[22]. «Когда я тоскую по тебе, мне только и нужно — уснуть. Уснуть, уснуть, уснуть». Я никак не мог извлечь себя из столовой, пока не услышал, как объявили последний танец, — тогда я поднялся, собрал в кучу тару из-под «Фанты», покидал ее в ящик рядом с автоматом и поплелся в зал за своим брошенным на скамье плащом. Свет уже приглушили для последнего танца, и план мой заключался в том, чтобы прихватить плащ и ускользнуть невидимкой в трагическую ночь, но вдруг вот она передо мной, моя Элайза, просит меня потанцевать с ней, хотя она, конечно, ужасно обошлась со мной, пожалуйста-пожалуйста. И она ласково дотронулась до моего локтя.
Ну конечно, я согласился, и мы вышли вместе на танцпол, ее маленькие грудки с обеих сторон упирались в мой подпрыгивающий подростковый киль, и никаких объяснений не требовалось, хотя я с удовольствием услышал, что она внезапно осознала, какое я сокровище, и не хочет меня терять. Даже в темном спортзале я видел, что ее глаза полны слез, и у меня самого увлажнились слегка глаза при мысли, как же сильно она меня все-таки любит. На следующий день я выслушал правду от ее подруги: Элайза порвала со мной в надежде закрутить с другим парнем, который вроде бы собирался расстаться со своей постоянной девушкой. Когда же в той паре так и не произошел разрыв, Элайза вернулась ко мне. Даже пока я выслушивал слезоточивую исповедь Элайзы, что-то мне нашептывало версию событий, близкую к изложенной ее подругой, но, вынужден признать, я предпочел сказку, рассказанную мне маленькой лисичкой, которая так сладостно терлась об меня. И что такое истина, в конце-то концов?
Истина в том, что я сплю. Я сознавал это, но не вполне проснулся. Истина в том, что я не хочу просыпаться. Во сне я лежу в постели с моей женой, и кровать наша стоит в центре пустого школьного зала. Братья Эверли дремотно воркуют на заднем плане о том, что у меня есть, что мне нужно. Жена моя сокрушена. Она совершает акт покаяния, глаза ее полны слез. Я не готов поверить, что ей есть в чем себя винить, и она принимается мне объяснять, как я заблуждаюсь на ее счет. Она провела выходные в Филадельфии с мужчиной, с которым познакомилась четверть века назад во время нашего медового месяца в Пуэрто-Вальярта. Наверное, я его не запомнил. Он сидел одиноко за соседним столиком, и она влюбилась в него там и тогда, и он в нее тоже. Они поддерживали связь на протяжении всех этих лет, и теперь, после того как столь долго любили друг друга издали, они провели вместе выходные, увенчав наконец свою любовь и преданность. И моя жена желает теперь знать, сумею ли я ее простить.
Я бы хотел поверить жене, ведь она рассказывала мне красивую историю любви, в которой мне самому отводилась изрядная драматическая роль. В смысле, от меня же требовался поистине героический акт прощения. Я в этой истории прямо чертовски замечательный парень. И вот я прощаю свою жену, несмотря на то что некоторые элементы ее истории никак не могут быть правдой. Например, мы не проводили медовый месяц в Пуэрто-Вальярта, и насчет других вещей она тоже, вероятно, лжет. И все же логика сна подсказывает: если я сумел простить лживую малютку Элайзу, воспоминание о которой, видимо, снабдило нужным фоном мой сон, разве могу я сделать меньше для собственной жены?
Но, по правде говоря, есть и другие стимулы для христианского всепрощения. В моем сне Лили обнажена и явно не утратила привязанности к своему мужу. Когда она ложится на меня сверху, наступает дивное, потрясающее освобождение. Мы занимаемся любовью с почти невозможной нежностью. Фрикций на самом деле почти нет, и, наверное, поэтому оргазм во сне до странности лишен, ну, осязательности. И тем не менее я не хочу, чтобы он закончился, и он не кончается. Я поражен. Самый длительный оргазм в моей жизни — и при этом, подумать только, я ничего не ощущаю. И все же, если такое мне предлагается, я беру. Я счастлив видеть Лили, растроган тем, что она доверилась мне и рассказала о другом парне, которого любила все эти годы.
Мало в чем мужчине моих лет так трудно признаться, как в том, что он обмочился, но именно это, к моему ужасу, произошло со мной. Пока я успел полностью очнуться, мои хлопчатые брюки сделались из бежевых темно-коричневыми в паху и одна брючина тоже целиком окрасилась. И носок мокрый, и обувь тоже. Весь кабинет провонял, как проход к набережной Нижнего Манхэттена в восемь утра в августе. Я позвонил Филу Уотсону. Добился, чтобы его позвали к телефону.
— Уотсон, я уснул и во сне обмочился.
— Сильно?
Какая-то тень мелькнула за глазурованным стеклом, и я понизил голос:
— Мне придется сменить кресло.
— Хм.
— Наверное, камень вышел.
— Нет у тебя камня, Хэнк.
Его уверенный тон раздосадовал меня сильнее, чем я готов был показать. Я помнил, как уснул, задрав одну ногу на стол, и по моей логике именно в таком смещенном положении сила тяжести вынудила камень сместиться, и он освободил путь для мочи. Объяснение настолько убедительное, наглядное, что я с большой неохотой отказался от него под давлением медицинского опыта Фила. Вот что чувствуют мои студенты, понял я, когда я затеваю стилистический анализ. Им нравится, как они пишут. Они склоняются перед моим экспертным знанием, но все равно предпочитают свою фразу в ее изначальном виде, с несогласованным деепричастным оборотом, и втайне подозревают, что моя оценка, хотя в целом здравая, в данном конкретном случае неточна. И они обижаются, когда я настаиваю на своем, как я сейчас обижен на своего врача.
— Ты все-таки думаешь, что это рак! — упрекнул я его.
— Я не думаю, что это камень, — осторожно ответил он. — Вообще-то это непроизвольное мочеиспускание выглядит хорошо.
— Не с моей точки зрения, — проворчал я.
Повесил трубку и обдумал свое положение. Сегодня утром я промучился полчаса, выдавливая из себя мочи с наперсток, — едва хватило на анализ. А за полчаса или около того, пока я спал, мочевой пузырь выдал достаточно, чтобы насквозь промочить одну брючину, шерстяной носок, башмак десятого размера и глубокое офисное кресло.
Мне срочно требовался путь отступления — вот что я понял. Я поговорил с единственным в мире человеком, кто мог понять приключившуюся со мной беду. Теперь же мой долг — избегать всех остальных, пока не сумею отмыться. Семнадцать двадцать, снаружи все еще светло, и это значит, что мне придется на глазах у всех пройти по кампусу в мокрых и вонючих штанах. Либо так — либо ждать темноты, заодно и штаны просохнут. Соображения в пользу бегства: к этому времени сотрудники (за исключением спешащих на собрание, чтобы лишить меня должности заведующего) разошлись по домам, а студенты наверняка сидели в столовых. И еще плюс: освободив мочевой пузырь, я почувствовал себя прекрасно, как давно уже не бывало. Дистанцию в четверть мили от корпуса современных языков до парковки на задах, где ждет «линкольн», я способен преодолеть на спринтерской скорости. И я уже почти одобрил этот план, когда услышал, как со скрипом открылась двойная дверь в конце коридора и раздались приближающиеся к моему кабинету голоса. Я сразу же узнал голос Билли Квигли и был рад, что это Билли. Если бы мне пришлось выбирать, перед кем из коллег предстать в текущем моем состоянии, я бы предпочел Билли — он, как и все пьяницы, знаком с унижением. Будь он один, я бы вышел в коридор и попросил одолжить мне брюки, и Билли — он бы мне отдал свои.
Но Билли не один. Я узнал голос его дочери, и слепая паника поглотила меня. От многого мне хотелось бы уберечь красавицу-дочку Билли, в том числе от знания, что она флиртовала с мужчиной, страдающим недержанием. Шаги и голоса замерли у моей двери. Кто-то постучал в матовое стекло.
— Он только что был там, — сообщила Мег. — Я слышала, как он говорил по телефону.
— Выходи, долбодятел! — скомандовал Билли. Он уже загрузился дневной порцией. — Наши тупые коллеги все еще возятся. Спускайся, вставим им как следует! Спасем твою никудышную долбодятлову голову!
— Может, в туалет вышел, — предположила Мег. Наверное, просачивающийся из-под двери запах мочи спровоцировал такую догадку.
— Нет, он там прячется! — Билли загрохотал по двери кулаками, стекло задребезжало.
— Может, он… — Мег смолкла, но я почти что слышал, как она думает. — Вы там в порядке, Хэнк?
Я затаил дыхание.
— Я знаю, где Рейчел прячет ключи, — сказала Мег. — Впусти меня на кафедру.
Они перешли к соседней двери, я услышал, как Билли достает ключи, чтобы войти. Вообще-то ему не полагается их иметь, но почти все сотрудники обзавелись ключами от кафедры, чтобы прокрадываться под покровом ночи и подсовывать в почтовый ящик анонимные подметные письма. В помещении за моей дверью вспыхнул свет.
— Вот, — сказала Мег и вставила ключ в скважину.
Оба они вошли, принялись озираться в поисках убежища, где мог бы скрыться человек моего роста. Мег слазила и под письменный стол.
— Воняет так, словно он тут кота держит, — прокомментировала она.
Билли уставился на отверстие в потолке. Мег проследила за направлением его взгляда.
— Ты же не думаешь… — сказала она.
Я глубже вжался в тень. Глаза привыкли к темноте, наклонная дубовая балка над головой не позволяла распрямиться.
— Не, — пробурчал Билли. — Он удрал через другую дверь, пока мы на кафедре возились. Я его слышал.
Но подозрительный взгляд Билли все еще упирался в потолок. Кто знает, думал Билли. Он считал меня достаточно для этого безумным.
— Ну и хрен с ним, — сказал он. — Пойду испорчу им собранье. Они вот-вот надумают голосовать. Час на «выработку позиции» уже прошел.
— Я подожду тут немного, — ответила Мег, — вдруг он вернется.
Когда ее отец вышел и не мог уже ничего слышать, Мег схватила трубку, набрала какой-то номер и заговорила:
— Привет, это я. Он все еще в универе, если он тебе нужен… не знаю… как хочешь.
Она повесила трубку, и я подался вперед, глянул вниз на Мег, которая принялась расхаживать взад-вперед. Худшее, чего я опасался (после того, что меня обнаружат в моем тайнике, разумеется), — что Мег вздумается проверить, каково сидеть в кресле заведующего кафедрой. Но, возможно, она подозревала, каково это, именно потому и не садилась. Осталась стоять по ту сторону стола, и только я решил, что она все же хорошая, почтительная католическая девушка, как Мег вывернула голову под странным углом, вчитываясь в лежащие на моем столе бумаги — ксерокопии кафедральног