Непокоренные — страница 14 из 25

Дымил костер... Тлели старые, палые листья. И не было земли неразоренной.

Тарас почернел от пыли, похудел, стал совсем молчаливым. Чем больше чужого горя видел он вокруг, тем меньшим казалось свое. Ему было все равно, куда идти. Ему было все равно, что есть - бураки, лесную ягоду, грибы, кору с деревьев. Спина его сгорбилась над тачкой, кровавые мозоли на руках отвердели. Он шел за одержимым мечтою Петушковым и сам не знал, верит ли он, что есть земля неразоренная, или уже не верит...

По ночам у костров Петушков вдохновенно рассказывал о жирной, нетронутой земле, что ждет их впереди. Тарас молчал, бухгалтер спорил. Актер сам загорался мечтой.

- Да, да!.. - говорил он. - Это прекрасно! - и с тревогой заглядывал в глаза парикмахера. - Но дойдем ли, дойдем? - Его пальто истрепалось в дороге, к нему пристали репей да колючки, мягкая шляпа, в которой он спал, давно потеряла форму. Он был худой и старый человек, небритый, с большим кадыком: никто бы не узнал в нем знаменитого харьковского баритона.

- Дойдем! - убежденно отвечал парикмахер. - За Доном земля богатая. - И он принимался рассказывать об этой земле, и чем дольше не было сел на их пути, тем ярче и фантастичнее были его рассказы.

- Таких сел нет и никогда не было! - спорил с ним бухгалтер.

- Были, - защищал актер. - Мы давали концерт однажды, и я помню столы под вишнями... И горы душистого белого хлеба. Кувшины с молоком. Золотистый мед в прозрачных чашах... Яичница, как вечерний закат...

- Да, жили, жили! - вздыхал Тарас.

А Петр Петрович все никак не мог вспомнить, отчего он был раньше недоволен жизнью.

- Определенно помню, - недоумевал он, - был я недоволен. А чем, отчего - хоть убей, не вспомню.

И никак не мог вспомнить, из-за чего не ладил со своим директором.

- Я из-за него и не эвакуировался... Нет, говорю, не поеду! Мне лучше с немцами жить, чем с вами, директор. А из-за чего ссорились? Э... не помню. Определенно помню: хам он был, скотина. А теперь доведись встретиться... э... расцеловал бы его, хама! Честное слово, расцеловал бы!

- Да, жили, жили...

- Пятьдесят четыре картошки и восемьдесят семь ложечек муки.

А земли неразоренной все не было.

Они вошли уже в донские степи. "Теперь скоро, скоро!" - говорил Петушков. Он повеселел. Иногда, сгорбившись над тачкой, он свистел даже.

Они шли теперь по жирной, черной, доброй земле. По вечерам над нею поднимался такой густой и сытный пар, что Петушков уверял, будто его можно мазать на хлеб, как масло. Но у них не было хлеба. Они, как воробьи, питались падалицей. Вокруг них на сотни верст осыпались и гнили пшеничные поля, - тачечники собирали и ели гнилые зерна. "Теперь скоро, скоро!" уверял Петушков. Он положительно опьянел от запахов жирной земли, клевера и гречишного меда. Он во всем видел и угадывал приметы счастливой земли, как моряк в тумане моря угадывает приметы близкого берега.

- Вишь какие станицы пошли! - говорил он. - Большие, хозяйственные... И он показывал на останки колхозных дворов и тракторных станций, на веселые крыши под железом и черепицей, на теплые, крытые скотные дворы. Его смущало, правда, что не слышно тут ни рева стада, ни кудахтанья птицы.

- Дальше, дальше все будет! - убеждал он. И все теперь верили ему. Запах гречишного меда и гниющей пшеницы раздувал их жадные ноздри...

На донских дорогах наши тачечники столкнулись с потоком из России. Появились люди из Курска, из Белгорода, из воронежских городов. Россия встретилась с Украиной, поставили рядом тачки, сели, закурили цигарки из прошлогодней сухой травы, растертой тут же на кровавых от тачки ладонях.

- В большие станицы не ходите, - советовали они друг другу, - там немецкие гарнизоны стоят... И достать ничего не достанете, да еще и последнее немцы отымут.

- Да, уж после них ходить нечего... Аккуратно едят... Как саранча...

- Ну, как у вас? - расспрашивал Тарас людей из Курска.

Те только рукой отмахивались в ответ:

- Да как и у вас! Похвастаться нечем...

- Лютуют?

- Об этом уж не будем говорить...

И Тарас задумался, толкая свою тачку: есть ли мера людскому горю, есть ли сроки?

- Сорок восемь картошек и восемьдесят одна ложечка муки, - тревожно шептала Матрена. - Боже ты мой, боже!..

А неразоренной земли все не было.

На другой день Петушков вывел их с большака на автомобильную дорогу.

- Теперь скоро! - объявил он, словно ему было, как пророку, дано видеть сквозь туманные дали. - Теперь скоро!

Они втащили свои тачки на крепкий, сухой, укатанный грунт грейдера, и первое, что там увидели, - была распростертая женщина.

Она лежала у обочины, подле своей тачки, лицом вниз, на запад...

- Мертвая! - удивленно сказал бухгалтер.

Они столпились над ней, растерянные и подавленные. Окоченевшие руки женщины цепко впились в куль зерна... Мешок свалился с тачки и прорвался. Из него высыпались наземь хлебные зерна, - казалось, мертвые руки женщины пытаются собрать их и собрать не могут.

- Не дошла!.. - тихо прошептала Матрена.

Осторожно, чтоб не задеть мертвую колесами, обошли тачечники труп и молча побрели дальше. И снова была перед ними дорога, рыжая от пыли.

В эту ночь холодный дождь заставил их спрятаться в скирдах сена. К трем мокрым скирдам сбилось множество тачечников. Они облепили их жалким мушиным роем, забились в сено, жались друг к другу, одинаково мокрые и дрожащие. Над скирдами стоял непрерывный кашель, хриплый, больной... Никто не мог уснуть. А дождь падал и падал... Начиналась пора осенних дождей, а все не было земли неразоренной...

И Петушков вдруг подумал: "А может, ее и нет вовсе? Одно мечтание?" Но сейчас же бросился к тачке: "Промокнет продукт!" - и лег на тачку всем телом. А бухгалтер Петр Петрович задыхался в кашле и думал: "Не дойду! Разве в мои годы бродяжат?" Он давился кашлем и сплевывал густую, склизкую мокроту. Всю ночь мерещилась Матрене мертвая женщина, как лежала она, царапая окоченевшими пальцами землю, и все пыталась собрать зерна, и не могла собрать... "А дома, поди, как и у меня, голодные рты ждут. Теперь и не дождутся". Актер громко откашливался: "Гм! Гм!" Он хотел убедиться, что есть еще у него голос. Он даже крикнул что-то хрипло, простуженно. А струйки все ползли по его телу. И всю ночь стояла перед Тарасом мертвая женщина. Стояла во весь рост, протянув к нему руки, как к судьбе. "Определи, Тарас, меру за мои муки!" И он отвечал ей: "Такой меры, женщина, нет".

Утром дождь кончился, взошло солнце, на редкость молодое и веселое. Петушков воспрянул духом.

- Я всю ночь не спал, думал, - торопливо сообщил он. - И знаете, я нашел, отчего нам не везет!

Все молча смотрели на него.

- Мы все бьемся около больших дорог. Ну, ясно, тут - немцы. После них нечего искать. А нам надо в глушь! - крикнул он. - В глушь! Куда нога не ступала!

Он говорил много и горячо, и ему опять поверили, и пошли за ним.

Они ушли с большой дороги и стали пробиваться напрямик, к Дону. Петушков вел их. Одержимый лихорадкой мечты, сжигающей его яростным пламенем, он торопил их, злился, кричал: "В глушь! В глушь!" И они ползли за ним, опухшие, больные, - спотыкались, падали, но ползли.

И вот однажды, в полдень, измученные тачечники вдруг услышали то, чего уж давно не слышали: кричали петухи.

- Слушайте! - ликующе завопил Петушков и, подняв над головой руку, замер.

Но все уж и без того услышали. И остановились. И тоже замерли, не веря тому, что слышат.

Кричали петухи. Кричали так звонко, так весело, так неистово, что на всех лицах невольно появилась теплая, застенчивая улыбка, и каждый вдруг вспомнил самое лучшее, самое счастливое, что было в его жизни: кто детство, кто свадьбу, кто первую удачу. Городские люди, они вспоминали каждый свое. Петушков стоял на цыпочках, замерев от восторга, на его лице было написаны счастье и гордость. Матрена сложила руки на груди, как перед молитвой. Актер снял шляпу. Так стояли они молча и благоговейно.

И вот из лесной чащи выплыла к ним счастливая земля. Старые седые волы медленно тащили возы и глядели на мир недоверчиво, исподлобья. И на возах вздыбились горы серебристой капусты; тугие, как бубны, арбузы глухо гудели, ударяясь друг о друга; из огромных мешков выпирала грудастая картошка; помидоры сочились кровью; в клетках метались неистовые петухи, солидно крякали утки; розовые поросята с тупым удивлением взирали на мир; хмурые мужики длинной хворостиной сердито стегали волов; а подле возов медленно шагали немецкие солдаты и все жевали.

Обоз полз медленно и долго. Мимо тачечников все плыли и плыли высокие возы, проплывали коровы с печальными, покорными глазами, бестарки с золотой пшеницей, хмурые мужики, бабы с заплаканными глазами, жующие немцы... Проплывали и исчезали вдали. Вот и последний воз скрылся в лесной чаще. Прошла, прошумела и растаяла счастливая земля. Актер медленно опустился на тачку и, уткнувшись в шляпу, заплакал.

- Как я их ненавижу! Как я их ненавижу! - сдавленным шепотом произнес Петушков и сжал кулаки. - Я их и брить не мог. Щеки брею - ничего. А как дойдет до горла...

- Тридцать три картошки и шестьдесят шесть ложечек муки, - прошептала Матрена и заплакала. - Боже ж ты мой!

Больше никто ничего не сказал.

Матрена вдруг встала, вытерла рукавом глаза и низко поклонилась Петушкову, потом остальным.

- Спасибо вам, товарищи, за компанию, за доброту вашу. Низкое спасибо!

- Ты что? - испуганно спросил ее Петушков.

- Нельзя мне! - строго сказала Матрена. - Назад пойду. Мои последний запас едят.

- А... а хлеб как же? Что ж привезешь домой?

- Уж как есть. Обменяю где-нибудь или выпрошу за ради Христа.

- Ну, иди! - тихо сказал Петушков и нерешительно обвел глазами спутников. - А мы еще пойдем... немного...

Матрена взялась за тачку и вытащила ее на дорогу.

- Может, покойникам хлеб привезу... - сказала она, - а все идти надо.