Я думала, она от этого смирится, а она, ни слова не говоря, шасть из избы да к Николке, а он в это время к косе грабельки пристраивал, овес косить. Гляжу, идут они оба, и у Николки это глаза как у волка горят. Только он переступил порог, да как закричит: "Что ж это ты сконбои заводишь, что тебе мирья-то нет, чего ты придираешься-то к нам?" Кричал, кричал, а она это стоит сзади него да плачет. Обидно мне сыновние слова было слушать, но еще обиднее на ее слезы глядеть. Ах ты, недотрога, думаю, тебе и слова нельзя сказать, ты уж и нюни распустила да к мужу с жалобой пошла, -- постой!.. Накричался это Николка-то, замолчал, я и говорю: "Не я сконбои завожу, а ты с своей шкурой-то. Ишь вы матери-то никакого почтения оказать не можете, рыло от нее в сторону воротите, меж собой у вас всякие шмоны, а на меня и глядеть не хотите". Он и говорит: "Если ты так будешь, то все так и будет; ты первая затеяла все дело, значит, ты и виновата во всем".
– - Вот тебе раз! -- сказал Левоныч и стал выколачивать свою трубочку.
– - Старики всегда во всем виноваты, -- проговорил старик и вздохнул.
– - Именно, -- вздохнув, молвила баба и продолжала: -- Я думала, что это он в сердцах сказал-то, потом обдумается, обойдется, переменит себя, -- ан не тут-то было: время прошло, а он все по-прежнему на меня смотрит. Заныла во мне душа, отбивается мое детище, совсем отбивается, думаю, и все из-за этой шкуры, жененки своей, -- прилепился он к ней одной, от этого и на мать-то по-людски глядеть не хочет.
А к ней он, правда, прилепился вот как, я и не видала в крестьянской жизни. Видела, жалеют мужья своих жен, да все не так: когда приласкают, а когда и побранят и в зубы съездят, всего бывает, а тут не то что в зубы, а и слова-то грубого не скажет никогда. Чем это она его приворожила так? думаю. Ничего в ней и особенного-то нет -- бабенка как и бабенка.
Дальше -- больше. Мне на такое обхождение их и глядеть-то противно стало; стала я подумывать, как бы расхолодить их, стала случая такого подбирать.
Один раз, около покрова уж, ушла молодуха в гости к своим родным, осталась я одна с Николкой и говорю ему:
"Ну, сынок, долго ли у нас такие порядки будут?"
"Какие" -- спрашивает он.
"Да твоя-то плеха до кех пор будет тобой верховодить?"
"Как верховодить?"
"Да так, ишь она какую власть взяла, мне ей слова никакого нельзя сказать и ты ничего не говоришь. Разве хорошо это?"
"Да что ж мне говорить-то ей, коли она ни в чем не виновата?"
"Да чтоб власть свою показать, что ты муж ей, -- говорю, -- а то она зазнается так, что с ней после и не сообразишь".
"Так что ж мне теперь, по-твоему, делать?"
"Да что другие мужья делают", -- говорю.
"Другие то дерутся с женами, так и мне теперь драться со своей?"
"А что ж за беда, спесь сбить не мешает. Не хрустальная она, чай, от кулака-то не развалится".
Так и выступил из лица весь Николка, а на глазах слезы заблестели.
"Спасибо, -- говорит, -- не ждал я от тебя, матушка, этого. После этого какая же ты мать?"
"А что ж такое?"
"А то, -- говорит, -- я таких слов от лихого ворога слышать бы не желал, а не то чтобы от матери".
Не знала я, что сказать ему на это, только вижу, обиделся мой парень шибко, так шибко, что никогда я его до этех пор таким обиженным не видала: и плачет, и трясется весь, и лепечет незнамо что.
– - Ишь, какой привередливый, -- молвил, тряхнув головой, старик, -- из молодых, да ранний!
– - Чудак какой-то! -- сказал Левоныч и опять сплюнул по-своему.
– - Наступила зима, -- опять продолжала старуха. -- Ну, думаю, не переменят ли мои молодые своего обращения: целый день в избе, целый день на глазах друг у друга, може, что и выйдет. Но не тут-то было, все по-прежнему пошло. Меж собой у них смехи да шуточки, а я все у стороны, да еще мало того, -- молодуха-то все больше и больше на меня косыриться начала, -- бывало, хоть молчала, а теперь и поворачивать начала да огрызаться. Вижу, дело из рук вон, один раз и говорю я Николке:
"Что это только у нас творится в доме, господи боже! Так ли нам жить-то надо? Ведь нас всего-навсего три зерна, нам бы надо такой порядок вести, чтобы люди, глядя на нас, радовались".
"А кто же, -- говорит Николка, -- виноват этому?"
"Да уж, знамо, не я", -- говорю.
"Погляди хорошенько".
"Что глядеть, видно, уж если-я и проштрафилась чем, так с меня и взыскивать нельзя: я мать ваша и всему дому голова".
"Ты так и думаешь?"
"Так и думаю", -- говорю.
"Вот в том-то и беда вся, -- говорит Николка. -- Старшой грешит и думает, что он имеет праву на это, а меньшой, глядя на него, считает, коли старшой блудит, а мне сам бог велит; от этого все горе-то и выходит".
"Так что ж теперь делать мне?" -- спрашиваю.
"Побольше молчать да поменьше ехидничать".
"Так и подняло меня всеё. Это мне-то перед вами молчать? Ах вы, такие-проэтакие, да мне из-за этого и от бога грех и от людей стыд будет! Нет, -- говорю, -- это далека песня".
Так мы ни до чего и не договорились в этот раз, и жизнь наша ничуть не изменилась. Молодухе нужно было скоро родить; Николка еще больше стал перед ней расстилаться; глядишь-глядишь, бывало, на них, плюнешь да отвернешься в сторону.
Прошла так зима, наступила нонешняя весна. Молодуха последнее время ходила; Николка так за ней и увивается, делать ничего не дает, все сам: и пашет сам, и боронует сам, а она сидит в избе да то рубашечки шьет, то одеяльце собирает, все это к родам-то готовится. Гляжу я на нее, так меня досада и разбирает. Что это за новости, думаю, разве в крестьянстве так полагается? Это господам туда-сюда, а нашему брату разве можно: у нас бабы всегда до последнего времени работают, особливо в старину, тогда не разбирали; бывало, и с косой и в жнитво раживали. Моя мать, покойница, умерла в лесу от родов-то: приехала за дровами, стала накладывать, а ее час в это время пришел, ну и отдала душу богу. Я сама за сохой в поле выкинула да шесть недель после этого вылежала, а она что за фря такая, что работать не хочет… Один раз поехал Николка горох сеять, и опять один; вижу я это и говорю: "Ну-ка, будет тебе барыней-то сидеть, давай-ка картофель на семена разберем…" Послала я ее в подпол мешки подавать да насыпать мне, а сама стала принимать их. Вытаскали мы мешки, вылезла моя молодуха из подпола да как пошатнется. Я гляжу что это она, а она валится, валится да на коник как плюхнет и заохала. Я думала, ее время подходит, за бабкой сбегала; пришла бабка, оглядела ее. "Нет еще, -- говорит, -- родить ей рано". -- "Чего ж это ты, -- спрашиваю я у молодухи, -- раскисла-то?" -- "Да на животе нехорошо больно", -- говорит она, как больная словно, да только не верится мне это, кажется, что притворяется она, да и все тут.
Пришел вечер, не встает молодуха и все охает. Приехал Николка с поля, увидал ее, стал расспрашивать, что такое. Рассказала Федосья. Как ощетинился мой парень да как набросился на меня и давай костить: ты и съедуга-то, и злая-то, и тебе человека-то нипочем со света сжить. Читал-читал да говорит: надо за фершалихой ехать, беспременно привезти надо, а то как бы чего худо не сделалось.
Как услыхала я это, так индо руками всплеснула. "Ах ты, дурак, -- говорю, -- этакий, да что ты с ума-то сходишь? Она, шкура, притворяется, хочет тебя на меня за то, что я ее работать потревожила, науськать хорошенько, а ты ей и поверил? Не фершалиху ей надо, а хороший кнут на спину, чтобы она не прикидывалась казанской сиротой-то да не водила бы тебя за нос"…
Парень меня и слушать не стал. Только прошла ночь и рассветать стало, он шасть из избы да за оброть да за лошадью. "Да неужто правда, говорю, ты поедешь?" -- "Беспременно", -- говорит. "Да такое ли время теперь разъезжать: рабочая пора, один день чего стоит". -- "Мне, говорит, человек дорог, а не день". -- "Ах, дуй те горой, самоуправщик ты окаянный, да что ж мне с тобой делать-то?" И сейчас это я живым манером шасть в сарай, собрала там всю сбрую в кучку и ворота на замок, а ключ в карман. Поезжай, думаю, куда хошь. Приводит Николка лошадь из ночного, ткнулся в сарай, видит замок; он ко мне: "Где ключ?" -- "Далеко", -- говорю.
Повернулся мой малый и из избы вон. Я думала, он к соседям, за сбруей, жду, вот покажется, вот поедет, а его и не видать, и не слыхать. Пошла я на огород, подхожу к сараю, а у него и ворота настежь. Как так, думаю, где же он ключ взял? Взглянула я хорошенько, вижу -- замок сломан. Подкосились у меня ноги: что он, думаю, сделал-то?
– - Ишь какой настойчивый, -- проговорил старик, -- напролом прет!
Левоныч качнул головой, как бы говоря: "чай, видишь", и опять сплюнул по-своему.
– - Ну, я сейчас к старосте, -- не обращая внимания на замечания, продолжала баба. -- Так и так, говорю, парень от рук отбился, бесчинствует, ни на что не похоже. Староста и говорит: "Ступай в волостную, там с ним что тебе хочется, то и сделают". Сгоряча-то я тогда хотела было идти, да попался мне один человек, стал разговаривать меня: "Ну, куда ты пойдешь, чего ради срамиться будешь, ведь на всю округу тогда слава пойдет, лучше обожди -- и так обойдется. Знаешь, молодо -- задиристо, а вот поумнеет маленько и помягче будет".
Послушала я сдуру-то, не пошла тогда, -- думаю, что дальше будет.
К обеду привез фершалиху Николка, лечила она и по бабьей части сведуща была; осмотрела она Федосью: "У ней, говорит, живот стронут, все на низ свалилось, роды трудные будут".
Николка так и завыл.
"Что ты наделала-то, говорит, неужто не грех тебе будет?"
"Враки все это, -- говорю, -- притворяется твоя барыня, больше ничего. Ничего ей не доспелось".
Отвернулся от меня Николка, ничего не сказал, только зубами этак скрипнул.
Правда ли, нарочно ли, только молодуха до родов не вставала; лежала она на боку день целый да охала. Николка, глядя на нее, индо высох весь.
Перед петровым днем пришло время ей родить. Как начало ее схватывать-то, как принялась она блажить, на что только похоже! Родят бабы, кричат, да все не так, а уж эта так-то занозисто, господи боже мой! Правда ли ей трудно очень было или надо мной она покуражиться захотела, бог ее знает. Почти сутки она металась. Николка весь измотался за это время, смотрит он на нее, а сам плачет, зубы стиснет, уши сожмет, на что только похож сделается, индо мне жалко его станет. Перемежится это маленько молодуха, подойду я к ней, стану уговаривать: "Ты потише ори-то, -- говорю, -- чего