Непокой — страница 11 из 17

– Все хорошо? – спрашивает Вьюнок, а она ему кивает угодливо, как простушка.

В мою сторону и не глядит, и будь у нее третья рука – не покоиться ей у чресл моих. Не мужчина я ей был, а кунацкий чудик.

И невзирая на то, что я никогда не признавал за собой ревности, из дарвиновых соображений мне хотелось поскорее обрести ее всецело. Чтобы зажечь в ней интерес, я растрепал – какой дурак! – ей про Нини, что знаю такого доброжелательного монстра, и все расписал в мельчайших подробностях про нашу внеземную встречу, даже то, чего вам еще не удосужился. И ведь клюнула, но не моей она вся стала, а его.

Логику охватила лунная лихорадка. Задавшись целью свести знакомство с Нини, она пошла на вранье, уговорив Истину отпускать нас вдвоем в город под предлогом разрешения складских накладок в аптеке, принадлежащей их семье. Ее инициатива приняла непростой оборот, когда на Таллинской нас встретила дверь с объявлением, из которого следовало, что Отдел виз и регистраций переехал в здание промеж ног колосса Родосского – место, не отмеченное ни на одной из городских карт. Это осложнение только подпитало азарт Логики. В поисках достопримечательной промежности ее энтузиазм пешехода стер не одну пару моих носков, вместе мы прошли Петровы Топи вдоль и поперек. Спрашивали прохожих, среди которых был даже краевед, – никто не знавал такой достопримечательности в черте города, советовали поискать за ней, где-нибудь в Греции.

А могло быть проще, признайся в любви я Логике сразу, а не post ее mortem. Как-нибудь: «Логика, написали бы к тебе обширный комментарий, я бы его прочитал от корки до корки».

Каждый раз, когда Истина натыкалась глазами на Агапова, у нее ломался ноготь. Это происходило рефлекторно, в нервозном щелчке пальцев – жесте, который с ее маникюром был противопоказан. Так же, теряя терпение, реагируют на жирную, но изворотливую муху, когда жажда букашьей крови ищет выход через руки. Эту женщину было не понять. В молодости Истина отдавалась мужчинам либо по любви, либо по справке об отсутствии венерических заболеваний. Но зачем же она подалась в жены? Обвенчавшись с Большим, подругам свой поступок она объяснила пониженным уровнем гемоглобина и воздействием сейсмических волн, и будь она не грудастой смоковницей (тогда еще не остервеневшей), а, например, грунтовой дамбой или канализационной трубой, ее версию еще можно было бы принять за чистую монету.

В шатре было густо черно, мельтешили люди, которым не нашлось стола и стула. Ровно под крестовиной громоздился усыпанный лепестками нарциссов постамент, в разлуке с гробом заделавшийся буфетной стойкой под закуски, но, оклеванный, он и теперь выглядел обездоленной детиной. Тикай, которому груз пустой посуды тоже был знаком, ему сочувствовал. Ему и больше никому. Он умостился рядом с 30ей, напротив сели, шушукаясь о своем, Вождь и Вьюнок. С трибуны ораторствовал Взрывович.

– Мертвых надо забыть, – заявил он, безобаятельно щеря зубы. – Надо мертвых отпустить. Это так кощунственно звучит, но воистину – они свое отышачили. Вечная память о лицах – это непродуктивно, часто губительно. Голова не резиновая. Может и треснуть, ежели забивать ее ерундой. А жизнь кому-чего? Жить – это все, но и не так важно, потому что вокруг этого все – ничего, да и само это все так болезненно проистекает… Я вам так скажу, что жизнь – самый некомфортабельный участок нирванской целины. Хорошее в ней мы только и ждем, и вот вы спросите: Взрывович, чем бы заняться нам в ожидании удовольствия? Может, проколоть слизистую носа – хотя бы просто поцарапать – или достать иглой гайморовой пазухи? Отвечаю: мы что-нибудь решим. Благо что сессии удовольствий коротки, а разделяют их безразмерные промежутки разномастной скверны – есть время на подумать.

Пока он выделывался, его жена отбивалась от журналистов.

– Истина, добрый вечер. Уделите мне десять минут? – спросил юноша с блокнотом в горчичной куртке.

– Не уделю. Танцуйте отсюда, – ответила Насущная.

Юноша с блокнотом отступил, и наутек.

– Зря. Этот человек – Мишель Дюшен, – заговорил Метумов, наклонившись к Истине. – Он пишет некролог Логике для видного издания.

– В какое именно? И что за имя нерусское?

– Наехавший канадец, француз или чучело – акцент покажет. А пишет для московской «Утопии».

– Правда? Ой! Мосье Дюшен, постойте! Он встал? Ага, вижу. Танцуйте обратно! Агент, проинструктируйте.

Агент по команде встает против журналиста и плевко его наставляет.

– В начале отметьте, как превосходно выглядит ваша собеседница, несмотря на постигшее ее горе. – Тьфу ему на лицо. – Ничего у нее не спрашивайте. Все, что вас интересует, формулируйте в виде комплиментов, соболезнований и анекдотов – она, в зависимости от содержащихся в ваших словах утверждений, подтвердит или опровергнет их. – Тьфу ему на лицо. – Заголовок вашего текста... секунду, надо проверить, какие остались… – Достает из брюк записную книжицу с вложенным в нее карандашом, которым тут же вычеркивает строку, и тьфу ему на лицо. – «Непокой». И подзаголовок: «Беседа наспех». Симпатично?

– С таким строгим форматом – уместно, но я не интервью пишу, а некролог – ответствовал Дюшен, стирая платком с чела наплеванное.

– И не заговаривайте с ней о боге. В ее понимании господь возможен лишь как слово-паразит.

– Ох ты господи!

– О том и речь. Все, удачи вам.

Агент вернулся на свое место. За ним Дюшену открылась обращенная целиком в его сторону Истина. Ноги она развела в перевернутую галочку – одну выкинула вперед, а другую поджала под себя.

– Хочу отметить, выглядите вы превосходно, несмотря на постигшее вас горе, – отчеканил Дюшен.

– Благодарю. Ну, что думаете о нас, коммуне нашей?

– Может, не надо? – помолчав, затушевался журналист.

– Что «не надо»? Вам же Агент сказал – никаких вопросов. Выкладывайте.

– Нет, вы обидитесь.

– Я обижусь?

– Да, обидитесь.

– Ладно вам! Говорите.

– А вы обещаете? Обещаете, что не обидитесь?

Истина вытянула губы.

– Обещаю.

– Понимаете, люди ваши талантливые все, неглупые, и вы тоже. Сам я не специалист. Не моя это область. Просто представьте, как оно со стороны выглядит. Диалект у вас архаичный, старосветский, живете при этом в сосенках, оккупировали психоневрологический диспансер, шантажируете этих… в муниципалитете, местные вас побаиваются, так вы еще тело из морга без разрешения взяли. Другие уж пишут, что вы фарс на крови учинили, – а я и не знаю, как подступиться.

Истина обещание свое не сдержала.

– Вы меня не поняли. – Большой Взрывович разогрел публику и его понесло по бездорожью. – Я-то не питаю радужных иллюзий касательно того, куда завезет меня «судьбус». Конечная остановка – вы за нее в курсе – такая четырехугольная ямка. Я вас расслышал, капитан! Так точно, смерть будет – без вариантов. Все прочее угадывать – только время свое разбазаривать. Да и, насколько я могу судить, смерть – нормальное состояние человека. Смотрите: он мертв до своего рождения и мертв после своей кончины. Баш на баш! Человек, если пораскинуть мозгами, почивает во смерти большую часть обозримой истории, и жизнь его – просто вспышка, уплотнение с точечку на луче вселенского времени. Другое дело – чужая смерть, смерть милого сердцу человечка. Такая смерть – это яд. Но! Но! Есть пара противоядий. Одно из них – ярость. Эффективнейшая штука! Когда выходишь из себя, тоску свою выносишь следом, а возвращаешься уже без нее, но часто с мешком сожалений и чужой помадой на галстуке. – По шатру прошла волна смешков, Большой успел «перезарядиться». – Мозги набекрень. Вот второе противоядие. Достаточно прекратить адекватно воспринимать окружающий мир, и скорби как не бывало. Ей не найдется места в голове, забитой тараканами. Они только так сживают рассудок из теремка, и назад его уже не пускают ни в какую. М-да, согласен, звучит – так себе. Вот и получается, что пережить чужую смерть обезумев – плевое дело. Но единственное средство для безумца вновь обрести гармонию с собой, – тут Большой приставил два пальца к виску и изобразил выстрел. – Такие дела.

Тикай бесстыже, с каким-то зоологическим интересом разглядывал 30ю. Противоестественную картинность ее лица очеловечивала сумма двух деталей: белевшего под носом шрама от сшитой заячьей губы и нависших над ним очков с линзами такими толстыми, что каждый глаз ее размером походил на спелую сливу. Уродующие сами по себе, эти слабые звенья, помещенные в безупречную до тошноты лицевую цепочку, не объедали ее красу, а сдабривали изюмом того особого сорта, какой бывает только у изъянов.

– Ты прямо натурщица, – без иронии заметил Тикай.

– Я кассир, – отозвалась смущенно 30я, словно бы отвлекшись от выступления Большого, и тут же отвернулась.

– А я проктолог, – вздохнул Тикай с этакой поддельной скромностью, – врачую вот, люблюсь шатко-валко кое с кем, да только не я, а другой человек, и не любится он, а женат, и жена его щасная, считай, вдова, потому что не существует ее мужа как такового, – тут он даже гоготнул, обрадованный собственной последовательностью. – Да и ты замужем уже, я слышал.

– Где это ты такое слышал? Враки все, – чуть не сердито отвечала 30я.

– Вот как, – сказал Тикай и плотоядно улыбнулся.

30я часто заморгала, натужено улыбнулась, неопределенно пожала плечами и снова отвернулась, так в три с половиной шага (согнутый уголок рта за полноценную улыбку не засчитывается) сбив с Тикая спесь, но не всю, а ту ее долю, что и сама бы упала от малейшего дуновения мысли в черепной коробке Тикая, в которой, увы, стоял совершенный штиль, и он, конечно, осечку не признал и пенял на собеседницу, ждал, когда до нее дойдет, хотя что-то в 30ином голосе все же сбивало его с толку. «Небось надумала себе, что с натурщицей – это я паясничаю, либо переводит стрелки и потому дерзит, чисто я дурак и не понял, чейная была та любовная записочка», – рассудил Тикай и решил напирать до последнего. Одного только он не учел, что с приписанным ему диагнозом любое его умозаключение рисковало оказаться полнейшей околесицей, хотя умозаключал Тикай непрестанно, и уж в чем в чем, а в этом нехитром деле он себе никогда не отказывал.