Непереводимая игра слов — страница 17 из 61

– Есть, – продолжает он, – Европа Бернса и Робин Гуда, Шекспира и Франсуа Вийона. Она небогатая, эта Европа. Любить Европу – это не значит любить Елисейские Поля и Пикадилли. Это значит любить бедный рыбацкий остров Ре, на котором ничего роскошного не построишь. Я когда впервые приехал сюда, всё время вспоминал Заболоцкого: «Европа сжалась до предела и превратилась в островок, лежавший где-то возле тела лесов, оврагов и берлог». А еще – Рембо: «Ну а если Европа, то пусть она будет как озябшая лужа, грязна и мелка, пусть на корточках грустный мальчишка закрутит свой бумажный кораблик с крылом мотылька»…

Он натягивает тетиву, стреляет. Стрела, свистнув в оскорбительной близости от мишени, зарывается в ржавую палую хвою где-то между чешуйчатыми сосновыми стволами поодаль. Не знаю, как Европа Роберта Бернса, а Европа Робин Гуда сегодня не в ударе.

Окружающая нас Европа называется Иль-де-Ре. Напротив Ла-Рошели в заливе лежат два пологих острова – Олерон, он чуть подальше, и Ре, напоминающий формой разводной ключ, соединенный с Ла-Рошелью горбатым и длинным автомобильным мостом, похожим на обглоданный хребет реликтового ящера.

Ре – это такая Юрмала-апгрейд, улучшенной планировки и с климат-контролем. Сосны, плоскогрудые дюны, извилистые пустынные пляжи, с которых до настоящей глубины долго бредешь по дну. Крохотные городки с возможной фортецией, с непременной церковью. Велосипеды и виноградники, устричные садки и дешевые ресторанчики со свежайшими морскими гадами. Липнущий к дюнам фешенебельный частный сектор – с домами, в которых по закону не должно быть больше двух этажей, с обширными дворами и деликатными невысокими заборами.

Население, ничтожное зимой, летом чуть не удесятеряется – Ре облюбовали для себя небедные интеллигентные дачники: богема, профессура, преуспевающие медийные работники. В день моего приезда «Le Nouvel Observateur» выпускает номер, посвященный Иль-де-Ре, с иезуитским названием «Простота одного острова»: двенадцать страниц про местные обычаи, маршруты, вина, ресторанчики, блошиные рынки, устриц и отдельных предпочитающих непростую простоту острова знаменитостей. Моего собеседника в этом списке нет. Хотя вполне мог бы быть.

Его зовут Максим Кантор.

Он известный и успешный, весьма успешный художник. Его работы висят в двадцати двух музеях мира, включая Третьяковку, Британский музей, франкфуртский Штадель и даже Государственную галерею Австралии в городе Канберра. Их продают за большие, стабильно пятизначные суммы в евро на Sotheby’s и Christie’s. В девяносто седьмом он единолично оккупировал российский павильон на биеннале в Венеции (называлась экспозиция, кстати, «Криминальная хроника»). Существуют коллекционеры, собирающие исключительно Максима Кантора, – «их, скажем, пятьдесят», сдержанно уточняет сам Кантор…

При этом множество художников, галеристов и кураторов реагирует на его имя в лучшем случае зубовным скрежетом.

Он востребованный писатель, драматург, философ-марксист, публицист. В 2006-м его романный дебют «Учебник рисования» – два кирпича с обложкой авторской работы – вызвал изрядные баталии, влиятельный литобозреватель Лев Данилкин сообщил, что теперь рост современных литераторов будет оцениваться по Кантору. Канторовские пьесы и эссе изданы отдельными книжками. У него только что вышла повесть «В ту сторону» и на подходе новый большой роман.[5] Его зовут читать философский доклад в американский университет Нотр-Дам – туда же, куда во времена оны Честертона; в оксфордском Вульфсон-колледже, основанном сэром Исайей Берлиным, он член общего совета…

При этом многие вполне вменяемые критики, сочинители и читатели при упоминании его имени морщатся, а то и плюют – наглец, нарушитель корпоративной этики и вообще неприятный тип!

Кантор, короче, любопытная личность.

Любопытная личность Кантор с досадой щурится на мишень. Дырка в левом нижнем углу – единственное наше достижение.

– Отвратительно, – констатирует он. – Пойдем, что ли, пить и разговаривать.

Мы все заложники своей генеалогии. Кантор тому подтверждение.

Дед Максима был евреем по национальности, минерологом по профессии и анархистом по убеждениям, за последний пункт деда сослали, он бежал на лодке через Черное море, из Турции – во Францию, оттуда – в Аргентину. Там встретил бабку – основательницу аргентинской компартии. С ней вернулся уже в советскую Россию, где в Большой террор был арестован снова, но основательница аргентинской компартии спасла, сумела вытащить. Отец Максима – философ и эстетик Карл Кантор, автор книги «Двойная спираль истории». Максим родился в Москве в 1957-м, и всё его детство и юность дом Канторов – «двадцать семь квадратных метров с окнами на трамвай» возле Коптевского рынка – был чем-то вроде вольнодумного интеллектуального салона. Туда приходили Галич и Коржавин, там Максим сидел на коленях у Зиновьева…

Сидение на коленках у автора «Зияющих высот» даром не проходит.

В школе (девятая английская) старшеклассник Кантор, уже начавший увлекаться живописью, повадился рисовать стенгазеты антисоветского содержания. Вышел большой скандал. Кантора забрали в милицию, фотографировали в фас и профиль, обязали год ходить отмечаться – ну и из спецшколы, конечно, вышибли.

Учителя и милиционеры, к счастью, не знали, что литературой мальчик тоже уже увлекся. А вот папа Карл обнаружил диссидентские хроники 8 «А» класса, завершавшиеся текстом «Конец 8 «А»», где ученики поднимали восстание против тоталитарного педсостава, – обнаружил и сжег. Он тоже недооценивал сына. Максим творил в двух экземплярах. Вторая рукопись уцелела и сегодня (сообщает мне Кантор, пока мы, оседлав велосипеды, пересекаем городишко Ле-Куард-сюр-Мер по символическому для старой Европы маршруту от церкви к рынку) ждет своего часа.

Про себя он очень рано понял, что он не человек стаи. Сам по себе, хроник-одиночка. Даже в своем заявлении на выход из рядов Ленинского комсомола чистосердечно признался: «По причине природной склонности к одиночеству». И в этом не было диссидентской фронды, а было нечто вроде констатации очевидной отличительной черты, вроде близорукости или цвета волос.

Заявление тогда удовлетворили без особых последствий. Против природы не попрешь.

В генеалогии ли дело – в дедушке-анархисте, но это, кажется, и впрямь его природа. Быть не то чтобы всегда против, но всегда отдельно, обязательно отдельно.

Сделавшись художником, Кантор, разумеется, оказался в андерграунде: основатель художественной группы «Красный дом», участник и организатор шумных неофициальных выставок. Когда же то, что еще недавно было советским андерграундом, стало постсоветским истеблишментом, Кантор взял да и поссорился с друзьями, вчерашними маргиналами советского искусства.

– Произошла чудесная вещь, – говорит он. – Я увидел, как молодые, яркие, прогрессивные шутники, которые еще вчера задорно плевали в соцреализм, с щенячьей покорностью пошли в индустрию столь же тоталитарную. У них хватало пороху осмеять секретаря райкома, но вот сказать директору американского музея или крупному куратору, что он дурак, оказалось совершенно невозможно. Все эти мальчики и девочки стремительно стали функционерами… Маршировать с ними в колонне, со знаменами, перед трибунами и называть это бунтом одиночки – ну не получается у меня, увольте.

…Кантор позвякивает ложечкой в наперстке эспрессо. Мы, описав петлю – от церкви к рынку и снова к церкви, – сидим за столиком уличного кафе; мимо две довольные китайские туристические девушки тащат втрое превышающие их объемом рюкзаки вдоль шеренги лотков, где торгуют мылом, свежесваренным на острове Ре, соком, свежевыжатым на острове Ре, оливковым маслом, свежерафинированным на острове Ре. У церкви успела сгуститься свадебная процессия. Рыжая невеста улыбается китаянкам покровительственно. У невесты отчетливый, месяца шестого, животик. На долговязом женихе бурый костюм с искрой, последний писк советских семидесятых.

Тогда, в начале девяностых, Кантор сделал вполне сознательный выбор: отказался принимать участие в нескончаемом коммерческом конвейере – агенты, галереи, кураторы. Другое дело, что это был не такой уж для него героический поступок. К этому времени полотна Кантора охотно покупали европейские музеи. Были имя, репутация, обширные связи, позволявшие существовать, по канторовскому выражению, отдельной биографией.

– Лицемерием было бы сказать, – говорит он, – что эта биография никак не соприкасается с арт-индустрией и рынком. Конечно, соприкасается! Время от времени мне приходится вступать в диалоги с директорами музеев, с коллекционерами. Но я не составляю их бюджетных проектов, они не делают на мне большой политики. Я для них ремесленник-одиночка.

Кантор одним глотком осушает наперсток эспрессо.

Я всё равно не очень-то понимаю, где пролегает демаркационная линия между декларированной отдельностью и демонстративным неучастием в темных делах мирового арт-молоха и фактическим, пусть со всеми оговорками, участием, конвертируемым в суммы с респектабельным количеством нулей.

Вот прилетавший свидеться с Кантором директор дублинского музея только нынче утром убыл отсюда в свою Ирландию. Вот вчера вечером приехал на минивэне коллекционер из Германии, милейший толстяк Михаэль с хитрющими глазами, таскал туда-сюда увесистые новые холсты; приглядывался, писал какие-то цифры на бумажке, показывал их Кантору, а потом, обернувшись ко мне, сообщал с шутовским страданием в голосе: «Он всегда шутит, Саша! Но только не когда мы обсуждаем деньги!»

Когда я завожу разговор об этом, Кантор принимается объяснять мне архитектонику своей альтернативной маркетинговой сети. Он говорит достаточно общими словами. Возможно, из уважения к моему дилетантизму, возможно, из привычки к конспирации. Музеи, с которыми у него установились взаимно доверительные отношения. Буквально одна или две галереи с правильной репутацией. Понимающие, вдумчивые коллекционеры. А главное – это уже не деловые партнеры. Это очень важно, пойми. Это друзья.