Непорочная пустота. Соскальзывая в небытие — страница 22 из 94

аком тусклом свете старой она не выглядела. Дом стоял на этом месте десятилетиями, однако стену, похоже, построили несколько лет назад — она была чистой и гладкой, выкрашенной в индустриальный красный цвет. А стальная дверь посередине, снабженная кодовым замком? Определенно недавнее добавление.

Аттила открыл эту дверь и провел Таннера внутрь.

— Давай назовем их божьими трюфелями.

Первым делом он почувствовал холод.

А потом увидел клетки — шесть клеток, и лишь четыре из них были пустыми.

* * *

Друг от друга у нас с Бьянкой секреты тоже имелись.

Когда кто-нибудь показывает тебе нечто вроде той скалы в горном лесу за Часовней на камне, это нечто начинает принадлежать вам обоим. Оно становится «нашим местом», и отправиться туда в одиночку — маленькое предательство.

Я все равно это сделала. Я подумала, что Бьянка даже сможет меня понять. В конце концов, с Греггом она туда больше не возвращалась.

До конца лета я ездила к скале в среднем раз в неделю — этакие мини-отпуска. На высоте в несколько тысяч футов обычно было прохладнее — спасение от сухой жары внизу. Дожди шли редко, однако лето все равно выдалось самым облачным на моей памяти, как будто Земля пыталась спрятаться… и кто стал бы винить наш бедный каменный шарик? То было время великих тревог после исчезновения Европы и Альфы Центавра… хотя, если сама планета и боялась, ее обитатели просто пожали плечами. Солнца и луны — что-то вроде геноцида в Африке, явления столь далекие, что их едва замечают, каким бы чудовищным ни было случившееся.

Что до меня — я обзавелась персональной скалой, с которой могла пообщаться; она всегда ждала меня там, в разреженном воздухе, и нам двоим пел серенады хриплый шепот ветра в соснах. Эта скала, как я начинала подозревать, помнила, как была стеной, столбами, колоннами, архитравом.

Теперь я знала, что это за камень: конгломерат, который некоторые считают разновидностью песчаника, хотя на самом деле это не так. Песок в нем иногда присутствует, но кроме него там есть еще и мелкие камушки, и гранулы известняка, и кварц, и другие минералы — осадки трехсотмиллионнолетней давности, перемешанные и склеенные глубоким временем.

Но как он может что-то помнить?

Особенно такое давнее. В те времена не было никаких каменщиков. Никто не высекал колонны и не воздвигал столбы. Тогда даже динозавров еще не было. Только болота и вулканы, и мелкие теплые моря, и суша, которая из космоса выглядела совершенно не так, как сейчас. Мои Скалистые горы? Они были сном о еще не воплотившемся будущем. Это был мир без людей, идеальный и чистый. И все же…

Он обладал воспоминаниями. Упрямыми залежами памяти.

Как я это поняла? Не знаю. Наверное, это было скорее не понимание, а чутье, игра ума вроде той, когда Эйнштейн вообразил, как верхом на луче света подлетает к часам и видит, что время идет в обратную сторону. Но он-то знал, как развить свою мысль, а вот я понятия не имела.

А если уж я понятия не имела, то вышедший из леса медведь — тем более.

Медведи тихо не ходят, но он все равно оказался на поляне раньше, чем я его заметила. Черный медведь, не такой охренительно жуткий, как, скажем, йеллоустонский гризли, но все равно пугающий. Если бы он стоял на задних лапах, а не на всех четырех, то мог бы оказаться одного роста с Аттилой.

Меня всегда предупреждали, что от медведей нельзя убегать, поэтому я замерла, и вскоре испуг сменился любопытством и даже восторгом. Главное, что я знала о черных медведях, — они не хотят иметь никаких дел с нами, едва покрытыми шерстью двуногими. Есть восьмидесятилетние старики, которые всю жизнь гуляли по этим горам и ни разу ни одного не встретили.

И тем не менее, пока я сидела, окаменев, на трухлявом стволе упавшего дерева, этот медведь прокосолапил мимо, словно я была всего лишь незначительным новшеством, заслуживавшим только того, чтобы взглянуть на меня, понюхать воздух и чуть раздраженно фыркнуть. Может, это было и его место тоже. Переключив внимание обратно на скалу, он принялся пыхтеть и сопеть. Он смотрел на нее, прохаживался на похожих на когтистые бейсбольные перчатки лапах и снова смотрел, и, о боже, Бьянка возненавидела бы меня навечно за то, что я это видела, а она — нет.

Отойдя футов на десять, медведь тяжело плюхнулся на задницу. Он уставился на скалу печальными карими глазами; я чувствовала его шерстяной лесной запах. Время от времени медведь постанывал, и, хотя я знала, что неправильно приписывать ему человеческое поведение, он все равно казался мне озадаченным. Как будто, несмотря на то что он не имел ни малейшего представления о колоннах и архитравах, эта скала тоже была для него загадкой, и медведь возвращался к ней снова и снова, чтобы сидеть рядом и гадать, как ему доскрестись до ответа.

Дважды он взглянул в мою сторону. Ты тоже, да? Ну мы с тобой и парочка. Он скулил — звук, больше подходящий озадаченной собаке, не понимающей, куда подевался мячик.

Когда упала птица, медведь был точно так же озадачен, как и я.

Птица тоже была большой и черной — то ли ворона, то ли ворон; она косой рассекала небо, прежде чем нырнуть в прогал между вершинами сосен, сложить крылья и без колебаний рухнуть на вершину скалы. Она упала с мягким шлепком, подняв облако перьев, отскочила и, обмякнув, свалилась на землю.

И эта птица была лишь первой.

Они собирались в небе над нами, слетаясь со всех концов света, и даже с земли мне было видно, что все они разные. «Одного полета птицы любят стаями водиться»? Что ж, мама, вот и еще одно из твоих высказываний, оказавшееся совершенной неправдой — как и то, что никакие чудовища меня никогда не поймают. Большие и маленькие, черные во́роны и белые чайки. Когда они посыпались из туч, я разглядела кардиналов и голубых соек, чьего-то ярко-зеленого попугайчика, крошечных бурых крапивников и толстых куропаток, красноголовых грифов-индеек и еще множество тех, чьих названий я не знала, — настоящие Объединенные Нации птиц, желающих одного.

Самоуничтожения.

Птицы обрушились, как обрушивается град — сначала несколько, и каждый удар был отдельным событием, потом звуки начали накладываться друг на друга, все ускоряясь, и наконец слились в непрерывный поток шлепков мяса о камень. Разбитые тела рикошетили и, вращаясь, падали на землю или прилипали к покрывшей скалу смеси крови и дерьма, а следом за ними медленно опускался разноцветный снегопад из перьев.

Погибло, должно быть, пятьдесят птиц, прежде чем я опомнилась от шока и соскочила с бревна, чтобы убраться из зоны поражения брызгами под прикрытие деревьев. И сделала это как раз вовремя — за несколько секунд до того, как лопнул, оросив землю кровью, гусь. Даже медведь испугался, и ему хватило ума смотаться раньше меня — он перекатился на четыре лапы и неуклюжим галопом умчался в сосны.

Я вспомнила о Бьянке, о ее признании: «Мы с ней одинаковые, — с любовью сказала она о скале. — Если бы я могла, я забралась бы внутрь, и слилась бы с ней, и осталась бы там навсегда».

Тогда я порадовалась, что у нее хватило здравого смысла не пытаться этого сделать, потому что скала побеждает плоть точно так же, как камень — ножницы. Но теперь? Теперь возможным казалось все. У хаоса нет границ.

Мясной ливень прекратился, как прекращаются всякие ливни, живых птиц не осталось, и в лес вернулась ужасающая тишина, а в воздухе кружили последние перья, которым было все равно, на чье тело опускаться.

Как можно остаться в месте, где случилось что-то подобное?

Как можно его покинуть?

Прежде, чем я на что-то решилась, вернулся медведь и стал обнюхивать груды клювов, и лап, и изломанных тел. Потом он повернулся боком к основанию скалы и, фыркая от натуги — или от облегчения, — принялся тереться об нее, словно никак не мог добраться до того места, где у него чешется.

* * *

Человеку всегда есть куда пасть. Всегда есть новое дно, на которое можно опуститься. Убийство, оковы, плен, полная чувства вины и сведшаяся к острию топора жизнь — зачем останавливаться на этом? Давай, продолжай падать. Даже в темнице ты можешь оказаться отверженным.

— Не разговаривай с ним! Ничего ему не рассказывай!

Вот что сказала обитательница одной клетки обитателю другой. Коротко стриженная и коренастая, с видневшимися на запястьях тату-рукавами, она сразу же увидела в Таннере врага и, стоило Аттиле закрыть дверь и оставить их троих в заключении, немедленно вскочила и ухватилась за прутья.

Другой пленник выглядел озадаченным — он был азиатом, молоденьким и худеньким, с такими мягкими чертами лица, что Таннер не мог понять, женщина это или очень юный мужчина, пока не услышал его голос и не понял, что это мальчик, тихоня-подросток.

— Это может быть трюк. Это может быть способ выяснить что-то о других. — В голосе женщины слышались злость и гнев. И желание защитить мальчика. Таннер уловил его сразу. — Он — один из них, просто мы его еще не видели. Так что не рассказывай ему ничего.

— О. — Паренек посмотрел на сидевшего на другой стороне комнаты Таннера сквозь два ряда прутьев. Потом с подавленным видом отвернулся к стене и скорчился в позе эмбриона в свитом из спального мешка гнезде.

Таннер умоляюще посмотрел на женщину. Она не притворялась.

— Я не…

— Не утруждай себя. И слышать ничего не хочу. «Я не…» значит «я не существую».

Она тоже повернулась к нему спиной. Если бы они сидели в одной клетке, она бы, наверное, дождалась, пока он задремлет, и убила бы его во сне.

Таннер мерил клетку шагами. Шесть на девять футов. Как и другим двум заключенным, ему предоставили спальный мешок, пластиковую канистру с водой и накрытое крышкой ведро с рулоном туалетной бумаги. Теперь это был его мир.

В тюрьме хватало места для шести клеток и прохода между ними — три клетки с одной стороны, три с другой, и все прикручены к шлакоблокам, чтобы не опрокидывались. Аттила запер его в правом ряду, в средней клетке, а тех двоих — в левом, по краям. Противоположности, отрезанные друг от друга, — похоже, это было сделано с умыслом. Во всем, что делал Аттила, ощущался умысел… даже в здешнем свете, слабом, зеленоватом и унылом, лившемся из голых флуоресцентных трубок, моргавших в белых корпусах, которые были подвешены к потолку на цепях. Под этим светом Таннер, должно быть, выглядел жутко. Как и остальные.