Непереводимая игра слов — страница 31 из 61

Всё проще, ребята, думаю я, карабкаясь по заснеженным тропинкам возле ословской крепости Акерсхус, где памятник Рузвельту смотрит на заледеневшую гавань. Разумеется, она урожденная Мадина Саламова. Но она давно и взаправду, старательно и честно стала Марией Амели. Разумеется, вся эта история – чистой воды манипуляция и несомненный пиар. Но это внесистемный, ни одной закулисной силой не запланированный пиар, и это честная манипуляция одиночки.

Конечно, когда Мария Амели, всерьез подумывавшая о фальшивых документах, писала свою книгу, она писала не столько книгу, кусок словесности, сколько развернутое заявление иммиграционным властям: вот я, вот как я люблю вашу страну и ваш народ, вот как я здорово владею вашим языком, я большая норвежка, чем многие чистокровные норвежцы, неужели вы настолько бессердечны, чтобы меня отвергнуть, примите меня в свои! Отсюда – точно найденная бесхитростная интонация, отсюда – идеально (именно по канонам открытого письма, слезной челобитной, а не литературного вкуса) подобранный в первых же главах ряд литературных альтер эго: честная трудяга Золушка, невинная жертва Анна Франк, стоическая жизнелюбка Скарлетт О’Хара.

В шахматах это называется «гамбит»: когда противнику жертвуют фигуру, чтобы захватить стратегическую инициативу и победить. У Марии Амели не было других фигур, кроме нее самой. И она своей книжкой предложила себя в жертву, надеясь, что не съедят, что засчитают победу за красоту и искренность жеста, за верность честным норвежским правилам. Однако съели; но у жизни правила не вполне шахматные – и даже съеденная пешка может выйти в ферзи при известном везении.

– Мы сегодня ходили плавать в бассейн, – говорит мне Эйвинд Трэдал. – Э-э… как у вас называется такая белая морская птица?

– Чайка.

– Tchayka, – с удовольствием повторяет он. – Ну вот, мы ходили в бассейн Tchayka. И там трижды надо было заполнять какие-то бумаги и предъявлять паспорт. Как будто это отдельное государство. Это же не очень разумно, что теперь бассейн Tchayka знает обо мне больше, чем многие мои близкие друзья в Норвегии?

Я вспоминаю этот диалог, бродя по центру Осло, столицы государства, где разумно устроен даже стихийный уличный протест нелегального меньшинства. Возле Кафедрального собора – пикет эфиопов, которых тоже собираются депортировать на родину. Плакаты: «В Эфиопии нет демократии!», «Перестаньте мучить ищущих убежища!», «Мы не преступники!». Пылают крупные свечи в круглых жестянках, топчутся понурые эфиопы, рядом минимум пять телеоператоров, полицейских нет. В нескольких сотнях метров вверх по променадной Карл-Юхансгате, возле Стортингета, здания парламента, выстроились курды: что-то скандируют, размахивают флагами виртуального Курдистана и плакатами, на которых намалеваны виселицы и написано «Остановите казни», потом бодрой колонной трогаются по прямой – мимо Национального театра, к стоящему на холме Королевскому дворцу. Здесь тоже мелькают телекамеры, глазеют туристы, но есть и полицейские – в двух минивэнах с надписью «Politi». Минивэны ползут за колонной, сидящие внутри politi экипированы как терминаторы из будущего, и им скучно.

Разумная основательность здесь во всем. В том, как точно по расписанию отчаливают из гавани черно-белые паромы. В том, как ссыпается кроновая мелочь в горловины счетных автоматов в любом супермаркете, и в том, как падают большие сырьевые деньги в Национальный нефтяной фонд: резервные фонды, вложенные в ценные бумаги, есть во многих странах, включая Россию и Китай, но только в Норвегии каждый гражданин может в любой момент посмотреть, в какие конкретно бумаги эти деньги вложены, и только в Норвегии эти деньги вкладываются в расчете на каждого конкретного гражданина, и он ежегодно получает со своего вклада проценты. В том, что по всей стране полно туристических домиков, где нет ни охранников, ни следящих камер, только минимальный набор всего необходимого, да прейскурант, да жестяная банка, чтобы добровольно оставлять деньги за ночлег и еду.

Нет, само собой, ни разу не рай – взять хоть уровень цен (запредельный), хоть уровень самоубийств (высокий). Но очень разумно организованный не-рай, и норвежцы оберегают его от внешнего мира – до такой степени, что упорно не вступают в Евросоюз. При этом иммигрантов – легальных – тут четыреста с лишним тысяч, не так мало: почти десять процентов четырех с половиной миллионного населения. И несколько (от трех до десяти, по разным оценкам) тысяч нелегалов.

Среди них есть персонажи вроде муллы Крекара: курдский экстремист с террористическим бэкграундом времен еще Саддама Хусейна, Крекар обитает в Норвегии аж с девяносто первого, проповедует радикальный ислам, похваляется знакомством с Усамой бен Ладеном, любит иногда дать интервью про то, как высокодуховные сыны Аллаха будут ставить прогнивших западных кяфиров в коленно-локтевую позицию, или намекнуть норвежским политикам, что за несправедливость по отношению к нему, Крекару, они заплатят головой. Власти давно лишили Крекара права на политическое убежище и регулярно постановляют депортировать его в Ирак, но приговор в исполнение не приводят: в Ираке ему светит виселица, а не может же гуманное общество отправить человека на виселицу, правда? То ли дело Мария Амели – ей-то в России смерть не грозит, что бы ни думали ее наивные норвежские поклонники.

* * *

Именно пример муллы Крекара заставляет обнаружить в истории Марии Амели еще одну, скрытую интригу. Это не только история про то, приголубить или нет Норвегии бедную Золушку. Это еще и история про то, как при столкновении с новой, не укладывающейся в привычные схемы реальностью (в данном случае – реальностью массовой иммиграции) в обществе – даже таком трезвомыслящем – возникает раздрай между законом, справедливостью и здравым смыслом. Ведь идея выгнать Марию, но оставить Крекара с точки зрения справедливости диковата, с точки зрения здравого смысла безумна, и только с точки зрения закона она вполне корректна.

Кажется, именно тоска по здравому смыслу звучит в скандальной речи британского премьера Кэмерона (он произносит ее, как раз пока я лечу в Осло), речи о крахе политики мультикультурализма, дозволявшей иммигранту жить в европейском «монастыре» по своему укладу; о необходимости жестко насаждать «базовые ценности демократии».

В нескольких трамвайных остановках от Стортингета, Королевского дворца, Национального театра – главная рукотворно-ландшафтная достопримечательность Осло, столицы Гамсуна и Ибсена, Грига и Мунка, богатой творцами, но не дворцами, великими маргиналами, но не великими кафедралами. Это парк Вигеланда. Тридцать гектаров, которые главный норвежский скульптор Густав Вигеланд заселил шестью с половиной сотнями человеческих фигур.

Люди, иногда из бронзы, а чаще из серого камня, в натуральный человеческий размер; почти все голые, с достоверно отображенными гениталиями, с тяжелой лепкой черепов и тел. Мужчины, женщины, дети, старики. Играющие, испуганные, веселые, сгрудившиеся в стаю, предающиеся вакхическим любовным играм. И посреди всего – восемнадцатиметровый обелиск, который неизбежно назовешь фаллическим, хотя больше он похож на огромную бугристую свечу из десятков переплетенных обнаженных тел: мужских и женских, старческих и младенческих. То ли гекатомба, предчувствие Дахау и Аушвица, то ли материализованная непрерывность жизни и неразрывность ее со смертью, то ли свальный грех.

Новое время, такое вегетарианское, толерантное, либеральное, предлагает, конечно, свою трактовку – и она не кажется притянутой за уши. Все мы прежде всего люди, ласково шепчет новое время, и каждый из нас уникален и неповторим. Всякий личность, и никто не лишний – вот он, идеал, к которому Европа продиралась через все войны, смуты, розни и распри. Как всякий идеал, этот вряд ли воплотим – но, пожалуй, нынешняя Норвегия подошла к нему насколько возможно близко.

Но за новым временем наступает новейшее, и оказывается, что лишние все-таки есть. Они приходят в тщательно отстроенную экосистему приближенного к идеалу социума извне; они другие; их нельзя скопом отторгнуть (потому что это противоречит идеалу) и невозможно молча принять (потому что под их напором идеал грозит обрушиться вовсе). Что с ними делать – непонятно. Ничего с ними не делать – невозможно. Они – это вопрос, на который надо как можно быстрее найти ответ, это ясно, и к Дэвиду Кэмерону не ходи.

Частная история осетинской девочки Мадины Саламовой, норвежской девушки Марии Амели, превратившаяся в публичную драму, важна уже тем, что формулирует этот вопрос заметно, наглядно и внятно. А еще тем, что дает намек на ответ. Не факт, что вопрос поймут, а намек услышат за громом медийного трагифарса; но шанс, наверное, есть.

Акустика в норвежских фьордах, всякий знает, дивно хороша.

* * *

Мы снова сидим в кафе – я, Мария, Эйвинд, двое их друзей-норвежцев, прилетевших в гости. Кафе называется «Хачапури», и на столе хачапури.

– Моя мама часто готовила грузинскую еду, – говорит Мария.

– Жаль, что твои родители не хотят общаться с журналистами.

– Извини, – она пожимает плечами, – я очень их уговаривала. Но они… боятся. Для них это всё еще слишком психологически тяжело.

– А что ты думаешь про их перспективы?

Она снова пожимает плечами:

– Не знаю… сами они подумывают о том, чтобы вернуться… сюда. Если бы нашлась страна, которая бы их приютила…

Мы обсуждаем новости. Двое депутатов исландского парламента подняли вопрос о том, чтобы дать Марии Амели гражданство Исландии. Тогда она смогла бы беспрепятственно въезжать в Норвегию. Несколько отделений ПЕН-клуба в разных странах готовы пригласить ее к себе пожить, если ее дело затянется. Отправлены документы на русский загранпаспорт – вот сделают, и можно подавать на рабочую норвежскую визу… Правда, никаких поправок в иммиграционном законе пока нет. А значит, над Марией Амели всё так же висит угроза невъезда в Шенген – лет на несколько.

– Но в России, – уточняю я, – ты не останешься в любом случае? Все-таки Москва ведь – не такое ужасное место…