— А почему бы и нет? Мечтайте, девчата! Мечта даже смерть прочь гонит.
Они вышли на суходол. Леля сбросила с плеч плащ-палатку. Предложила:
— Садись, девчата. Передохнем…
Сели. Отдышались, вылили из сапог воду, пожевали сухарей, тихонько заговорили.
— А мне, подружки, почему-то больше что-то особое на думку идет, — призналась первой Вера.
— Это что же тебе такое особое припоминается? — спросила Нина.
— Грицко из нашего села не выходит из моей головы. Помню, мы с ним у криницы под луной одни. В первый раз такое довелось. Взял он меня за руки, нарядный такой, в белой вышитой рубашке, чубатый. Потупил свой взор и спрашивает, люблю ли я его? Мне бы признаться ему, сказать хоть намеком, кивком головы… А я сорвалась с места, как угорелая, как спугнутая птаха, и улетела, через край счастливая. Думалось: сколь дней еще впереди! Сказать про то еще успею. Не успела вот… Ушел мой милый парубок в могилу. Так и не узнал, что я его любила.
— Что же с ним? — спросила Белова Надя, вытянув в напряжении тонкую белую шею.
— Погиб в первых боях где-то под Перемышлем.
Рассказ оказался некстати грустным, и Леля поспешила его перевести.
— А в меня, девоньки, до войны заведующий магазином было влюбился. Солидный такой. Каждый день с коробками конфет приходил. Надоел до чертиков. Пришлось показать от ворот — поворот.
— Вот, дуреха! И зачем же?
— Развелся со своей женой. Старик — на целых десять лет старше меня. Да и конфеты носил не свои, а из магазина. Да. А потом я познакомилась с пареньком со стройки Дворца Советов. Хороший кавалер был, мечтательный. Мечтал подняться со мной на шестидесятый этаж, чтобы Москвой полюбоваться…
— А почему говоришь: «был»?
Леля грустно вздохнула:
— Погиб под Москвой. Фашистская пуля срезала.
Леля поняла, что вот и она в грусть впала, и потому поспешила встать. Властно приказала:
— Пошли, девчата. Солнышко садится. А нам еще одно болото пройти надо.
В лагерь они вернулись поздно вечером. Боевые товарищи не спали. Они сидели у костра и, прислушиваясь к шорохам ночи, ждали отважных девчонок во главе со своим «атаманом».
Слушая доклад Елены Колесовой, комиссар заинтересовался разведкой объектов противника в Борисове.
— Товарищ Колесова. Как вам удается при строгом пропускном режиме посещать город Борисов? Ведь это очень трудно?
— Нелегко, конечно. Но ходила туда. И не раз. Расскажу о своем последнем визите. Сижу я в кусточках недалеко от моста через Березину, по которому прогуливаются немцы и полицейские, и гадаю, как бы мне их обхитрить. Вдруг катит по дороге телега. Везет такой сухонький дедок флягу молока в Борисов. Я к нему: «Дядечка, подвези, тороплюсь в больницу». Глянула на него и опешила, не знаю, что делать. То ли садиться, то ли нет? На рукаве у него повязка полицая. Смотрю, остановил коня. «Садись, — говорит. — Подвезу. Только не знаю, провезу ли. Вить в Борисов никому дорогу не дают и из него никого не выпускают. Особливо женщин». — «Это чего ж у них такое неуважение к нам»? — спросила я. — «Да, говорят, бабу одну ловят, бандитку. Так что гляди сама, как бы тебя не сцапали. Мне что?.. Я не баба. К тому же пропуск имею молоко доставлять. На рукав нацепили повязку. Это значить, чтоб свои, стало быть, ихние, молоко у меня не отнимали и не лакали по-собачьи прямо из фляги. Так что гляди, девка. Гляди. Могут и ссадить». — «Дяденька, родненький. А вы скажите им, что я ваша родственница». Старичок покачал головой. «Ишь ты! Родственница какая нашлась. Горазда ты, скорая на выдумку. А ежели проверют? Вить петля и тебе и мне. Ну да ладно, поехали, род-с-твенни-ца… За живот хоть ухватись. Охай, будто занемогла». Я так и сделала. Полицай у въезда на мост все одно остановил: «Чья краля? Кого везешь?» — Возница замахнулся кнутом на полицая: «Не вишь, харя! Больной человек. В больницу срочно надоть». — «Ладно, езжай. Да не забудь на обратном пути пачку махорки». Только съезжаем с моста, опять проверка. Тут трое гитлеровцев стоят с автоматами. Возница взял из корзинки одну из трех банок простокваши и сунул проверяющим. Обрадовались, залопотали, банка из рук в руки пошла…
— Голодны, значит, господа арийцы, — заметил Спрогис. — Вы продолжайте, продолжайте, товарищ Колесова.
— Обратно из города вывез этот же старичок, и как только въехали в лес, соскочила с телеги да тут-то и была такова. Нет, вру. С опушки крикнула: «Спасибо, папаша!» Возница остановил телегу и долго смотрел вслед, махая кепкой.
Леля заправила под берет выбившуюся прядку волос, увлеченно продолжала:
— На том мое похождение не кончилось. Иду я лесной дорогой, себя веселю, что удачно прошла и вырвалась, и вдруг окрик: «Стой! Кто такая?» Глянула и обмерла. На дороге стоят полицаи, вооруженные немецкими винтовками. Один из них, рослый, откормленный здоровяк с немецким автоматом, подходит ко мне. Я по приметам сразу его узнала. Начальник полиции Станкевич — племянник Борисовского бургомистра. Душа загорелась выхватить из-под платка пистолет и прикончить гада. Но набралась терпения, стою. А он обошел вокруг меня, осмотрел с ног до головы и с вопросом: «Откуда, бабонька, идете?» — «Из Борисова». — «Чего ходила?» — «Табачку разживиться, соли». — «Ну, и как? Разжилась?» — «Выменяла, но все на мосту отобрали. Вот такие, как вы, с нарукавными повязками». — «Да-а, — растянул с ухмылкой Станкевич. — Там стоят еще те живоглоты. Мы вот вежливо обращаемся. И тем более с такой кралечкой. Только вот одного не пойму. Как же ты по лесу шла, и тебя не сцапали партизаны? А может, ты и сама партизанка?» — «Какая я партизанка? Мне не до этого. На моем иждивении больная мать и две маленькие племянницы, мать которых погибла при бомбежке. Вы меня сильно оскорбили этим словом, господин офицер, не знаю какого ранга, но, кажется, высокого». — «Ну, ну, не обижайся. Нечего злиться. Мы тут бабу ловим одну. Бандитку, атамана женского отряда. Здоровенная такая, мужиковатая. Из Москвы прислали ее сюда. Вся грудь в орденах… Сколько она нашего брата порешила! Ну, ничего. Все одно попадется. Словим». Я пожелала, как говорится, поймать кота за хвост и пошла. Но не тут-то было. Опять остановили: «Послушай-ка, красавица. А ты, случайно, нигде не видела ту московскую бабу?» Мне вдруг показалось, что он узнал меня. Рука снова потянулась под платок. Но нет. Гляжу, по другому делу остановил, заигрывать начал. Не отбиться. И тогда меня осенила хитрость. Делаю вид, что устала, и прошу указать избу в близлежащей деревеньке, где отдохнуть можно. Смотрю, обрадовался, засиял, завертелся, как гадюка. Сам дом указал и пригрозил своим собутыльникам: «Ежли кто сунется в хату поперед меня, убью сразу. Гляди у меня!» И ушли. А я, не заходя в дом, на огород — и в лес…
Леля чему-то улыбнулась.
— Вот теперь вся история со мною на этот раз.
Она не любила рассказывать о себе. Зато о своих подругах, их боевых делах говорила взахлеб, боясь упустить даже малейшую подробность. На совещании первой, кого она назвала, была Нина Шинкаренко, верная ее помощница. Леля полюбила Нину сразу, с первой встречи. Полюбила беззаветно за смелость, расторопность, умение быстро ориентироваться в сложной обстановке и принимать удивительно своевременные и верные решения.
Тем более, что они ровесницы. Биография, конечно, у нее, как и у остальных девушек, короткая. Родилась в Краснодаре, в семье рабочего-железнодорожника. По национальности украинка, кандидат в члены ВКП(б). В октябре 1941 года по призыву ЦК ВЛКСМ, будучи студенткой третьего курса Центрального ордена Ленина института физической культуры, добровольно ушла в армию и в качестве помощника командира группы девушек неоднократно выполняла боевые задания в тылу фашистов. В составе группы Колесовой была выброшена в район Крупки. Неоднократно участвовала в засадах против немцев и полицаев. Вот и все, что можно рассказать. То есть, написать на анкетном листке для личного дела.
Никто из девчат группы Колесовой, кроме командира, не отважился взорвать вражеский эшелон днем. А вот она, Нина, в том же сорок втором году после глубоких раздумий, анализа наблюдений и сопоставления фактов решилась на это. Ставка у нее была на людскую привычку в жаркий летний полдень после обеда отдыхать. Господа фашисты это уважали. Они забирались в тень под навесами или в прохладу каменных железнодорожных будок и, оставив на полотне дороги по одному часовому, ложились почивать. Много дней никто не тревожил их блаженные полдни, так чего ж смущаться. Но однажды…
У полотна железной дороги, где лениво ходил, позевывая, разморенный зноем плечистый фашист, появилась женщина в черном траурном платке с маленьким веночком на руках. У нее было что-то завернутое в черное одеяло, похожее на запеленатого ребенка. Печальная, убитая горем, она шла прямо к охраннику. Тот хотел было выкрикнуть свое обычное «хальт!», но в будке путейца спали собратья, и он не стал их будить своим рыком, чего доброго, можно было и по шее получить от фельдфебеля. Было бы из-за чего тревожить их сон… И потому гитлеровец молча подпустил женщину к себе, брезгливо пихнул стволом автомата в одеяло.
— Вас ист дас, матка?
— Ребеночек… Мой мертвый киндер, — сказала и заплакала женщина. — Разве не видно… — она погладила ботиночек на мертвой ножке. Хоронить несу на кладбище… Ванюшей звали. Гансиком… Скончался от холеры… Холера… Очень плохая болезнь — холера!
Охранник шарахнулся в сторону.
— Шнель, шнель, матка! — и повел автоматом, чтоб скорее сматывалась.
А женщине в трауре этого только и надо было. Она перебежала через дорогу и, прикрываясь кустарником полосы снегозадержания, пробралась к повороту железной дороги. Там под рельсом быстренько «схоронила» своего «Гансика» — десять килограммов взрывчатки. Нина успела пробежать под окрик «шнель!» обратно в лес, а тут и поезд в пятнадцать набитых солдатами вагонов подоспел к месту «захоронения».
Двенадцать из них превратились в обломки. Из трех уцелевших прибывшая из Борисова зондеркоманда извлекла и увезла в Оршу раненых. Железная дорога на этом участке была выведена из строя более чем на двое суток.