– Почему собачкам. Всем. Хорькам там. Хомякам. Игуанам…
– А людям? – мрачно уточнил я. Ощущение дежавю усиливалось.
– Про людей, – женщина-врач шлепнула штемпель, – нам ничего не доводили, – протянула мне справку. – Ну вот. Можете ехать. В Петербурге возьмете новую.
– Какую… новую? – дежавю нарастало.
– Ну как какую? Вы же больше чем на три дня едете? – я кивнул. – Ну вот. А справку надо – не более чем за три дня до поездки. Да не расстраивайтесь вы. Там с этим проще. Свободнее. Прям как в Европе. В любом буквально отделении…
Когда я наконец сумел сдать свои документы в ФМС, всё сорвалось из-за того, что закончился срок действия медицинской справки. Которая удостоверяет, что я не болен ВИЧ, гепатитом, туберкулезом и не страдаю наркозависимостью. Получить справку тоже можно только в одном-единственном государственном диспансере… Дежавю достигло максимального накала, взорвалось и превратилось в озарение, инсайт. Мое сознание расширилось. Пудель Кокос тявкнул и радостно лизнул меня в руку.
С этого момента меня уже ничего не удивляло. Например, что с собакой можно ехать только в купе – но только эконом-класса. А в купе повышенной комфортности нельзя. Ну а что, думал я. Порядок же должен быть. Или вот что собаку нельзя переместить с перрона в вагон без клетки-переноски жесткой с суммой длины сторон не более 180 сантиметров (за этим строго следят проводницы), – но в вагоне можно немедленно и насовсем ее из этой клетки-переноски выпустить, и это проводниц совершенно не смущает, даже радует (пудель – он ведь обаятельный, сволочь). Ну а что, кивал я, всё верно. Суровость законов компенсируется их неисполнением.
Больше того. Я понял, что практически любая коллизия русской жизни становится понятней и проще, если рассматривать ее в расширенном сознании – сквозь призму, так сказать, пуделя.
Например, теория малых дел, живо дискутируемая интеллигенцией последние лет сто пятьдесят. Можно ли изменить уклад русской жизни постепенно, улучшить его малыми частными делами, короткими шажками, тактическими сдвигами к лучшему? – раз уж попытки глобального изменения разом приносят только кровопролитие, разорение, разруху в клозетах и ваучерную приватизацию? Мы с пуделем поверяем теорию малых дел практикой ежедневно, иногда раза по три. То есть для него-то это дела как раз большие, но для меня, лезущего за результатом с голубым биоразлагаемым пакетиком из магазина «Бетховен», все-таки малые. Реализуя европейский подход на русском газоне, я через раз вляпываюсь в мины, оставленные более мудрыми хозяевами питомцев, знающими, что плетью обуха не перешибешь. Но упорно продолжаю. Вот, собственно, и ответ: нет, изменить ничего не получится. А продолжать всё равно надо. Потому что ради результата у нас делаются только плохие дела. А хорошие – только ради самоуважения.
Или, например, вопрос гражданского общества. Внутренне демократичного, способного к продуктивной дискуссии, осознающего свои интересы. Тут многие уповали на средний класс, но как-то не сложилось. Но, конечно, гражданское общество у нас все-таки есть. Это собачники. Демократичные и способные к дискуссии, о да: буквально неделю назад мы с пуделем наблюдали, как похожий на профессора Вышки хозяин эрделя горячо и уважительно обсуждал с мозолистым пролетарием (помесь спаниеля) и двумя домохозяйками (такса и такса) детали сделки по «Мистралям» и нюансы отношений «Роснефти» с «British Petroleum». Осознающие свои интересы, несомненно: всякий собачник глядит на государство с неизбежным и целительным скептическим прищуром, словно бы спрашивая, как и положено адепту гражданского общества, – так, и в чем подвох? Новый налог? Запрет выгула? Строительство элитного жилкомплекса на месте собачьей площадки? Реагенты, разъедающие лапы?.. Дело, видимо, за малым: раздать всему населению по собственному интересу. Например, по собаке.
Или вот проблема свободных выборов. Пудель, надо сказать, чудовищно привередлив. Два дня подряд одно и то же есть не хочет. Доверить выбор еды ему я не могу – он выберет сметану и шоколад. Но и заставить его жрать, что дают, я не могу тоже. Следовательно…
Пуделю, надо сказать, в Питере приглянулось. Он даже есть стал лучше, меньше капризничал. Гуляли мы в сквере возле Адмиралтейства, и за малыми большими делами с биоразлагаемым пакетиком я лез в сырую балтийскую темень с видом на военно-морской шпиль с одной стороны, Исаакий с другой и Медного Всадника с третьей. Медный Всадник пуделя пугал, как будто он читал Пушкина. Зато очень нравился бюст путешественника Пржевальского с возлегшим у постамента отполированным верблюдом.
Там, возле бюста, и появился связной. Моложавый, не без лоска одетый – в реглане с латунными пуговицами и кепке, внешне он был похож, как близнец, на поэта Евтушенко где-то между двумя оттепелями – шестидесятых и восьмидесятых. Увидев нас с Кокосом, связной сделал шаг в сторону и истово отдал честь.
– Это же Артемон! – закричал он. – Артемон – это куда круче, чем доберман!
Привыкший глядеть сквозь призму пуделя, я ни секунды не потратил на расшифровку пароля. Всё было ясно: пудель Артемон, всякий знает, был правой рукой деревянного анархиста и диссидента Буратино, а доберманы там служили полицейскими. Но пока я раздумывал над ответом, Кокос с лаем потянул меня на газон. Нас там ждали дела: его большие, меня – малые…А когда я вновь оглянулся, связной уже исчез.
Но мы с пуделем знаем: он придет снова.
В окрестностях смертиТест Летова: последний знак качества (2010)
Кто не орал – дурным голосом, хором, под раздрызганную гитару, после хорошей дозы плохой водки, – «Всё идет по плану», тот не был молод на рубеже восьмидесятых и девяностых, не дышал полной грудью гнилым и свободным сквозняком исторического перелома.
Вообще Летова орали на удивление много – солдатами не рождаются, солдатами умираааают! яааа лёд под ногами майора!.. Максимальная востребованность, впрочем, редко совпадает с хотя бы минимальным пониманием; это многих вещей касается, и Летова тоже. Вполне понимая, что мы орем и про что (и то сказать, летовские тексты – не теория суперструн), мы едва ли отдавали себе отчет в том, как устроен генератор, питающий гуру «Гражданской обороны» густым темным током. Хорошо помню дальнейшие «фи» или хоть недоуменные пожатия плечами – когда Летов вдруг стал корешиться мало с Лимоновым и нацболами, но с какими-то вовсе непрезентабельными личностями, рванул в «Русский прорыв», загорланил «вижу, поднимается с колен моя Родина», завел с железным напором «и вновь продолжается бой, и сердцу тревожно в груди, и Ленин такой молодой, и юный Октябрь впереди», какую-то, прости господи, Пахмутову на стихи Добронравова. Это гляделось диковато, я и сам, помнится, не то фыркал, не то пожимал. Что ни малейшего отношения к интеллигентному диссидентскому дискурсу (через запятую с обличением ужасов Совдепии декларирующему почтение к демократии, невидимой руке рынка и прочим liberal values) движущая Летовым сила не имеет, – это я, положим, соображал и тогда. Но что дело и не вполне в эпатаже, не в буквальной верности однажды провозглашенному «я всегда буду против», «при любом госстрое я партизан, при любом режиме я анархист», – вот это сообразил значительно позже.
То есть да, конечно же – всегда против; важно, против чего. Проще, логичней всего решить, что против всякой власти, любого права сильного, каждого мейнстрима, будь то власть обкомов, ментов и гэбья – или «демократов», нуворишей и братвы, мейнстрим бравурного официоза – или пригламуренной варварской поп-культуры. Подозреваю, однако, что с Летовым всё было немножко интересней и радикальней; что штукой, к которой он пытался всегда находиться в максимальной оппозиции, являлось любое основанное на коллективном самогипнозе и потому фальшивое мироустройство, – то есть, читай, вообще практически любое. Стихийный (хотя изрядно начитанный и владеющий, тьфу ты, вполне постмодернистскими техниками) сибирский анархоэкзистенциалист, бегущий муляжности и взыскующий подлинности (это если в терминах модной европейской неофилософии, по-русски надо было бы сказать, как отрезать – «правды»), Летов в своем беге и взыскании осознанно или инстинктивно, но уж точно неминуемо оказывался в окрестностях того единственного, что при любом режиме, при любом госстрое обязано соответствовать критерию подлинности на все сто. В окрестностях смерти.
Путь самурая, каким только и может быть путь омского самурая в русской реальности последних десятилетий – а может, и любых десятилетий: со спиртовым сивушным надрывом, в грохоте ржавого колхозного панка, в самоистребительном свинстве, не щадящем для начала неосторожно подвернувшихся окружающих. В этом Летова тоже попрекали, и не то чтобы совсем безосновательно – стоит вспомнить его и впрямь неоднозначную роль в изломанной биографии и ранней смерти Янки Дягилевой; вообще, когда человек сообщает «я хочу умереть молодым», но вот – уже не такой, блин, молодой – всё живет и живет, а рядом дохнут, и именно молодые, со стороны смотрится не совсем комильфо. А хитрость в том, что умирать вообще-то никто не хочет; просто некоторые не могут больше жить. Летов мог, у него вообще оказался недурственный запас живучести; смерть была для него не одноразовым актом, а катализатором творческого процесса. Маяком, по которому он правил курс – но о который не спешил разбиться. Просто не было в стремительно меняющемся (так казалось) мире других огней, по которым можно было бы выстраивать сетку координат и яростно грести от муляжности к подлинности, кроме этого маяка. И он греб. К Лимонову с его одухотворенными собственной жертвенностью, притравленными собственной исключительностью мальчиками и девочками, с его эстетским преклонением перед Мисимой, с его «Родиной смерть». К советскому мифу, еще недавно вроде бы презираемому… – но по контрасту с тотально релятивистским наступающим и этот миф казался куда более подлинным, по крайней мере, критерий подлинности был ему ведом; культ же смерти и вовсе лежал у этого мифа в фундаменте, и надо было дочиста проблеваться после душного уютного самогипноза позднего совка, чтобы заново это разглядеть. Летов греб – и отгребал прочь, и от Лимонова, и от русского прорыва, и от советского мифа; думаю, именно потому, что раньше или позже обнаруживал, что последняя, смертная подлин