— А потом все-таки ждали, разве нет? Вы уснули в машине, съехав на обочину. Поэтому и минул час между моментом, когда вас видели на месте аварии, и появлением в Гарфорд-Хаусе.
— Мне пришлось остановиться. Я была слишком утомлена и знала — ехать дальше было бы опасно.
— Как и то, что теперь можно спокойно выспаться. Ведь тот, кого вы опасались больше всего, уже мертв.
Корделия ничего не ответила. В кабинете воцарилось молчание, однако ей казалось, что в воздухе висит не осуждение, а сочувствие. Как некстати эта усталость! И как жаль, что ей не с кем обмолвиться словечком об убийстве Рональда Келлендера! Берни оказался бы сейчас совершенно бесполезен. Для него моральная дилемма, составлявшая сердцевину преступления, не представляла бы ни малейшего интереса, он не усмотрел бы в ней никакого смысла, кроме путаницы очевидных фактов. Ей было нетрудно представить его грубые и бесхитростные замечания насчет отношений Элизы Лиминг с Ланном. Инспектор мог бы ее понять. Она вообразила такой разговор. Ей вспомнились слова Рональда Келлендера о том, что любовь так же разрушительна, как и ненависть. Согласился бы Дэлглиш со столь унылой философией? Вот бы спросить! Она догадывалась, что в этом-то и состоит подлинная опасность — не в соблазне исповедаться, а в жажде довериться. Понимает ли он, каково ей? Может быть, это часть его тактики?
В дверь постучали. Констебль в мундире вручил Дэлглишу записку. Пока он читал, в комнате не прозвучало ни единого звука. Корделия заставила себя заглянуть ему в лицо. Кроме серьезности, на нем не было никакого выражения. Прочитав записку, он еще долго смотрел на нее, не торопясь нарушить молчание. Корделия решила, что у него в голове вызревает какое-то решение. Спустя минуту он сказал:
— Это касается известного вам человека, мисс Грей. Элизабет Лиминг больше нет. Она погибла два дня назад, сорвавшись на машине с обрыва в море к югу от Амальфи. В этой записке говорится об опознании трупа.
Корделию охватило такое небывалое облегчение, что ей едва не сделалось дурно. Она сжала кулаки и почувствовала, что по ее лбу стекает пот. В следующую секунду ее стал колотить озноб. Ей и в голову не приходило, что он может обманывать ее. Она знала — он умен и безжалостен, но считала не требующим доказательств, что он не станет ей лгать. Она прошептала:
— Мне можно домой?
— Да. Наверное, вам нет особого смысла оставаться?
— Она не убивала Рональда Келлендера. Он забрал у меня пистолет. Он забрал пистолет…
Что-то произошло у нее с горлом. Она не могла вымолвить больше ни слова.
— Вы твердите мне об этом с самого начала. Не думаю, что вам следует это повторять.
— Когда мне вернуться?
— Скорее всего, вам не придется возвращаться, если вы не решите что-либо мне рассказать. Как говорится, вас попросили помочь полиции. Вы помогли ей. Спасибо.
Она одержала победу и теперь свободна. Она в безопасности и зависела теперь, после смерти мисс Лиминг, только от себя самой. Ей не придется снова брести в это страшное место. Облегчение, столь неожиданное и невероятное, было трудно вынести, и она разразилась бурными, неудержимыми слезами. До ее слуха доносились негромкие слова утешения, произносимые сержантом Маннеринг, а в кулаке оказался протянутый инспектором белый носовой платок. Уткнувшись лицом в свежевыстиранную ткань, сохранившую запах прачечной, она выложила все, что не давало ей покоя. Как ни странно, ее несчастье оказалось связанным с Берни. Подняв залитое слезами лицо и не заботясь больше о производимом впечатлении, она выдала последний довод, самый убийственный и бессмысленный:
— …а когда вы его выставили за дверь, то ни разу даже не поинтересовались, как его дела. Вы даже не явились к нему на похороны!..
Он принес стул и уселся с нею рядом. Она приняла из его рук стакан воды. Стекло оказалось очень холодным, и это подействовало на нее успокаивающе; жадно глотая воду, она с удивлением отметила, что ее, оказывается, мучила нестерпимая жажда. Осушив весь стакан, она откинулась на спинку стула, тихонько икая. Сообразив, насколько это неприлично, она чуть была не закатилась истерическим хохотом, но вовремя взяла себя в руки. Подождав пару минут, он мягко сказал:
— Мне жаль вашего друга. Я сначала не понял, что вашим партнером был тот самый Берни Прайд, с которым мы вместе работали. Хуже того, я о нем вообще позабыл. Если это сможет вас утешить, то ваше дело могло завершиться совсем по-другому, если бы не моя забывчивость.
— Вы выставили его. Он хотел всего-навсего работать детективом, но вы лишили его такой возможности.
— Правила найма и увольнения людей в столичной полиции не так-то просты. Но что верно, то верно: он мог бы оставаться полицейским, если бы не мое вмешательство. Но детективом он бы не стал.
— Он был не столь уж безнадежен.
— Увы, именно безнадежен. Хотя я начинаю подозревать, что, возможно, недооценивал его.
Корделия отдала ему стакан. Их глаза встретились, и они улыбнулись друг другу. Жаль, что Берни не слышал их, подумалось ей.
Спустя полчаса Дэлглиш сидел в кабинете заместителя начальника полиции. Они недолюбливали друг друга, однако это сознавал лишь один из них — тот, кому не было до этого дела. Дэлглиш отчитался связно и логично, ни разу не заглянув в свои записи. Таковы были его правила. Заместитель начальника всегда усматривал в этом тщеславие и стремление выделиться. Сегодняшний отчет не был исключением.
— Как вы догадываетесь, сэр, — заканчивал Дэлглиш, — я не предлагаю доверять все это бумаге. Надежные доказательства все равно отсутствуют, а, как мы частенько слышали от Берни Прайда, чутье — хороший помощник, но плохой хозяин. Боже, он был неистощим на подобные банальности. Ему нельзя отказать в уме и рассудительности, но все, к чему бы он ни прикасался, включая идеи, рассыпалось в прах. Казалось у него не мозги, а полицейский блокнот. Помните дело Клендона, убийство с помощью огнестрельного оружия? Кажется, это было в 1951 году.
— А что, стоит это помнить?
— Нет. Но мне было бы полезно помнить поточнее.
— Не знаю, куда вы клоните, Адам. Но если я вас правильно понял, вы подозреваете, что Рональд Келлендер прикончил собственного сына. Рональд Келлендер мертв. Вы подозреваете, что Крис Ланн покушался на жизнь Корделии Грей. Ланн мертв. Вы предполагаете, что Элизабет Лиминг убила Рональда Келлендера. Но и она мертва.
— Да, все очень чисто и удобно.
— Вот я и предлагаю, чтобы мы оставили это в таком виде. Начальник полиции недавно имел беседу с доктором Хью Тиллингом, психиатром. Психиатр взбешен тем, что его сын и дочь подверглись допросу по поводу гибели Марка Келлендера. Я готов растолковать доктору Тиллингу, в чем состоят его гражданские обязанности — о своих правах он и так наслышан, — раз уж вам это так необходимо. Но разве можно чего-нибудь добиться, снова повидав обоих Тиллингов?
— Не думаю.
— Или побеспокоив Сюрте насчет француженки, которая, по словам мисс Маркленд, навещала парня в коттедже?
— Полагаю, мы можем обойтись без всех этих сложностей. В живых остался всего один человек, знающий правду об этих преступлениях, но она выйдет сухой из воды, как бы мы ее ни допрашивали. Я готов подчиниться здравому смыслу. Чаще всего в работе с подозреваемыми нам помогает бесценный союзник, затаившийся у них в душе и рано или поздно выдающий их с головой. Но на ней, как бы она ни врала, нет ни малейшей вины.
— По-вашему, она вбила себе в голову, что все это чистая правда?
— По-моему, эта молодая женщина, напротив, не питает ни малейших иллюзий. Я проникся к ней симпатией, но все равно радуюсь, что мне не придется встречаться с ней снова. Мне не улыбается при самом заурядном допросе испытывать такое чувство, будто я совращаю малолетних.
— Так что мы можем доложить министру, что его однокашник сам поднял на себя руку?
— Можете сообщить ему, что мы уверены: никто из живущих ныне на земле не притрагивался к курку. Нет, не так. Даже он сможет догадаться, что тут что-то не то. Лучше скажите: он может спокойно положиться на вердикт коронерского следствия.
— Было бы куда спокойнее, если бы он сразу удовлетворился этим.
Мужчины помолчали. Потом Дэлглиш сказал:
— Корделия Грей права. Мне следовало поинтересоваться судьбой Берни Прайда.
— Никто не ждал от вас этого. Это не входило в ваши обязанности.
— Конечно, нет. Но мы чаще всего совершаем серьезные просчеты именно вне наших служебных обязанностей. Я нахожу иронию и какое-то извращенное удовлетворение в том, что Прайд сумел за себя отомстить. Как бы это дитя ни напроказничало в Кембридже, руководил всем он, Берни.
— Вы увлекаетесь философией, Адам.
— Просто становлюсь рассудительнее, а может, и старею. Иногда приятно испытать чувство, что некоторым делам лучше остаться нераскрытыми.
Здание на Кингли-стрит встретило Корделию все тем же видом и запахом. От этого уже не избавишься. Однако кое-что было по-другому. Перед дверями конторы ее поджидал мужчина в тесном голубом костюме с пристальным взглядом крохотных глазок, спрятавшихся среди складок кожи.
— Мисс Грей? Насилу вас дождался. Моя фамилия Фрилинг. Я увидел табличку и решил попытать счастья. — У него был алчный, похотливый взгляд. — Как я погляжу, вы не совсем такая, как я ожидал. Не такая, как остальные частные детективы.
— Чем я могу вам помочь, мистер Фрилинг?
Он мельком оглядел лестницу и, кажется, остался доволен ее неприглядностью.
— Речь идет о моей близкой знакомой. У меня есть основания подозревать, что она, как говорится, посматривает на сторону. Ну, мужчине надо представлять положение вещей. Вы меня понимаете?
Корделия вставила ключ в замок.
— Понимаю, мистер Фрилинг. Пожалуйста, заходите.
Черная башня
Глава перваяПриговорен к жизни
I
Это был последний визит великого светила, и Дэлглиш подозревал, что ни один из них — ни врач, ни пациент — об этом не сожалел. Высокомерие и снисходительность с одной стороны и слабость, признательность и зависимость с другой никак не могут, пусть даже и на краткий срок, стать основой взаимоприятных отношений между взрослыми людьми.
Доктор торжественно вступил в крошечную больничную палату: впереди — медсестра, сзади — свита ассистентов и студентов-медиков, а сам он уже одет к модной свадьбе, которую намеревался почтить своим присутствием чуть позже. Врач как две капли воды походил на жениха, только вместо традиционной гвоздики у него в петлице красовалась алая роза. И цветок, и его обладатель буквально лучились искусственным, невероятным, немыслимым совершенством — словно завернутые в подарочную фольгу, неподвластные случайным ветрам, морозам и неделикатным пальцам, которые, чего доброго, загубили бы совершенство более незащищенное. В качестве последнего, завершающего штриха и врач, и цветок в петлице были чуть сбрызнуты одинаковым (и, судя по всему, очень дорогим) лосьоном после бритья. Дэлглиш различал этот сильный и утонченный аромат даже сквозь больничные запахи эфира и вареной капусты, к которым за последние несколько недель настолько привык, что теперь фактически их не замечал. Студенты с ассистентами столпились вокруг койки. Длинноволосые, в коротких белых халатах, они походили на стайку чуть подгулявших подружек невесты.
Умелые и безразличные руки сестры проворно раздели Дэлглиша для очередного обследования. По груди и спине скользнул холодный диск стетоскопа. Нынешний, последний, осмотр был чистейшей формальностью, однако врач, как всегда, провел его с тщательностью — он никогда не позволял себе небрежности. И если в данном случае все же ошибся в первоначальном диагнозе, то это никоим образом не уронило его самооценки. Необходимости извиняться доктор не ощущал — ну разве что чисто формально.
Закончив прослушивание, он выпрямился.
— Мы получили результаты последних анализов и, думаю, теперь можем не сомневаться, что истолковали их правильно. Цитология, конечно, всегда дело темное, да к тому же постановка диагноза осложнилась из-за пневмонии. Но у вас не острая лейкемия, у вас вообще не лейкемия. Болезнь, от которой вы сейчас, к счастью, выздоравливаете, оказалась атипичным мононуклеозом. Поздравляю вас, коммандер. Заставили вы нас поволноваться.
— Я показался вам интересным пациентом, а вот вы меня как раз заставили поволноваться. Когда меня выпишут?
Великий человек засмеялся и улыбнулся свите, приглашая остальных столь же благодушно, как и он, отнестись к еще одному примеру неблагодарности выздоравливающих. Дэлглиш быстро добавил:
— Полагаю, вам нужны койки.
— Нам всегда требуется больше коек, чем у нас есть. Но не стоит спешить. До полного выздоровления еще очень и очень далеко. Так что посмотрим.
Когда все ушли, Дэлглиш лег на спину, блуждая взглядом по двум кубическим футам палаты, будто видел ее впервые. Раковина для умывания с локтевым краном; аккуратная и очень функциональная тумбочка у кровати, на ней — закупоренный графин с водой; два виниловых кресла для посетителей; наушники в изголовье; на окне занавески с гнусным узором в цветочек — настоящий символ безвкусицы. Вся эта скудная больничная обстановка была последним, что ожидал Дэлглиш лицезреть в жизни. Жалкое, безликое место, только и годное, чтобы здесь умереть. Совсем как номер в гостинице: все здесь предназначено для постоянной смены жильцов. Как бы ни покидали здешние постояльцы эту палату — на своих двоих или под простыней на каталке морга, — после них не оставалось ровным счетом ничего, даже памяти об их страхах, страданиях и надеждах.
Смертный приговор — надо полагать, как все подобные приговоры — был вынесен посредством озабоченных взглядов, явственно-фальшивой сердечности, перешептываний приглашенных консультантов, обилия анализов и нежелания до последнего, пока Дэлглиш не потребовал прямого ответа, обсуждать диагнозы и прогнозы. Приговор к жизни, изложенный куда менее изощренным способом, когда худшие дни болезни уже миновали, явился для больного чуть ли не оскорблением. Дэлглишу казалось: со стороны врачей крайне неосмотрительно, чтобы не сказать халатно, с такой тщательностью обречь его на смерть, а потом вдруг взять да передумать. Теперь он со стыдом и неловкостью вспоминал, как легко, почти без сожалений, отказался от былых радостей и занятий. Глобальность предстоящей утраты показала их истинный масштаб: в лучшем случае — просто развлечение, в худшем — напрасная трата времени и сил. Теперь приходилось снова браться за них, снова заставлять себя поверить, будто они имеют какой-то смысл и значимость хотя бы для него самого. Дэлглиш сомневался, что сумеет поверить в их значение для других людей. Хотя, конечно, когда вернутся силы, все встанет на места. Только дайте срок, физическая жизнь заявит о своих правах. Он примирится с жизнью — ведь альтернативы-то нет, а нынешний приступ омерзения и безнадежной апатии — которые так удобно списать на банальную слабость — перейдет в убеждение, что ему крупно повезло. Коллеги, избавленные от неловкости, бросятся его поздравлять. Теперь, когда смерть подменила собой секс в качестве табуированной темы для разговоров, она обрела и некую собственную стыдливость; умереть раньше, чем ты превратишься в обузу, прежде, чем твои друзья смогут с чистой совестью изречь ритуальное «отмучился», — дур- ной тон.
Но сейчас Дэлглиш не был уверен, что сможет снова вернуться к работе. Успев свыкнуться с ролью простого зрителя — а в недалекой перспективе и того меньше, — он чувствовал, что не готов выйти на шумную игровую площадку мира. Или если уж придется выходить, то сделать это нужно в наименее шумном местечке. За время, прошедшее после оглашения вердикта, он не успел обдумать эту мысль глубоко и тщательно — да и времени-то прошло совсем мало. Она возникла скорее на уровне ощущений, а не сознательного решения. Настал момент сменить курс. Судебные уставы, трупное окоченение, дознания и допросы, созерцание изувеченной плоти и переломанных костей, все, из чего состоит охота на людей, — с этим он покончил. На свете полно и других занятий. Дэлглиш, правда, еще не знал точно, каких именно, однако не сомневался: что-нибудь да подвернется. Впереди еще две недели отпуска — надо принять решение, обдумать его, оправдать в собственных глазах и, самое трудное, подобрать слова, чтобы обосновать подобный поступок в глазах комиссара. Сейчас неподходящее время, чтобы бросать Скотланд-Ярд; сослуживцы сочтут такой поступок дезертирством. С другой стороны, время никогда не бывает подходящим.
Он и сам не знал, объясняется ли разочарование в работе исключительно перенесенной болезнью, полезным напоминанием о неизбежной смерти или же это симптом недуга более фундаментального, свойственного «среднему возрасту», с его периодическими приступами хандры и неуверенности. В такой ситуации вдруг понимаешь, что надежды, отложенные «до лучших времен», уже не осуществятся, что порты, где ты бывал когда-то, никогда не увидеть вновь, а само твое путешествие — сплошная ошибка и доверять картам и компасам просто опасно.
Более того, прежняя работа теперь казалась Дэлглишу тривиальной, перестала его удовлетворять. Лежа без сна в унылой, безличной палате, как, должно быть, лежало немало пациентов до него, и следя за светом фар проезжающих мимо машин, вслушиваясь в тайные, приглушенные звуки ночной жизни больницы, Дэлглиш мысленно подводил итоги жизни, и эти итоги не радовали. Скорбь по погибшей жене, в свое время такая искренняя, душераздирающая, превратилась в предлог, чтобы более не вкладывать в любовные отношения душу. Все его романы — в том числе и тот, который сейчас периодически отнимал малую толику его времени и чуть большую толику энергии, — были цивилизованными, малоэмоциональными, взаимовыгодными и необременительными. В этих романах по умолчанию подразумевалось, что если располагать своим временем Дэлглиш не совсем может, то уж сердце-то его свободно целиком и полностью. Подруги его все как одна являлись женщинами эмансипированными. У каждой были интересная работа и уютная квартира, каждая руководствовалась принципом «Довольствуйся тем, что можешь получить». И уж конечно, все они были освобождены от тех запутанных, затягивающих, разрушительных эмоций, что отягощали жизнь прочих женщин.
Порой Дэлглиш задумывался: а имеют ли, собственно, эти тщательно продуманные романы, участники которых, точно пара ластящихся кошек, стремились исключительно к удовольствию, хоть какое-то отношение к настоящей любви — с неубранными постелями и немытой посудой, пеленками, тесной и теплой клаустрофобией семейной жизни и взаимными обязательствами? Перенесенная утрата, работа, стихи — все это он пускал в ход, чтобы оправдать свою самодостаточность. А еще его женщины покорно уступали Дэлглиша стихам — даже легче, чем покойной жене. Они ни в грош не ставили сантименты, зато питали непомерное почтение к искусству. А что было хуже — или, возможно, лучше, — так это то, что он ничего не мог изменить, даже если бы и захотел. И что все это уже не имело ровным счетом никакого значения. Ни малейшего. За последние пятнадцать лет он ни разу никого не обидел, никого не заставил страдать — во всяком случае, намеренно. И только сейчас в голову ему пришло, что ничего более убийственного представить невозможно.
Что ж, если всего этого изменить нельзя, то работу поменять — запросто. Хотя прежде всего предстояло выполнить одно личное обязательство — то самое, от которого он, как ни извращенно это звучит, рад был бы увильнуть под предлогом смерти. Теперь убежать не удастся.
Приподнявшись на локте, Дэлглиш дотянулся до тумбочки, вытащил оттуда письмо отца Бэддли и первый раз прочел его по-настоящему внимательно и вдумчиво. Старику, верно, под восемьдесят — он давно немолод. Тридцать лет минуло с тех пор, как он приехал в норфолкскую деревушку младшим священником к отцу Дэлглиша — робкий, бестолковый, вмешивающийся во все на свете, кроме самого важного, упрямый и абсолютно бескомпромиссный. Это письмо было третьим из тех, что Дэлглиш получил от Бэддли за тридцать лет. Датированное одиннадцатым сентября, оно гласило:
Дорогой Адам!
Понимаю, что ты, как всегда, очень занят, но мне бы очень хотелось, чтобы ты выкроил время и навестил меня, потому что я очень нуждаюсь в твоем профессиональном совете по одному вопросу. Дело не очень срочное, только вот сердце у меня что-то начинает изнашиваться быстрее всего прочего, так что уверенно думать о завтрашнем дне я не могу. Бываю здесь каждый день, но, наверное, выходные тебе подойдут больше. Должен тебя предупредить, что я теперь служу священником в Тойнтон-Грэйнж, частном приюте для молодых инвалидов, а живу, милостью директора, Уилфреда Энсти, в коттедже «Надежда», расположенном на территории лечебницы. Днем и вечером я обычно питаюсь в Грэйнж, но тебе, наверное, это будет неудобно, да и времени нам на общение тогда останется меньше, поэтому я воспользуюсь следующей же поездкой в Уорхэм, чтобы закупить провизию. У меня тут есть небольшая свободная комнатка, куда я смогу переехать, чтобы освободить для тебя спальню.
Не мог бы ты послать открытку, чтобы дать мне знать, когда приедешь? Машины у меня нет, но контора Уильяма Дикина по найму автомобилей и вызову такси расположена в пяти минутах ходьбы от станции (спроси на станции, тебе покажут, куда идти) и весьма недорога и надежна. Автобусы от Уорхэма ходят редко, да и то лишь до деревни Тойнтон, а оттуда шагать еще полторы мили — очень приятная прогулка в хорошую погоду, но после такого долгого путешествия тебе, верно, не захочется идти пешком. На случай если ты все же решишь прогуляться, я нарисую карту на обороте письма.
Карта сбила бы с толку любого, кто привык ориентироваться по классическим публикациям в атласах, а не по картам начала семнадцатого века. Волнистые линии, судя по всему, символизировали море. Не хватало разве что кита с фонтанчиком над спиной. Автобусная остановка в Тойнтоне была обозначена достаточно четко, но далее дрожащая линия неуверенно петляла по пестрому разнообразию полей, ворот, пабов и зарослей треугольных зубчатых елочек. Время от времени, когда отец Бэддли понимал, что, образно выражаясь, сбился с пути, линия возвращалась вспять. Крохотный фаллический символ на побережье, выделенный в качестве ориентира, хотя вообще-то нужная тропинка туда и близко не подходила, был подписан как «черная башня».
Карта растрогала Дэлглиша почти так же, как трогает снисходительного отца первый рисунок ненаглядного дитяти. И до каких же глубин слабости и апатии должен был он докатиться, чтобы не внять этому жалостному зову! Порывшись в ящичке, Дэлглиш отыскал открытку и коротко написал, что прибудет на машине около полудня в понедельник, первого октября. Так у него будет еще уйма времени на то, чтобы выбраться из госпиталя и посидеть у себя на квартире, в Куините, первые несколько дней после выписки. Дэлглиш подписал открытку одними инициалами, наклеил марки и прислонил к графину с водой, чтобы не забыть попросить кого-нибудь из медсестер отправить ее с утра первым классом.
Осталось у него и еще одно небольшое обязательство, исполнить которое было потруднее. Правда, с этим, решил Дэлглиш, можно и подождать. Надо повидаться с Корделией Грей — или хотя бы позвонить ей — и поблагодарить за цветы. Дэлглиш понятия не имел, откуда она узнала, что он болен, — разве что кто-то из друзей в полиции сказал. Руководящая должность в детективном агентстве Берни Прайда (если оно, конечно, еще не вылетело в трубу, как должно было давным-давно вылететь по всем законам справедливости и экономики), вероятно, подразумевала, что у Корделии есть пара-другая знакомых полисменов. Кроме того, Дэлглишу казалось, что о его болезни вроде бы упоминали какие-то вечерние газеты, комментируя недавние потери в высших эшелонах Ярда.
Этот маленький, тщательно подобранный и персонально составленный букетик, индивидуальный, как сама Корделия, вступал в очаровательный контраст с прочими передачами из оранжерейных роз, хризантем-переростков, похожих на метелки для пыли, неестественных первоцветов и гладиолусов, розовых пластмассовых цветов, закоченевших на твердых стеблях и даже пахнущих анестетиками. Должно быть, Корделия недавно ездила в какой-нибудь сад за городом — Дэлглиш гадал, куда именно. Он даже задумался: а зарабатывает ли она своим трудом себе хотя бы на жизнь, однако немедленно прогнал глупую мысль. В букетик (Дэлглиш помнил как сейчас) входили серебряные диски лунника, три веточки зимнего вереска, четыре розочки — не изможденные тугие зимние бутоны, а пышные желто-оранжевые свертки, нежные, как первые цветы лета, а еще — тонкие побеги садовых хризантем, красно-оранжевые ягодки, а в центре — точно сверкающий драгоценный камень — яркий георгин. Весь букет окружали мелкие сероватые листочки, которые в детстве называли «кроличьими ушками». Вышло очень трогательно — юный, душещипательный поступок, более зрелая и умудренная женщина ни за что бы так не поступила. К букету прилагалась только коротенькая записка — мол, услышала, что ты болен, посылаю цветы, желаю скорейшего выздоровления. Надо бы встретиться с Корделией или хотя бы написать, поблагодарить лично. Того, что медсестра по его просьбе звонила в агентство, недостаточно.
Впрочем, с этим, как и с более фундаментальными решениями, можно и подождать. Сначала надо увидеться с отцом Бэддли. И не просто из чувства религиозного или даже сыновнего долга. Дэлглиш поймал себя на том, что, несмотря на вполне предвидимые затруднения и неловкость, которые сулила эта встреча, он с удовольствием предвкушает возможность снова встретиться со старым священником. Правда, коммандер не собирался позволить отцу Бэддли, пусть и ненамеренно, вернуть его к прежней работе. Если (в чем Дэлглиш глубоко сомневался) упоминаемая священником проблема действительно принадлежит к числу тех, что должна решать полиция, пусть ею занимается дорсетский констебль. И все же, пока нынешняя ранняя осень и дальше будет такой же солнечной, Дорсет — самое подходящее место для выздоравливающего.
Однако голый белый прямоугольник, прислоненный к графину с водой, казался до странности навязчивым. Взгляд Дэлглиша вновь и вновь возвращался к нему, точно к какому-то могущественному символу, письменно удостоверяющему вердикт: жить. Он обрадовался, когда в палату заглянула сдающая смену дежурная медсестра и унесла открытку.