Непорочная пустота. Соскальзывая в небытие — страница 87 из 94

Следующей на террасу поднимается Аврора. Ей тоже достаются кофе и кошки. Они попрошайничают так, словно их и не кормили час назад. Аврора обнимает меня, целует, зарывшись лицом в шею, и я вспоминаю, что должен быть благодарен за нее, за то, что однажды Вселенная сжалилась надо мной и привела к человеку, который увидел во мне заготовку для чего-то лучшего, и сделал жизнь прекраснее во всех отношениях.

Я из тех мужчин, которых привлекают высокие, резко очерченные скулы.

А еще я из тех, кто отчаянно боится наступления дня, когда увидит, что теперь они очерчены слишком уж резко.

* * *

Я уже слышу вопросы: «Почему ты принимаешь это так смиренно? А как же „Будь яростным пред ночью всех ночей“?»

Те, у кого в жизни был свой Скотти Тремейн, ни за что бы не стали об этом спрашивать.

Почти половину моей жизни он был мне лучшим другом. Мы познакомились рано, в детском саду, и сразу сошлись, и никогда не расставались. Для других мальчишек и девчонок схождение и расхождение персональных орбит — всего лишь часть естественного отбора. Они взрослеют, их характеры меняются и затвердевают, они избирают разные пути. Один записывается в баскетбольную команду, другой — в шахматный клуб. Одна садится на скорый поезд до медицинского университета, а другой очень любит курить травку. Одна находит в Иисусе Господа своего и Спасителя, а другая думает, что бунт Люцифера был вполне оправдан.

Но только не мы со Скотти. Наши дорожки всегда были параллельны.

Но он был коротышкой. Когда Скотти исполнилось четырнадцать, гены сказали ему: «Не-а. Пять футов четыре дюйма — вот твой потолок». Это раз.

В пятнадцать лет, когда десятый год обучения только-только начался, он проснулся с параличом Белла, и вся правая сторона его лица застыла в унылом оскале. «Прекрати корчить эту кошмарную рожу», — сказала ему мать тем утром, когда он вошел в кухню. Это два.

Сперва издевательства ограничивались словами. «Эбенизер Скрюч» — это одно из самых остроумных прозвищ, которые для него придумали. Был еще и «Франкенскотт», ха-ха, потому что он теперь такое чудище. А больше всего их забавлял «Скотти Рожа-Тормоз». Кучка наших одноклассников пересылала друг другу по Сети видео с какого-то реслинг-матча между карликами, в котором один из них перекидывал другого через голову и тот проезжался лицом вниз по всему рингу. Так появился на свет Скотти Рожа-Тормоз.

Потом кто-то из них решил: ну ладно, раз он не реагирует на слова, давайте перейдем к делу. Они сделали из этого игру. Даже две: «А Давайте Шлепать Скотти, Пока У Него Морда Не Исправится» и противоположную ей «А Давайте Попробуем И Вторую Сторону Сделать Такой Же».

Когда тебе пятнадцать, не имеет значения, сколько раз ты слышишь обещания, что это не навсегда. Что это пройдет. Тебе все равно кажется, что мучения бесконечны, что ты никогда не выздоровеешь. И, что еще хуже, ты знаешь, что даже когда это случится, ничего не изменится. Если уж ты стал Скотти Рожей-Тормозом, ты будешь Скотти Рожей-Тормозом всегда. Когда что-то приносит людям такую радость, они никогда от этого просто так не откажутся. Это три.

Скотти не оставил записки, но, когда он повесился, причина была очевидна.

Но вот что более важно: в последнюю пару дней, перед тем как покончить с собой, он выглядел счастливым. Он был расслаблен и доволен и больше ни о чем не переживал. Словно обнаружил, проснувшись, что стал на шесть дюймов выше и научился летать.

Люди спрашивали, как он мог это сделать. Ведь казалось, что ему полегчало. Казалось, что он преодолел кризис.

Он его и преодолел. Но не так, как мы думали.

Скотти принял решение. Он знал, что собирается сделать и когда собирается это сделать. Конечно же, он был счастлив. Он знал, что мучения скоро прекратятся.

Вот так же, как ушел Скотти Тремейн, уходим и мы, собравшиеся на темных и холодных летних берегах озера Вапити. Разница только в том, что наша болезнь неизлечима.

Но мы с этим смирились. Нам пришлось.

* * *

Днем мы, странные обитатели этой наспех созданной колонии у озера, занимаемся творчеством, благодаря которому здесь и оказались. Или просто думаем о том, что надо бы заняться творчеством. Или намеренно не занимаемся творчеством, потому что день прогулок по холмам и мягкой тундре, в которую превратились луга и долины между ними, позволит нам лучше заниматься творчеством завтра.

У нас тут есть художники, и фотографы — Аврора как раз из них, — и скульпторы. У нас есть писатели и один лауреат поэтической премии. У нас есть музыканты, среди них китайский пианист-вундеркинд, и всемирно известный струнный квартет из Вены. Композиторы? Разумеется, в том числе голливудский саунд-дизайнер, чья стихия — звук как таковой. Это Кларк; он познакомился с Райли на работе, когда она писала музыку к моему второму фильму.

На самом деле это высокогорное сборище невыносимо тщеславных засранцев; мы все попали сюда, потому что всю жизнь нас подгоняла жажда признания, такая яростная, что сподвигла на достижения, благодаря которым нас и вправду заметили. По большей части мы неплохо уживаемся друг с другом. Для эгоизма есть свое место и время, и это уж точно не конец света, каким мы его знаем.

Иногда я спрашиваю себя, почему я — единственный режиссер, которого пригласил сюда Форсайт, ведь я занимаюсь этим так недавно, что едва ли заслужил даже право на упоминание в энциклопедической статье «Режиссеры второго ряда». Казалось бы, Форсайт мог выбрать и кого-нибудь из высшей части пищевой цепи. Наверное, Стивен Спилберг был занят, а Джеймс Кэмерон только орал бы на всех, кто ему чем-то не угодил, а Вернер Херцог бросил все и улетел в Исландию, чтобы в первых рядах смотреть на разверзающуюся бездну.

Поэтому я здесь один и, будучи единственным режиссером, обязан находиться всецело в распоряжении Форсайта. Что автоматически делает меня местным документалистом-хроникером, и неважно, способен я на это или нет.

Учиться новому никогда не поздно.

Поздним утром я отправляюсь на дальний берег озера в гребной лодке; ее медленно взрезающий неподвижную воду нос — будто V-образное искажение на черной стеклянной поверхности времени. Когда ветер дует в нужную сторону, над водой плывут звуки скрипки. Мне бы хотелось заморозить это мгновение вместо того, чтобы это мгновение морозило меня. Когда я схожу на берег, небо уже плюется обжигающе холодным дождем. Я привязываю лодку к причалу Форсайта, а потом залезаю на мостки — сумка с камерой перекинута через плечо, штатив зажат в руке словно дубина.

Мне слышно, как слева, скрытые брезентом, трудятся приглашенные Форсайтом рабочие, люди, которые, должно быть, забыли о бетоне больше, чем любой из нас когда-либо будет знать. Надо и их тоже проинтервьюировать, спросить, не кажется ли им непривычным делать бетон по заветам римлян. Не мечта ли это, случайно, для специалистов по бетону, или они вообще о таком не задумываются и просто пытаются хоть ненадолго сохранить свои семьи.

Форсайт привез сюда тонны вулканического пепла в стальных грузовых контейнерах. Вот в чем секрет прочности римского бетона: они превращали измельченный камень обратно в цельный. Поэтому многие римские арены и акведуки сохранились до сих пор, хотя прошло две тысячи лет, а среднестатистическая дорога разваливается за десяток.

Как и всегда, Форсайт тепло меня приветствует. Он всех приветствует тепло, а я, проведя несколько лет в Лос-Анджелесе, достаточно насмотрелся на притворную теплоту, чтобы научиться замечать разницу. Он искренен. Дополнительно располагает к себе то, что Форсайт родом из Австралии и до сих пор не утратил яркого симпатичного акцента.

Он одет в толстую водолазку и со своими всклокоченными волосами и вчерашней седеющей щетиной на квадратном лице напоминает искателя приключений, которому самое место на Маттерхорне. Но эта гора — из тех, что он пропустил. А вот Эверест, Денали, Килиманджаро и кое-какие еще он из списка уже вычеркнул.

В одном только Колорадо почти шестьдесят вершин выше четырнадцати тысяч футов, и Форсайт покорил больше половины из них. И при этом каким-то образом отыскал время, чтобы основать почти двести двадцать компаний. Одними он управлял, другие продал, не оправдавшие надежд закрыл, приобретя полезный опыт, и в процессе заработал шесть миллиардов долларов. До сих пор не могу понять, как такое возможно, даже если живешь на свете уже шестьдесят с лишним лет. Бывают дни, когда мне кажется, что самое большое достижение в моей жизни случилось, когда я надел пару одинаковых носков.

— О чем поговорим сегодня? — спрашивает он, пока я устанавливаю камеру.

Я долго готовился к этому. Как любой хороший режиссер-документалист, я пытаюсь быть бестелесным голосом, который задает вопрос и умолкает, чтобы не мешать.

— Почему вы не спасаете собственную жизнь?

Кажется, я застал Форсайта врасплох. Любое его действие фотогенично. У него красная обветренная кожа, и ему в ней чертовски удобно. Форсайт никогда не прятал морщины — если ты не сражаешься, то не можешь проиграть.

— А почему вы считаете, что я этого не делаю?

Какое-то время я молчу, потому что свое слово решила сказать погода. В разговор вмешивается треск и рокот очередной грозы, налетевшей с яростью мародера и стучащей в окна холодным дождем.

— Риск. Здесь, наверху, вы куда более уязвимы, чем могли бы быть, если бы вложили в это свои деньги.

— А-а. Бункерная ментальность, — говорит он. — Я видел чертежи. Я знаю пару компаний, которые ими занимаются. Я знаю нескольких выскочек, которые их себе построили, и удивлюсь, если среди моих знакомых не найдется еще нескольких, которые об этом помалкивают. Но все они сделали это за много лет до того, как случилась Исландия. Теперь кажется, что они были дальновидны, но на самом деле они боялись собственной тени.

Можно сказать, что и он сейчас выглядит дальновидным. У него пять резиденций по всему миру, от Сиднея до Сиэтла, но эта, к югу от Вейла, расположенная у озера на высоте восемь тысяч двести футов над уровнем моря, всегда была его любимой. За пятнадцать лет он выкупил у своих соседей владения вокруг озера. Шестнадцать домов, и все они теперь принадлежат ему. Гостевые дома, привилегии для работников, одолжения для ушедших в отпуск друзей, активы — они становятся тем, чем он пожелает.