Непобежденные — страница 91 из 129

— В Севастополе все могло быть…

Но он доискивался фактов. Узнал, что того батальона давно уже нет, остатки его влились в стрелковый полк. Однажды спросил об этом начальника политуправления Черноморского флота дивизионного комиссара Бондаренко.

— Слышал, — сказал комиссар. — Но факт не подтвержден.

Бондаренко приказал поднять политдонесения начала ноября. В одном из них сообщалось, что смертью храбрых погибли политрук Фильченков, матросы Одинцов, Паршин, Красносельский.

— Видите, «смертью храбрых», и больше ничего.

Но в голосе его уже не было уверенности, опыт политработника подсказывал: в донесении недоговоренность. И он велел разыскать и вызвать к нему бывшего комиссара батальона Мельника.

«Слишком много безымянных героев». Сколько раз вспоминал Колодан эти слова майора, первого севастопольца, с кем он беседовал. В этих словах были и пафос и безысходность. Не хотелось верить в возможность забвения подвига. Но и до Севастополя сколько знал он случаев, когда невероятнейший героизм отдельных бойцов и целых подразделений словно бы тонул в вязкой неизвестности. Грозный поток нашествия смывал следы этих подвигов, рассеивал и без того немногих свидетелей. Там, в Москве, в редкие минуты свободных перекуров сколько перебирали они, сотрудники редакции, слухов, полубылей-полулегенд о людях, дравшихся до последнего патрона и умиравших с именем Родины на устах, о гарнизонах, оставшихся в глубоком вражеском тылу и продолжавших сражаться в совершенно безвыходном положении, с одной только личной верой, что если уж погибать, то так, чтобы самой смертью своей помочь Родине. Как они, газетчики, жалели, что не могут написать об этом. Потому что газете требовались проверенные факты, а не слухи. И как радовались, когда кому-то удавалось вырвать из цепких лап забвения еще одно свидетельство несравненной стойкости, мужества, патриотизма, величия советского человека. Они гордились этой необычной стороной своей работы и, хоть в шутку, но все же не без серьезного намека говорили, что в их руках сама История.

Был начальник политотдела флота высоким, кудрявым, белозубым, и очень нравился Колодану.

— Знаете, кем был политрук Фильченков? — говорил Бондаренко. — Он был начальником клуба, и в тот день разносил газеты по ротам. А тут — танки. И он возглавил группу истребителей танков. И погиб. В самом этом факте — подвиг. Но вот как погиб, об этом мы сейчас узнаём.

Из-за толстых стен доносились глухие разрывы. Шла очередная бомбежка, которым давно уж потеряли счет. Дивизионный комиссар нервничал: на этот день у него намечалось много дел, и долгие теоретизирования с корреспондентом не входили в его планы. Поэтому когда пришел Мельник, дивизионный комиссар сразу заговорил о деле.

— Вспомните бой под Дуванкоем восьмого ноября, — подсказал он, по собственному опыту зная, как нелегко бывает сразу припомнить всех, живых и мертвых, кого проносит перед глазами стремительный вихрь войны. — Вы тогда успели поговорить с умирающим краснофлотцем Василием Цибулько. Было такое?

— Так точно, товарищ дивизионный комиссар. Его фельдшер Петраченко перевязывал, а он все говорил, торопился, боялся, что не успеет рассказать, умрет. И точно, умер потом.

— Что же он рассказывал?

— А что было, то и рассказывал. Как немецкие танки шли, а они пятеро держали шоссе.

— Как держали?

— Дрались, товарищ дивизионный комиссар. Храбро дрались. Беспримерно.

— Бес-при-мерно, — медленно повторил Бондаренко, как бы взвешивая это слово. Как же конкретно?

— Немцы лавиной шли, — начал Мельник, настороженно поглядывал на быстро бегавший по бумаге карандаш корреспондента. — Наших войск тогда немного было. Приморская армия только выходила к Севастополю и немцы рассчитывали с ходу ворваться в город…

— Общую обстановку можете опустить. Ближе к делу. Что говорил умирающий Цибулько?

— Говорил, что сам он был тяжело ранен еще в начале боя, что Красносельский погиб, сраженный очередью из танка, что боеприпасов уже не было и что Фильченков не стал рисковать последней гранатой, а привязал ее к поясу и бросился под танк. Потом Одинцов и Паршин последовали его примеру. И немцы отступили…

— Немцы отступили, — удовлетворенно повторил Бондаренко. — Немцы не только отступили, они до зимнего наступления больше не предпринимали атак на этом направлении. Почему?

— Не знаю, товарищ дивизионный комиссар.

— А я знаю. Их устрашило беспримерное самопожертвование моряков. Они поняли значение этого подвига. Они поняли, а вы — нет. Вы даже не доложили об этом.

— Мы докладывали, — вскинулся Мельник. — В донесении, точно помню, указывались все фамилии.

— Донесений много было, и фамилий тоже много. Слов нет, все погибшие за Родину, достойны чести. Но вы, политработник, обязаны были понять значение подвига политрука Фильченкова и его товарищей, должны были понять, что такое способно зажечь сердца людей.

— Не пришло в голову, — оправдывался Мельник. — Все дрались до конца.

Не пришло в голову…

Отпустив его, дивизионный комиссар долго сидел молча, ожидая, когда корреспондент перестанет писать. Так и не дождался, сказал:

— Вы это дайте сначала нам в «Красный Черноморец».

— Знаете, что меня больше всего поразило? — сказал Колодан, оторвавшись от блокнота. — Вот это его «не пришло в голову». Обыденность факта. Понимаете? В Севастополе каждый день случается столько необычного, что даже такое кажется обыденным. А ведь это… это легендарно. Это люди будут помнить и через сто лет. Надо только написать…

— Вот и договорились, — сказал Бондаренко, вставая, словно дожидался именно этих слов. — Теперь все в ваших руках. Я не ваш редактор, но, как старший по званию, даю вам боевое задание: срочно пишите.

На Севастополь опускался вечер, рыжие хвосты от пожарищ тянулись по небу. Над бухтой кружили «юнкерсы», пикировали на Корабельную сторону, где под прикрытием дымовой завесы и плотного зенитного огня стоял транспорт, прибывший с Большой земли. Эхо разрывов скакало над городом. Кончался еще один день севастопольской эпопеи. Один из тихих дней между большими боями.

IX

Командир не имеет права на плохое настроение. Тем более командующий. Когда на тебя смотрят со всех сторон, когда в каждом слове твоем, в каждом взгляде ловят надежду, можно ли задумываться о возможной безнадежности положения?

— Что там, на Керченском полуострове? — повсюду спрашивали Петрова.

А он ничего утешительного сказать не мог. Не кивать же вслед за командованием Крымского фронта на весеннюю распутицу? Никого не обошла зима, все знают, как крепки были морозы в январе-феврале. Почему же не наступали, когда не было распутицы? Не раз и не два севастопольцы получали приказы поддержать предполагавшееся наступление. Задачу свою они выполняли: Манштейн не перебрасывал войска из-под Севастополя на Керченский полуостров. А Крымский фронт все не решался наступать.

И вот решился. 27 февраля, когда дороги раскисли. Чего ждали? Не знали разве, что весной дороги раскисают? И при абсолютном превосходстве в людях и боевой технике Крымский фронт забуксовал на месте и через трое суток перешел к обороне.

Как это понимать? На чей счет отнести неоправданно большие потери?…

Петров поглядел на завернутую в марлю лампочку и опустил глаза на белую простыню, из-под которой выглядывало такое же белое, без кровинки, лицо Нины Ониловой, Анки-пулеметчицы, как звали ее в Чапаевской дивизии. Когда умирает раненный на поле боя мужчина, это, вроде бы, естественное дело. Но женщина, да еще молодая, все равно, что ребенок!…

Петров снял запотевшее пенсне, протер. Раненая все не открывала глаз, и он снова уставился на лампочку, подумав, что потери от этих периодически повторяющихся наступлений неоправданно велики. Осенью, когда надо было убедить врага в стойкости обороны, частые контратаки играли свою роль. Теперь противник пассивен, и наша активность может принести пользу только в том случае, если на Керченском полуострове действительно развернется широкое наступление. Без него же…

Раненая открыла глаза, посмотрела на сидевшего возле нее человека в белом халате и, не узнав его, снова опустила веки, медленно опустила, так, словно ей невмоготу было удержать их.

И опять слезная жалость сдавила ему горло. Столько за войну насмотрелся, пора бы очерстветь! Но время от времени все просыпалась юношеская чувствительность. Особенно когда видел страдания детей и женщин.

Откуда-то выплыло в сознании неожиданное сравнение войны с эпидемией. Это подметил, кажется, хирург Пирогов, и подметил именно здесь, в Севастополе. Он так и говорил, что у войны все признаки эпидемии. Что ж, если человечество рассматривать как единый организм, то война, пожалуй, и есть болезнь этого организма, вроде как болезнь обмена веществ, болезнь системы взаимоотношений между людьми, между народами. Войну, как и болезнь, можно пресечь в зародыше, но когда она выходит из-под контроля!…

Дальше мысли перескочили на незавидную долю профессиональных военных в такой стране, как Советский Союз. Война — главное их дело, которое, как и всякое дело, нельзя хорошо делать без любви. Но как любить войну? И возник перед ним давно не возникавший вопрос: хорошо ли распорядилась судьба, заменив желанную в юности долю художника беспокойной долей военного человека? И который раз он спрятался за привычный ответ: время такое, не хочешь, а приходится воевать. Но как же трудно постоянно глушить в себе чувство жалости, сострадания!…

Чуть слышно скрипнула дверь госпитальной палаты. Генерал обернулся, увидел профессора Кофмана и поразился бледности его лица. Лицо у главного армейского хирурга всегда было такое, но сейчас это почему-то встревожило Петрова. Знакомая судорога дважды свела шею, голова дернулась, и… он увидел широко раскрытые глаза Нины Ониловой. Она смотрела на командарма пристально, узнавая его, слабая, скорее жалостливая, чем радостная улыбка кривила ее губы.

Петров погладил раненую по голове.