Всё проще, ребята, думаю я, карабкаясь по заснеженным тропинкам возле ословской крепости Акерсхус, где памятник Рузвельту смотрит на заледеневшую гавань. Разумеется, она урожденная Мадина Саламова. Но она давно и взаправду, старательно и честно стала Марией Амели. Разумеется, вся эта история – чистой воды манипуляция и несомненный пиар. Но это внесистемный, ни одной закулисной силой не запланированный пиар, и это честная манипуляция одиночки.
Конечно, когда Мария Амели, всерьез подумывавшая о фальшивых документах, писала свою книгу, она писала не столько книгу, кусок словесности, сколько развернутое заявление иммиграционным властям: вот я, вот как я люблю вашу страну и ваш народ, вот как я здорово владею вашим языком, я большая норвежка, чем многие чистокровные норвежцы, неужели вы настолько бессердечны, чтобы меня отвергнуть, примите меня в свои! Отсюда – точно найденная бесхитростная интонация, отсюда – идеально (именно по канонам открытого письма, слезной челобитной, а не литературного вкуса) подобранный в первых же главах ряд литературных альтер эго: честная трудяга Золушка, невинная жертва Анна Франк, стоическая жизнелюбка Скарлетт О’Хара.
В шахматах это называется «гамбит»: когда противнику жертвуют фигуру, чтобы захватить стратегическую инициативу и победить. У Марии Амели не было других фигур, кроме нее самой. И она своей книжкой предложила себя в жертву, надеясь, что не съедят, что засчитают победу за красоту и искренность жеста, за верность честным норвежским правилам. Однако съели; но у жизни правила не вполне шахматные – и даже съеденная пешка может выйти в ферзи при известном везении.
– Мы сегодня ходили плавать в бассейн, – говорит мне Эйвинд Трэдал. – Э-э… как у вас называется такая белая морская птица?
– Чайка.
– Tchayka, – с удовольствием повторяет он. – Ну вот, мы ходили в бассейн Tchayka. И там трижды надо было заполнять какие-то бумаги и предъявлять паспорт. Как будто это отдельное государство. Это же не очень разумно, что теперь бассейн Tchayka знает обо мне больше, чем многие мои близкие друзья в Норвегии?
Я вспоминаю этот диалог, бродя по центру Осло, столицы государства, где разумно устроен даже стихийный уличный протест нелегального меньшинства. Возле Кафедрального собора – пикет эфиопов, которых тоже собираются депортировать на родину. Плакаты: «В Эфиопии нет демократии!», «Перестаньте мучить ищущих убежища!», «Мы не преступники!». Пылают крупные свечи в круглых жестянках, топчутся понурые эфиопы, рядом минимум пять телеоператоров, полицейских нет. В нескольких сотнях метров вверх по променадной Карл-Юхансгате, возле Стортингета, здания парламента, выстроились курды: что-то скандируют, размахивают флагами виртуального Курдистана и плакатами, на которых намалеваны виселицы и написано «Остановите казни», потом бодрой колонной трогаются по прямой – мимо Национального театра, к стоящему на холме Королевскому дворцу. Здесь тоже мелькают телекамеры, глазеют туристы, но есть и полицейские – в двух минивэнах с надписью «Politi». Минивэны ползут за колонной, сидящие внутри politi экипированы как терминаторы из будущего, и им скучно.
Разумная основательность здесь во всем. В том, как точно по расписанию отчаливают из гавани черно-белые паромы. В том, как ссыпается кроновая мелочь в горловины счетных автоматов в любом супермаркете, и в том, как падают большие сырьевые деньги в Национальный нефтяной фонд: резервные фонды, вложенные в ценные бумаги, есть во многих странах, включая Россию и Китай, но только в Норвегии каждый гражданин может в любой момент посмотреть, в какие конкретно бумаги эти деньги вложены, и только в Норвегии эти деньги вкладываются в расчете на каждого конкретного гражданина, и он ежегодно получает со своего вклада проценты. В том, что по всей стране полно туристических домиков, где нет ни охранников, ни следящих камер, только минимальный набор всего необходимого, да прейскурант, да жестяная банка, чтобы добровольно оставлять деньги за ночлег и еду.
Нет, само собой, ни разу не рай – взять хоть уровень цен (запредельный), хоть уровень самоубийств (высокий). Но очень разумно организованный не-рай, и норвежцы оберегают его от внешнего мира – до такой степени, что упорно не вступают в Евросоюз. При этом иммигрантов – легальных – тут четыреста с лишним тысяч, не так мало: почти десять процентов четырех с половиной миллионного населения. И несколько (от трех до десяти, по разным оценкам) тысяч нелегалов.
Среди них есть персонажи вроде муллы Крекара: курдский экстремист с террористическим бэкграундом времен еще Саддама Хусейна, Крекар обитает в Норвегии аж с девяносто первого, проповедует радикальный ислам, похваляется знакомством с Усамой бен Ладеном, любит иногда дать интервью про то, как высокодуховные сыны Аллаха будут ставить прогнивших западных кяфиров в коленно-локтевую позицию, или намекнуть норвежским политикам, что за несправедливость по отношению к нему, Крекару, они заплатят головой. Власти давно лишили Крекара права на политическое убежище и регулярно постановляют депортировать его в Ирак, но приговор в исполнение не приводят: в Ираке ему светит виселица, а не может же гуманное общество отправить человека на виселицу, правда? То ли дело Мария Амели – ей-то в России смерть не грозит, что бы ни думали ее наивные норвежские поклонники.
Именно пример муллы Крекара заставляет обнаружить в истории Марии Амели еще одну, скрытую интригу. Это не только история про то, приголубить или нет Норвегии бедную Золушку. Это еще и история про то, как при столкновении с новой, не укладывающейся в привычные схемы реальностью (в данном случае – реальностью массовой иммиграции) в обществе – даже таком трезвомыслящем – возникает раздрай между законом, справедливостью и здравым смыслом. Ведь идея выгнать Марию, но оставить Крекара с точки зрения справедливости диковата, с точки зрения здравого смысла безумна, и только с точки зрения закона она вполне корректна.
Кажется, именно тоска по здравому смыслу звучит в скандальной речи британского премьера Кэмерона (он произносит ее, как раз пока я лечу в Осло), речи о крахе политики мультикультурализма, дозволявшей иммигранту жить в европейском «монастыре» по своему укладу; о необходимости жестко насаждать «базовые ценности демократии».
В нескольких трамвайных остановках от Стортингета, Королевского дворца, Национального театра – главная рукотворно-ландшафтная достопримечательность Осло, столицы Гамсуна и Ибсена, Грига и Мунка, богатой творцами, но не дворцами, великими маргиналами, но не великими кафедралами. Это парк Вигеланда. Тридцать гектаров, которые главный норвежский скульптор Густав Вигеланд заселил шестью с половиной сотнями человеческих фигур.
Люди, иногда из бронзы, а чаще из серого камня, в натуральный человеческий размер; почти все голые, с достоверно отображенными гениталиями, с тяжелой лепкой черепов и тел. Мужчины, женщины, дети, старики. Играющие, испуганные, веселые, сгрудившиеся в стаю, предающиеся вакхическим любовным играм. И посреди всего – восемнадцатиметровый обелиск, который неизбежно назовешь фаллическим, хотя больше он похож на огромную бугристую свечу из десятков переплетенных обнаженных тел: мужских и женских, старческих и младенческих. То ли гекатомба, предчувствие Дахау и Аушвица, то ли материализованная непрерывность жизни и неразрывность ее со смертью, то ли свальный грех.
Новое время, такое вегетарианское, толерантное, либеральное, предлагает, конечно, свою трактовку – и она не кажется притянутой за уши. Все мы прежде всего люди, ласково шепчет новое время, и каждый из нас уникален и неповторим. Всякий личность, и никто не лишний – вот он, идеал, к которому Европа продиралась через все войны, смуты, розни и распри. Как всякий идеал, этот вряд ли воплотим – но, пожалуй, нынешняя Норвегия подошла к нему насколько возможно близко.
Но за новым временем наступает новейшее, и оказывается, что лишние все-таки есть. Они приходят в тщательно отстроенную экосистему приближенного к идеалу социума извне; они другие; их нельзя скопом отторгнуть (потому что это противоречит идеалу) и невозможно молча принять (потому что под их напором идеал грозит обрушиться вовсе). Что с ними делать – непонятно. Ничего с ними не делать – невозможно. Они – это вопрос, на который надо как можно быстрее найти ответ, это ясно, и к Дэвиду Кэмерону не ходи.
Частная история осетинской девочки Мадины Саламовой, норвежской девушки Марии Амели, превратившаяся в публичную драму, важна уже тем, что формулирует этот вопрос заметно, наглядно и внятно. А еще тем, что дает намек на ответ. Не факт, что вопрос поймут, а намек услышат за громом медийного трагифарса; но шанс, наверное, есть.
Акустика в норвежских фьордах, всякий знает, дивно хороша.
Мы снова сидим в кафе – я, Мария, Эйвинд, двое их друзей-норвежцев, прилетевших в гости. Кафе называется «Хачапури», и на столе хачапури.
– Моя мама часто готовила грузинскую еду, – говорит Мария.
– Жаль, что твои родители не хотят общаться с журналистами.
– Извини, – она пожимает плечами, – я очень их уговаривала. Но они… боятся. Для них это всё еще слишком психологически тяжело.
– А что ты думаешь про их перспективы?
Она снова пожимает плечами:
– Не знаю… сами они подумывают о том, чтобы вернуться… сюда. Если бы нашлась страна, которая бы их приютила…
Мы обсуждаем новости. Двое депутатов исландского парламента подняли вопрос о том, чтобы дать Марии Амели гражданство Исландии. Тогда она смогла бы беспрепятственно въезжать в Норвегию. Несколько отделений ПЕН-клуба в разных странах готовы пригласить ее к себе пожить, если ее дело затянется. Отправлены документы на русский загранпаспорт – вот сделают, и можно подавать на рабочую норвежскую визу… Правда, никаких поправок в иммиграционном законе пока нет. А значит, над Марией Амели всё так же висит угроза невъезда в Шенген – лет на несколько.
– Но в России, – уточняю я, – ты не останешься в любом случае? Все-таки Москва ведь – не такое ужасное место…