Непорочная пустота. Соскальзывая в небытие — страница 11 из 94

Даже я сама замечала, что чрезмерно полагаюсь на это объяснение. На то, с чем никто не может поспорить. Когда у тебя есть оружие, мгновенно обесценивающее чужую позицию, ты на него подсаживаешься, как на своего рода эмоциональный «Оксиконтин». Извини, мама, я не могу сегодня сделать уборку. Сарай, сама знаешь. Прошу прощения, я не могу справиться со стрессом от выпускных экзаменов на этой неделе. И нельзя же от меня ждать, что я удержусь и не позабавлюсь с твоим парнем. Опять же — сарай. Прости, но я не могу ответить тебе такой же сильной любовью. Не могу сегодня прийти на работу. Не могу сдержать обещание быть верной. Не могу выйти из запоя в этом месяце. Это все тот чертов сарай, разве вы не понимаете?

А знаете что? Пусть сарай сходит нахуй хотя бы разок, хорошо? Может, я просто родилась неповоротливой, вот и все. Итак, йога. Наконец-то йога. Вы только посмотрите на меня — беру инициативу в свои руки, вся такая, елки-палки, активная.

Но, с другой стороны…

В моем случае всегда есть какое-то «но». На самом ли деле это была моя идея? Не могло ли выйти так, что мне ее подкинули, а я приписала ее себе?

«Йога для чайников, версия для неуклюжих». Неужели мои преследователи не могут дать мне свободу хотя бы в этом?

Курсы йоги похожи на любое место, куда ты возвращаешься раз за разом. Проведя некоторое количество занятий за изображением собаки мордой вниз, крокодилированием и недобрыми мыслями о собственных мышцах, перестаешь зацикливаться на себе и начинаешь замечать постоянных посетителей. Замечаешь одни и те же несчастные лица. Кого-то ты игнорируешь, и вы оба знаете, что так будет всегда, и это нормально.

А вот другие… Что заставляет тебя снова и снова поглядывать на них? Что заставляет тебя думать: хм-м, кажется, я хочу с ней познакомиться? Что убеждает тебя, будто нормально встретиться с ней взглядом, побуждает улыбнуться, зная, что это не будет истолковано превратно и что никто ни к кому не клеится? Этакое «намасте» — страдающая дура на моем коврике приветствует страдающую дуру на твоем.

Затем вы перекидываетесь парой слов после занятия, после чего, наконец, из твоего рта вылетает нечто такое, чего ты не ожидала произнести вслух никогда в жизни: «Может, выпьем по чашечке масалы?»

Кто вообще так разговаривает? Видимо, люди, занимающиеся йогой. Такие, какими я их представляю, — пусть даже после этих слов я почувствовала себя маньячкой-аутисткой, которая пытается сойти за свою, повторяя фразы, услышанные в чужих разговорах.

Вот как мы познакомились с Бьянкой. Я не могла объяснить, почему меня так к ней тянет — с такой силой, что даже неловко; в детстве меня за подобное задразнили бы друзья: «Тили-тили-тесто, Дафна с Бьянкой вместе чаи распивают, РАЗ-ГО-ВА-РИ-ВА-ЮТ». Поддайся желанию хоть раз, решила я, — а Бьянка уже сидела в кафе, как будто наша нарождающаяся болтовня была самой естественной вещью в мире.

Между первыми глотками мы жаловались друг другу на то, каково быть неповоротливыми девицами в гибком мире Барби-йогинь, а уже через пять минут я знала все об аварии, в которую Бьянка попала, когда ей было восемнадцать. О себе я не распространялась. С такой штуки, как сарай, знакомство не начинают.

Намного легче было признаться ей, что я всегда хотела выглядеть как она. Те несколько попыток покрасить волосы в черный? Ни разу их результат и близко не был похож на то, что от природы ниспадало с головы Бьянки. Ее кожа, этот светлый, сливочно-коричневый оттенок? Хочу. А от зависти к чужим сиськам я к тому времени уже почти избавилась, о да, но было время…

Бьянке хватило такта, чтобы отшутиться и ответить мне тем же — сказать, что это меня генетика одарила всем, что она, взрослея, держала за идеал. Блондинка? Да. Глаза голубые? Да. Худая? Да. Высокая? Ну, это же все относительно, верно?

— Мы всегда хотим того, чего у нас нет, — сказала она мне. — Готова поспорить, ты ни разу в жизни, молясь, не говорила: «Спасибо тебе, Господи, что сделал меня валькирией».

Боже, эта женщина умеет льстить.

И, наверное, хорошо, что я унялась тогда, когда унялась, не сообщив в подробностях о том, как сильно мне понравились ее бедра, ее широкие, мягкие бедра, потому что ни одной женщине не положено мечтать о бедрах побольше. Но Бьянка казалась сильной, вот в чем было дело. Мне нравилось, насколько сильной она выглядит — словно женщина с картины Фрэнка Фразетты в одном из артбуков Аттилы. Так, будто с помощью своих рельефных, похожих на лошадиные, ляжек она могла бы пинком отправить Уэйда Шейверса в полет сквозь стену.

И все же, при всех наших различиях, в ней чувствовалось нечто столь знакомое, что я знала — если не пущусь за этим в погоню, буду потом жалеть всю жизнь. Опять же — что заставляет тебя уставиться на человека на тротуаре или на другой стороне людной комнаты и подумать: «Вот он. Вот этот человек. Этот незнакомец, так непохожий на всех остальных, кажется чем-то большим».

Кто-то назвал бы это феромонами. Кто-то — влечением. Слиянием флюидов.

Я в данном случае назвала бы это ебаной жуткой манипулятивной судьбой.

К тому времени, как остаток масалы остыл на дне наших чашек, я начала понимать, в чем тут дело.

— Ты мне кое-кого напоминаешь, — призналась я Бьянке. — Кое-кого из очень далекого прошлого. Ты первая, кто мне о нем напомнил.

Бьянка выглядела так, словно не знала, быть ей польщенной или насторожиться, но готова была предоставить мне кредит доверия. Должно быть, она думала, что речь идет об учителе, старом друге или любимом кузене, с которым я давно не общалась. «Кого?» — спросила она.

— Его звали Броди. Броди Бакстер.

Называть его имя было рискованно. Все мы, дети сарая, долго мелькали в национальных новостях, хотя мое имя в те недели буйства прессы не называлось, потому что: а) ребенок, б) выжившая и в) никто на таком раннем этапе не мог быть уверен, что у Уэйда Шейверса нет больного подражателя, готового выползти из-под какой-нибудь поленницы, чтобы меня добить.

Но Броди? Теоретически Бьянка могла о нем вспомнить. А если бы вспомнила, у нее было бы полное право испугаться. Однако — кто не рискует, тот не пьет шампанского, верно?

Его имя ничего ей не сказало. Просто ожидала она совсем не этого.

— Парня? Я напоминаю тебе какого-то парня? — Голос у нее был изумленный и немного разочарованный.

— Он был мальчиком. Маленьким мальчиком, очень особенным. Его родители не знали, как с ним быть. Он вечно говорил о самых необычных вещах. Как будто не вполне принадлежал этому миру.

Похоже, мои слова попали в цель и что-то для нее значили. Прекрасные темные глаза Бьянки расширились — даже зрачки, — как будто на каком-то животном, необходимом для выживания уровне она знала, что должна внимательно выслушать все, что будет сказано дальше.

— У Броди была потрясающая аура. Очень похожая на ту, что окружает тебя.

— Что с ним стало?

Я провела рукой по столу и накрыла ее ладонь, и в этот момент Бьянка стала моей; на ощупь она была потрясающей — мне кажется, подобное можно было бы ощутить, если одновременно погладить льва, единорога и гигантскую секвойю.

— Он был слишком хорош для этого мира. Слишком чист, что ли. Поэтому он ушел, — сказала я. — И оставил после себя маленькую круглую дыру.

* * *

Вызов поступил через час после рассвета — прежде, чем Таннер был к нему готов, но выбирать, когда людям попадать в неприятности, он не мог. Скалолаз по имени Джош Козак занимался свободным лазанием в неприветливой двухмильной расселине, известной под именем «каньон Коттонвуд», и застрял на песчаниковом карнизе шириной в два скейтборда. Выше подняться Джош не мог, а поскольку на карниз он перескочил, то, оказавшись на нем, не был уверен, что сумеет безопасно спуститься вниз. Если бы он спрыгнул и не сумел ухватиться за узкий каменный выступ, его бы ожидало падение на камни с высоты двухсот шестидесяти футов.

Хладнокровие покинуло его, и телефон тоже. Джош выронил его прежде, чем сумел вызвать помощь, чем обрек себя на ожидание до тех пор, пока мимо не прошла парочка туристов, до которых он смог докричаться уничтоженным жаждой голосом. Он просидел там половину позавчерашнего дня, весь вчерашний и две ночи.

На то, чтобы осознать ограниченность своих возможностей, ему ума хватило. Зато он натворил глупостей во всем остальном — влип в передрягу без веревки и спутников, да еще и не сказав никому, куда собирается.

Таннер отправился за ним с тремя напарниками, несколькими сотнями футов веревки, дополнительными обвязкой и шлемом, а также несколькими фунтами еды, воды, медикаментов и всего того, что еще могло им понадобиться. Они знали, где он, знали эту стену. Джош застрял ближе к вершине, чем к основанию. Быстрее и проще было добраться до него сверху, чем подниматься снизу.

Они подлетели к каньону на вертолете и за полмили до места приземлились на ровном участке, где высадили Камиллу, которая должна была пройти остаток пути пешком, сообщить Джошу, что они прибыли, и объяснить, чего ожидать в ближайшие полчаса. Пока она добиралась до него, они снова поднялись в воздух и обогнули каньон по дуге, приблизившись к нему с другой стороны, чтобы воздушный поток от лопастей не попадал на стену.

Они приземлились на вершине, на плоском и голом куске каменистой земли в сорока ярдах от обрыва, настолько близко к росшим у края низкорослым сосенкам, насколько готов был это сделать пилот. Он выключил турбины, и вокруг сомкнулась первобытная тишина. О более идеальном дне и просить было нельзя. Чистое темно-синее небо, солнце стоит так высоко, что не дает бликов, дождя не предвещается, а ветер лишь изредка превышает пять миль в час.

Высадившись, Таннер и двое его напарников закрепили веревки на паре лебедок, приделанных к борту вертолета. Они подошли к краю, миновав редкую цепочку искореженных стихиями сосен, чьи стволы за десятилетия роста на ветру закрутились штопорами. Таннер и Шон, второй скалолаз, которому этим утром предстояло заниматься поднятием тяжестей, подтащили веревки к обрыву и спустили их вниз, по обе стороны карниза — обиталища Джоша на протяжении последних сорока четырех часов.