня в день в течение нескольких лет, так что кажется, будто ни это место без неё, ни она без этого места даже и немыслимы, невообразимы.