Подняв с пола персик, я поприветствовал всех троих:
— Добрый день, девочки!
Лу Стейнмец немедленно оскорбился — оскалился, даже кулаки сжал. Теренс Уоттерс выглядел так, словно слушал в невидимых наушниках успокоительный звук прибоя.
— Терри, ты, кажется, не знаком с Хэнком Деверо, — произнес Дикки, запуская процесс рукопожатий. Перво-наперво я обернулся к Лу и, когда тот нехотя протянул руку, сунул в нее персик. Ему бы просто бросить его на пол, но Лу попытался вернуть плод мне, а я уже перешел к Дикки Поупу и Теренсу Уоттерсу, и Лу никак, черт побери, не удавалось привлечь мое внимание. Сочувствую: нелегко торчать с фруктом в руке во время официальной церемонии. Похоже, такое случилось с Лу Стейнмецем впервые.
— Хэнк не только глава английской кафедры. Он и местная телезвезда, — сообщил Дикки своему юридическому консультанту.
Это заставило меня призадуматься, знает ли Дикки про «С добрым утром, Америка», если считает меня звездой лишь местного масштаба. Рука юриста оказалась прохладной и сухой, а моя — слегка липкой от персика: видимо, он лопнул, ударившись об пол.
— Хэнк, заходите и устраивайтесь в кабинете, пока я провожу гостей.
Кабинет у Дикки просто роскошный. Намного лучше, чем у Джейкоба Роуза. Мой отец всегда ухитрялся застолбить подобный кабинет, когда в пору моего детства разъезжал из университета в университет. Подойдя к высокому окну полюбоваться видом, я увидел, как трое мужчин вынырнули на крыльцо и продолжили разговор на ступеньках. Лу Стейнмец указывал рукой в сторону главных ворот. На обочине был припаркован автомобиль службы безопасности, в котором он разъезжает, и все трое направились к машине. Провожают Лу, решил я, пытаются напоследок внушить ему ту самую деликатность, которой он напрочь лишен. Но когда они подошли к «круизеру», то, к моему удивлению, забрались втроем на переднее сиденье и тронулись с места. Если так меня разыграли, то это отличная шутка. Возьму ее себе на заметку и вскоре, наверное, повторю со своими вариациями. Например, если меня сегодня собираются сместить, я созову срочное собрание, приглашу Грэйси, Пола Рурка, Финни, Илиону, еще одну-две занозы в моей заднице. Объявлю собрание открытым, а затем под каким-нибудь предлогом выйду — и попросту отправлюсь домой. Поручу Рейчел наблюдать за ними и потом отчитаться мне, сколько времени им понадобилось, чтобы раскусить шутку. Может быть, даже ставки сделаю.
Несколько минут я тешил себя этой фантазией, потом принялся осматривать высокие стеллажи в поисках иного развлечения. От Джейкоба Роуза я слышал одну историю насчет этих книг, но в тот момент не принял ее на веру. Мало кто умеет рассказывать всякие истории лучше Джейкоба, но, с другой стороны, мало кто так вольно обращается с истиной. Джейкоб не злокачественный врун — во всяком случае, по довольно либеральным университетским стандартам, — но он любит приукрашивать и готов почти на все, чтобы в процессе рассказа сюжет заиграл разными красками.
Рассказывал же Джейкоб так: в начале лета, в тот год, когда университет нанял Дикки Поупа, Дикки прибыл в Рэйлтон на большом грузовике со всем своим имуществом, но без единой книги. Встроенные стеллажи в кабинете управляющего кампусом вмещают около тысячи штук, так что отсутствие собственных книг стало вызывать у Дикки некоторое замешательство. Он догадывался, что заполнять полки семейными фотографиями и керамическими безделушками не совсем уместно. Он счел, что Грэйси Дюбуа возьмется ему помочь — она же непрерывно подлизывалась («Если вам что-нибудь понадобится… все что угодно…») и к Дикки, и к его бледнолицей жене. Итак, Дикки поручил Грэйси скупить для него книги на местных аукционах и в букинистических магазинах университета и доставить всю партию ему в августе, до начала учебного года. Так и было сделано: однажды вечером у заднего входа в административное здание остановился грузовой минивэн, два сторожа принялись сгружать на тележки пятьдесят пачек книг и торопливо завозить их внутрь, словно контрабанду. К началу семестра кабинет Дикки был весь в книгах, от пола до потолка, как подобает кабинету руководителя института высшего образования. И в отличие от книг из библиотеки Гэтсби, подытоживал всякий раз Джейкоб, эти книги не только разрезаны, но и прочитаны, их страницы испещрены глубокомысленными надписями, оставленными сотнями первокурсников.
До сих пор я не слишком верил в эту историю. Но тут действительно отсутствовал какой-либо общий знаменатель, поскольку никакого единого смысла я не извлек из осмотра этих книжных полок, не увидел принципа, по которому расставлены книги, — разве что по размеру и цвету? Некоторые имелись в двух экземплярах, в том числе одна из книг моего отца. Я снял ее с полки и пролистал. Первый его опыт литературной критики, тот, что сделал его известным, единственная удачная книга, по мнению моей мамы, служившей ему читателем, собеседником и редактором, — заслуги, оставшиеся без признания, если не считать мелкий шрифт на странице с благодарностями, где ее имя находилось в общем перечне наряду с руководством университета, предоставившим отцу академический отпуск для исследовательской работы, фондом Гуггенхейма, который спонсировал написание книги, и писательской общиной, приютившей моего отца (но не мою мать) на «творческий месяц».
По правде говоря, Уильям Генри Деверо Старший на фотографии в этой книге не выглядит как человек, нуждающийся в чьей-либо помощи, и это, вероятно, один из главных талантов моего отца — способность намекнуть позой, жестом, что кроме себя самого он ни в ком особо не нуждается. Эта самодостаточность, подозреваю, и обеспечила ему успех у молодых женщин из различных семинаров, которые он вел. Хоть он не так уж потрясающе красив, однако ухитрялся дать им понять, что пойдут они ему навстречу или нет — это больше их дело, чем его, и, разумеется, они шли навстречу. И я их понимал, я и сам пытался завоевать его внимание. Эта же его самодостаточность терзала меня в детские годы. Отправляясь куда-либо, он ясно давал понять, что идти с ним или нет — мое дело, и я всегда старался держаться поближе к нему, а не к маме, хотя с ней мне было лучше и она-то мной занималась. Но сам факт, что ей вроде бы даже нравилось мое общество, делал ее менее желанным сотоварищем всякий раз, когда мне предстояло выбрать между ней и отцом. Не помню, сколько мне было лет, когда меня наконец осенило: все усилия достичь близости с отцом бесплодны по той простой причине, что близость с ним невозможна. Наверное, я бы пришел к этому простому выводу раньше, если бы не мама, которая, как я тогда же понял, сама этого еще не поняла.
Когда я положил Уильяма Генри Деверо Старшего на журнальный столик, мое внимание привлек другой том на той же полке. Суперобложка — да и вся книга — в идеальном состоянии, как новенькая, а когда я повернул книгу обратной стороной, серьезный молодой человек уставился на меня магнетизирующим взглядом Распутина, выражающим нетерпимость, превосходство и сосредоточенность на своих идеях. Неужто и я принимал нарочитую позу, как и мой отец на обложке его первой книги? Мне-то казалось, в джинсах и рубашке без ворота, с длинными волосами по моде того времени, я — полная противоположность моему облаченному в твид отцу-профессору, но теперь меня поразило: и поза моя, и взгляд — совершенно его, и, в отличие от одежды, их-то я нацепил бессознательно. Под фотографией автора подпись: «Генри Деверо у себя дома в Рэйлтоне», снимок же всячески силился сообщить: такой человек никак не может быть «дома» в Рэйлтоне. На титульной странице я обнаружил собственноручную надпись: «Финни, с любовью и восхищением. Желаю удачи».
Мне понадобилась минута, чтобы припомнить, по какому поводу я желал Финни удачи (любовь и восхищение я отнес на счет поэтической вольности). Потом сообразил: мы оба в один год подавали заявку на повышение — на должность доцента и на постоянный контракт, и все знали, что у Финни шансов нет. За шесть лет, что он болтался в Рэйлтонском университете, он так и не закончил диссертацию, начатую в университете Пенсильвании, и в его досье лежала одинокая бумажка — письмо от научного руководителя, сообщавшего, что он еще вовсе не махнул рукой на Финни и нас тоже просит не отчаиваться. Меня-то, автора опубликованной книги, должны были закрепить за кафедрой единогласно, хоть я и имел наглость подать заявление на более высокую должность, отработав всего год. Предсказуемый итог, хотя никто его не предсказывал: Финни в тот год пошел на повышение, а меня отвергли, и я так обозлился, что при поддержке Джейкоба Роуза (на следующий год он как раз возглавил кафедру) подал заявление уже не на должность доцента, но на профессорскую ставку, и столь неслыханная, бессовестная наглость вынудила комитет одобрить мою кандидатуру, и тем самым я оказался навеки привязан к этому месту — постоянный контракт, профессорство и высокая ставка означали, что я ухожу с рынка университетской рабочей силы.
Извинить самому себе свои заблуждения я всегда могу, но Финни, крыса эдакая, продал книгу, которую, теперь-то я отчетливо припомнил, я преподнес ему в качестве прощального утешительного жеста, как я тогда считал, — трудно было представить себе кандидата, менее заслуживающего постоянный контракт, чем Финни.
Как ни странно, досада на Финни — единственное чувство, посетившее меня при виде этой книги. Книги моей жизни. Она не сделала меня известным, как сделал моего отца его дебют, но этот маленький том существенно повлиял на судьбу автора и его семьи. Когда книгу приняли, мы решились перебраться в Рэйлтон, и аванс позволил расчистить первый участок в Аллегени-Уэллс и прикупить два других, которые я до сих пор отказываюсь продать; с этого начались мелкие междоусобицы английской кафедры, что заменяют нам подлинный конфликт. Разумеется, я говорю не о том конкретном маленьком томе, который держал в руках и который прожил самую бесславную и незаметную жизнь, какая только выпадает на долю книги. Сначала его получил человек, которому, видимо, этот подарок был не нужен, а затем книга перешла к человеку, использующему ее для декорирования интерьера. Подобно Оливеру Твисту, из плохого места эта книга попала в еще худшее. В приемной послышался голос Дикки, отдававшего распоряжения секретарше, и я сунул томик в карман пиджака.