Вот прибредёт себе эта старушенция под башенку, перекрестится на все четыре стороны — чтобы торговля спорее шла, и садится у своей корзинки обчищать плесень, пересчитывать наличное число фруктов и раскладывать товар для привлечения покупателей её, показною, т. е. менее тухлой и гнилой стороной.
С вишнями и красной смородиной поступается обыкновенно таким образом: вынимает старуха предварительно из кармана или из-за пазухи опорок старого нитяного чулка, затем отбирает смородину по пяти веточек, а вишни по пяти ягод, делает из них пучочки, которые обматывает чулочной ниткой и раскладывает по порядку на дне своей убогой корзины, затем, чтобы по денежке, и много уже если по грошу, продать каждый такой пучочек охочему покупателю.
Как скоро товар обчищен, пересчитан, разложен, торговка прислоняется спиной к гранитной стене Чернышевской башенки и в этом спокойном положении, кажись ни разу не изменив своей позы, сидит себе целый день до заката солнечного, и разве только наклонится немного вперёд, чтобы подать покупателю гнилой апельсин, или пучочек своих вишен.
Зимой мороз и стужа донимают её зябкое тело, а она знай себе сидит посинелая от холоду, да в лохмотья закутаться старается. Осенью дождливой ещё хуже, чем зимой иной раз приходит, потому — дождик как зарядит на целые сутки не переставая, так всю одежину промочит на ней, словно бы она полдня в ушате мокла, а старуха все сидит перед своим товаром, потому ей делать больше нечего, как только сидеть, ибо хозяйка, у которой она привитает за полтину в месяц, даёт ей место на полу у печки, где старуха может себе лечь да выспаться ночью, а днём для неё угла не полагается, так как она человек торговый и день при своей коммерции проводит. Вот уж летом так совсем лафа для неё, потому солнышко с утра до вечера припекает и распаривает её древние кости. Чем жарче, тем для неё лучше. Сидит себе старуха, повернёт свою спину под солнце, и как только проберут её горячие лучи, так и покажется у неё на старческом, безжизненном лице тихо-самодовольная улыбка несмышлёного младенца.
Эти старухи-торговки всегда почти круглые сироты: нет у них ни близких, ни родных, ни знакомых; сами по себе и призор, и забота; некому о них подумать, некому приютить; живёт она себе — и никому до неё нет дела, а умрёт — полиция похоронит. Поэтому ей в её одинокой, холодной и бесприветной старости некого любить, не к кому привязаться — ну вот она и любит Чернышев мост, который приютил её, да солнце, которое порой пригревает её.
Так как она принадлежит к чернышевским париям, то поэтому ни с кем не тараторит, не голчит, а пребывает в ненарушимом уничижено-смиренном молчании. Она не кричит о своём товаре, и не зазывает покупателей подобно толстой картофельнице. Она молчалива и покорно ждёт той минуты, когда покупатель сам подойдёт к ней и спросит:
— Почем пильцыны?
— По грошу штука, батюшка, по грошику по медному.
— Что так дорого?
— В такой уж цене товар стоит, батюшка. Время ноня, сам знаешь, какое!
— Да вишь, ты, гнилой он у тебя совсем!
— Нет, батюшка, он не то, что гнилой, так, порча маленькая есть! Уж что есть, то есть! Про то и спорить не стану.
— Идёт что ли за грош пара? А то и покупать не стану!
— Ну уж что с тобой, бери, батюшка, бери, пожалуй, и парочку, товар хороший, хвалить станешь.
И старуха необыкновенно рада лишнему грошу, ибо грош — это чуть ли не высшая сумма до которой простирается поштучная цена её товара. Торговый оборот такой старухи простирается в день от 6 до 10, и много-много если до 15 копеек, из которых она должна ещё копейки две-три уделять иногда градскому стражу, чтобы тот пребывал к ней благомилостив и не сгонял её с моста. Поэтому неудивительно, что картофельница смотрит с презрением не гнилушницу (о саеичниках с пирожниками я уже и не говорю)! Оборот картофельницы простирается в утро от тридцати до пятидесяти копеек, следовательно, она богачиха и имеет полное право тараторить и сцепляться зуб за зуб со своими товарками и со своими покупателями.
Покупатели гнилушницы в то же время и враги её; это почти исключительно те оборвыши — мальчишки и девчонки — который неотвязно пристают к каждому прохожему и, попрыгивая у него сбоку, ноют самым надоедливым образом: «Барин миленький голубчик, сироте копеечку Христа ради!»
Такой оборвыш, пользуясь своей неотвязностью, бежит за вами до тех пор пока вы, ради того только, что бы он отстал, дадите ему какую-нибудь мелочь. Как только почувствует он в руке своей монету, так тотчас и бежит либо в лавочку мелочную за леденцом, либо к гнилушнице за апельсином. Чуть вздремнет себе самую малость эта гнилушница, как к ней подкрадется её обычный покупатель и цапает из корзинки первый попавшийся фрукт, что обыкновенно вызывает одобрительный хохот негоциантов-аристократов: они очень любят, когда нищие ребятишки подшучивают над гнилушницами. И гнилушница никогда не побежит в погоню за похитителем, во-первых, не догнать, во-вторых — тронься она только от корзинки, остальные ребятишки тотчас же весь её товар расхватают; поэтому она ограничивается только шамканьем какой-то должно быть очень сердитой брани, да угрозой своим трясущимся старческим кулаком, что обыкновенно очень утешает вышесказанных аристократов.
Судьба гнилушницы — очень грустная судьба. Впереди для неё — болезнь и похороны в общей яме от полиции, в настоящем — еле хватает на хлеб насущный, а в прошедшем…
В прошедшем гнилушница обыкновенно была одним из двух: либо она обреталась в звании солдатки, жила с мужем в казармах за отдельными ширмами, имела когда-то чепец с розовыми лентами и пила кофе, а соседки с почтением именовали её Ниловной или Прокофьевной. Но умер муж, ресурсов никаких не осталось, подошла старость, немочь, болезнь; в богадельню попасть не всегда удается, и вот, чтобы не ходить с сумою по миру, Ниловна избрала себе Чернышев мост, завела на нём коммерцию и стала гнилушницей. Это одно, чем она могла жить до настоящего поприща.
А бывает и так, что лет тридцать-сорок тому назад эта самая торговка блистала красотой и нарядами, каталась в экипажах, потом спускалась все ниже и ниже, с Морской улицы переезжала к мадам на Мещанскую, меняла очень много квартир и все-то ниже и хуже, пока, наконец, за наступившей старостью держать больше нигде не стали, а тут подступила болезнь да больница. И затем, малу по малу, дошла до Чернышева моста.
Сидит себе тут такая гнилушница, понуря свою дряхлую удрученную нуждой да беспомощностью голову, сидит и в зной, и в стужу, и на безжизненном лице её ничего не выражается, кроме животного физического ощущения холода или ощущения солнечных лучей. А, может, только от старости это лицо заскорузло и потеряло способность отражать нравственные впечатления дум и воспоминаний, тогда, как и эти думы, и эти воспоминания копошатся в мозгу старухи; проходит перед ней: то позор с нищетой, то позор с блеском её прежних лет и невольно предстает действительность настоящего. И каким бы хохотом ответила она в те далекие времена тому, кто решился бы предсказать ей её же собственную старость на Чернышевом мосту с гнилыми апельсинами.
Отправьтесь летом в шесть утра (а зимой в начале восьмого) по набережной Фонтанки от Чернышева к Семеновскому мосту, и у ворот Мещанской гильдии[224] вы непременно увидите значительную толпу серого народа, расположившегося кучками вдоль каменной ограды гильдейского дома. Загляните в ворота и там во дворе вам представится другая разнокалиберно-пёстрая толпа женщин. Толпа серая состоит из всевозможных подёнщиков: тут и пильщики с землекопами, и плотники с каменщиками, и носильщики, и прочий работяще-кочевой люд. В толпе разнокалиберно-пёстрой и необыкновенно тараторлевой — всякого рода женская прислуга низшего, дешёвого разбора, стоящая тут в чаянии места. Есть и горничные, и няньки с мамками, но большинство составляет класс кухарок.
Петербургская кухарка тип совершенно особого рода.
Весь средний небогатый слой петербургского населения, вроде различных немцев, чиновников, ремесленников, магазинщиков, ограничивается обычно одной прислугой. Прислуга эта — кухарка, справляющая дело и за горничную, и за лакея. Поэтому кухарка — необходимое звено в жизни этого среднего небогатого слоя.
У Марьи Ивановны отошла её Мавра. Марья Ивановна в большой досаде, потому — этакое горе — надо идти и отыскивать новую кухарку, да невесть ещё на какую-то на набредёт, просто беда, да и только.
И направляет Марья Ивановна стопы свои во двор Мещанской гильдии. Марью Ивановну тут же со всех сторон обступает уже известная читателю разнокалиберно- пёстрая и тараторливая толпа:
— Вам матушка-сударыня прислугу?
— Кого надоть, куфарку аль девушку? Аль, может, нянюшку требуется?
— Эй! Алёнка! Авдотья! Филипповна! Тетушка Дарья! Подите сюда! Барыня куфарку ищет!
— Извольте, сударыня, я куфарка для вашей милости!
— Эх, ты, ноздри, какая ты куфарка? Тебе в судомойки впору!
— Кто? Я-то? Известно куфарка, я у немцев жила!
— У немцев? Эка невидаль! А я у енерала!
— Не верьте им, сударыня, оне колотовки[225] с Таировского переулка[226], я семь лет на одном месте выжила у господ и тестат при себе имею, меня возьмите!
Марья Ивановна совсем с ног сбита от этого всестороннего напора пёстрой толпы и удушающего перезвона сотни крепких фальцетовых горлышек. Наконец, ей удается заметить одну, которая показалась посуразнее прочих, и кое-как с помощью локтей и кулаков избранного субъекта выбралась она из этой давки и толкотни в сторону на просторное местечко.
— Ишь ты, барыня, чиновница, мразь какая-то!
— Надо быть шушера, огрызок обглоданный, коли такую прислугу выбрала!
— Ну, вестимо, по баране и кухарка — на пятак говядины кошачей покупать вместе станут! — со смехом раздаются во след Марьи Ивановны язвительные замечания толпы, словно бы этой толпе всем разом хотелось попасть в кухарки к Марье Ивановне.