— Покажь документы!
Побледневший Иван Ильич вытащил из кармана какую-то бумажку.
— Почему не на станции? — спросил полицай, прочитав бумажку.
— Сегодня в вечернюю смену…
— Старая крыса! Вечно торчишь тут! Еще раз примечу — хана тебе будет!
И, швырнув на землю мельницу, он ушел.
Я подал Ивану Ильичу его «необходимый предмет», но не успел сказать и слова, как к нему подошла женщина в потертой стеганке. Из-под ее линялого темного платка выбивалась огненно-рыжая прядь волос. Что-то знакомое было во всей ее фигуре; мне казалось, что я видел совсем недавно и этот платок, и рыжую прядь волос, и слегка закинутую назад голову. Но где? Когда?
Едва она взяла мельницу, как я вспомнил: со своей высокой скамьи я видел в прошлое воскресенье, как она так же вот держала в руках мельницу Ивана Ильича, рассматривала ее долго и дотошно. А сейчас женщина делала вид, будто впервые видит эту вещь.
Я стоял рядом, женщина неприязненно покосилась на меня, словно я ей мешал. Меня злил ее взгляд, тем более что я не сомневался, что и на этот раз она уйдет ни с чем. Где ей взять масло и сахар?
Женщина выдвинула из мельницы узенький ящичек. Я увидел в нем несколько высохших пестреньких фасолин. Она задвинула обратно ящичек, поправила на голове платок и сказала звонко, нараспев:
— Купила бы, да молоть нечего…
И ушла.
— Нахальная баба! — сказал я. — Сколько раз уже обнюхивала вашу мельницу. Делать ей нечего!
— Фантазируешь! — сказал убежденно Иван Ильич. — Впервые ее вижу, а память на лица у меня, сам знаешь, отличная: один раз увижу, сто лет помню!
— Вы просто не заметили…
— Не болтай! — вдруг рассердился Иван Ильич. — Мне лучше знать. Пойдем домой, проводи-ка меня немного…
Мы шли кривыми улочками нашего городка. Моросил октябрьский дождь, день был серый, унылый. Впрочем, теперь и солнечные дни казались мрачными. Иван Ильич нес завернутую в тряпицу мельницу и молчал. Но у меня было такое чувство, что он все время наблюдает за мной.
— Хочу тебе сказать вот что… — прервал молчание Иван Ильич. — Время такое… всякое может случиться. До конца войны могу и не дожить. Мой завет тебе: не бросай скрипку. Раньше не говорил, теперь скажу: ты можешь стать большим музыкантом, настоящим артистом. Береги себя. Главное, помни о пальцах. Я тогда узнавал у доктора…
За все пять лет обучения старик не похвалил меня и пяти раз. Слова его привели меня в смущение, я не знал, что сказать, и брякнул невпопад:
— Никто не даст вам за эту мельницу ни масла ни сахара. А зачем вы держите в ней фасолины?
— Что? Ах, ты про это? Завалились, верно, с мирного времени.
Развернув тряпицу, он вытряхнул на мокрую землю фасолины. На нежданную добычу жадно набросились взъерошенные воробьи.
— Были и нет, — усмехнулся Иван Ильич.
На площади наши пути расходились.
— Послушай… — начал старик и умолк. Опять я почувствовал на себе его испытующий взгляд. — Об отце имеешь сведения?
— Ничего не знаем, Иван Ильич. С августа…
— Надо надеяться, дорогой, надо надеяться. — Он поежился под струйками холодного дождя. — Куда ты дел свой пионерский галстук?
Вопрос был неожиданный. Я растерялся.
— Понимаю, — сказал Иван Ильич. — Уничтожил. Избавился. Правильно сделал. Пользы от него никакой. Наверное, все пионеры выбросили свои галстуки…
— Все пионеры выбросили галстуки? Да что вы? Не знаете, а говорите! Кто выбросил, тот трус!
— Постой, не кричи. Фортиссимо здесь неуместно. Объясни все-таки, к чему тебе пионерский галстук? Если фашисты узнают, ты можешь погибнуть из-за него. А ты должен беречь себя. Тебя ждет слава, я уверен, что немцы оценят твой талант. Увидишь!
— Не стану я играть для фашистов! А красный галстук мне нужен! Нужен! Пока галстук у меня, я как будто бы в засаде! Прикажут, и я брошусь в атаку! Только бы приказали!
— От кого ты ждешь приказа? Кому теперь приказывать, коли немцы уже в пригородах Ленинграда и прут на Москву. Некому здесь приказывать…
— А кто приказал взорвать склад с немецким обмундированием? Кто приказывает расклеивать по ночам сводки Совинформбюро? Кто приказал у деревни Ивановской пустить под откос поезд с фашистами?
Мне показалось, что Иван Ильич не слушает меня, думая о чем-то своем.
— Ладно, не будем спорить, — сказал он наконец. — Приходи завтра на станцию.
— Зачем?
— Увидишь, какую силищу прут на восток немцы. Не устоять большевикам…
— Запугали вас фашисты!
— А ты не боишься?
— Я их ненавижу! И не боюсь, потому что знаю, чем война кончится. Помните, что сказал Александр Невский?
— Ну, что же сказал Александр Невский?
— «Кто с мечом к нам придет — от меча и погибнет!»
— Сказать все можно. Нет, брат, плетью обуха не перешибешь. Завтра на станции сам увидишь…
— Не пойду я никуда!
— А я прошу тебя! Мне нужно, чтобы ты пришел. Слышишь? Обязательно! В конце концов, можешь ты исполнить просьбу своего учителя?!
4
На станции было безлюдно, где-то на дальних путях маневрировал старый паровоз, оставляя за собой клубы черного дыма.
Иван Ильич суетился под навесом, около больших десятичных весов. Тут же высились аккуратно перевязанные фанерные ящики.
— Явился? Молодец! — сказал Иван Ильич. — Садись, сейчас я с этим делом покончу. Впрочем, помоги-ка мне. Надо взвесить все ящики и занести вес в накладную.
Я стал укладывать ящики на весы.
— Посылочки, — сказал Иван Ильич. — Маслице, сальце, сахарок, ну и вещички, конечно. Немцы посылают нах хаузе. Домой. Женам, деткам. Немцы, милый мой, очень детей любят, просто обожают…
— Вы зачем меня позвали? Хвалить фашистов?! «Немцы любят детей!» Забыли Ивановскую? Что там наделали немцы?
— На память не жалуюсь — помню. Загнали людей в деревенскую церковь и сожгли. За связь с партизанами…
— А вы знаете, что там были ребята, даже грудные дети?..
— Я и говорю… Они русских детей сожгли, а вещички их аккуратненько собрали. Ни одной избы не пропустили, все осмотрели. Немцы знаешь какие экономные! Собрали вещички, не пропадать же добру, а теперь отправляют своим белокурым ангелочкам. В Германию. Дескать, носите, детки, на здоровье, слушайтесь мамочку, не забывайте папочку, мойте ручки перед едой…
Иван Ильич говорил тихо, почти шепотом, но в голосе его была такая ненависть, что я мгновенно прозрел. Боже мой! Как я мог подумать, что он смирился с фашистами?! Но для чего же тогда он вел эти разговоры о немецкой мощи, о их победах? Неужели испытывал меня?
Иван Ильич повернул на весах какой-то рычажок и стал выписывать накладные.
— Помнишь, какое завтра число? — спросил он, не подымая головы.
— Седьмое ноября…
— Как ты отметишь его?
— Буду играть на рынке…
— Значит, станешь и в этот день пиликать вальсы Штрауса?
— Нет, завтра я буду играть русский романс… Старинный.
— В годовщину Октября — старинный романс? Это все, на что ты способен?
— Вы сначала послушайте. — Я начал тихонько высвистывать мелодию. — Догадались, в чем дело?
— Ничего не понимаю. Отметить Октябрь в тылу врага таким допотопным романсом! Ты, верно, не знаешь его слов. — Иван Ильич закатил глаза и тихонько запел противным фальцетом:
Белой акации гроздья душистые
Вновь ароматом полны…
— Помню, такие слова пел дедушка, — сказал я. — А папа пел совсем по-другому. Надо только чуть-чуть изменить ритм и две-три ноты. Тогда получится не романс, а песня гражданской войны. Помните: «Слушай, рабочий, война началася, бросай свое дело, в поход собирайся!»
Иван Ильич встрепенулся:
— Как же я, гриб замшелый, забыл эту песню? Я и припев помню: «Смело мы в бой пойдем за власть Советов»! Но припева ты не играй. Припев на другой мотив, за него и в гестапо можно угодить.
— Посмотрю на месте, может, полицаев не окажется. Вот здорово будет! Сыграть в такой день боевую песню! Советскую! Чтобы все люди услышали!
— Молодец! Не ожидал от тебя! Впрочем, бывает — и веник стреляет! Теперь слушай. Завтра я на рынок не приду…
— Испугались того полицая? Скажите ему спасибо: никому ваша крутилка не нужна. Зря сапоги топчете!
Иван Ильич пропустил мои слова мимо ушей.
— Завтра к восьми на рынок пойдешь ты. Ровно в восемь начнешь играть «концерт» по моей заявке. — Он улыбнулся и метнул на меня быстрый взгляд.
— Какой концерт?
— Играй что хочешь. Нужно только одно: от восьми до десяти ты исполнишь… — Иван Ильич сунул руку в карман пальто, и я увидел на его ладони несколько фасолин. Он взглянул на них и сунул обратно. — За эти два часа ты исполнишь свой концерт пять раз. Ровно пять, не больше, не меньше. Припева играть не смей! Понял?
Раздался густой паровозный гудок. Иван Ильич вскочил, схватил метлу и вышел на платформу. Согнувшись по-стариковски, он шваркал метлой налево, направо и, казалось, совсем забыл обо мне.
Не останавливаясь, даже не замедляя хода, на восток пронесся бесконечный воинский состав. Груз на платформах был закрыт брезентом: там притаились танки и орудия.
Иван Ильич вернулся хмурый, озабоченный.
— Видел?
Я молча кивнул головой.
— Романс будешь играть не пять, а шесть раз.
— А почему вы раньше сказали — пять?
— Прошу тебя, никаких вопросов! И, пожалуй, пора тебе уходить. Ни пуха ни пера! Помни: завтра ты должен играть. Шесть, а не пять раз. Это не просьба, а приказ. Иди, голубчик.
5
С вечера я долго не мог заснуть, когда же наконец забылся, мне приснилось, что я пришел на рынок без скрипки. Уже восемь часов, надо играть, а скрипки нет. А Васька стоит в толпе, строит рожи и смеется надо мной.
Проснувшись, я не сразу понял, что все это мне только привиделось. Часы-ходики показывали шесть утра. Мама еще спала, пришлось все делать очень тихо: я не хотел, чтобы она видела мои сборы.
Вытащив из-под матраса пионерский галстук, я повязал его вокруг шеи и надел поверх свою лучшую рубашку. Потом я достал с полки русско-немецкий словарь. В нем я спрятал календарный листок. Оккупанты запретили нам держать советские календари, и мы сожгли свой еще в сентябре. Но один листок из календаря я сохранил, и сейчас он лежал передо мной. На листке сияла большая красная цифра «7». И торжественная надпись: «24 года Великой Октябрьской социалистической революции». А внизу — рисунок: красногвардейцы и моряки штурмуют Зимний дворец.