Таким образом, романская архитектура представала во всем своем совершенстве и нематериальной красе. Какое впечатление произвела подобная обстановка на воспитанницу Шанель, чуткую к окружающему, как и все дети?
Обазинский ли монастырь воспитал в ней строгость, которой она отличалась впоследствии, внушил ей инстинктивное отвращение ко всему, что нарушало чувство меры, научил ее избегать всякого излишества?
Монастырские постройки, возвышавшиеся сбоку от церкви, образованный ими двор, фонтан, выдолбленный в монолитной глыбе и перенесенный сюда ценою невероятных усилий, наконец, плавучий садок, заполненный прыгающим с Куару горным потоком, который за много километров отсюда, из любви то ли к Богу, то ли к его беднякам, неутомимые дробильщики камней сумели заключить в трубу, — все это было сделано горсткой бесправных скитальцев, одетых в грубую коричневую шерсть, покрытых паразитами, таких грязных и нищих, что порою их принимали за бродяг. Обреченные на молчание и одиночество, в XII веке они повиновались одному монаху, это был своего рода Poverello с берегов Дордони, но более суровый и жестокий, нежели святой из Ассизи, ангельского и проповеднического в нем было меньше, это был отшельник и первопроходец, божий безумец, хрупкий, уродливый, лысый, в тридцать лет морщинистый, словно старый бонза, сын народа — Этьенн Обазинский.
Этьенн из Лимузена, основатель многочисленных монастырей, Этьенн Флагеллант, Этьенн босоногий, Этьенн кающийся, осознающий свою недостойность и потому требующий себе занятий самых отвратительных, Этьенн, золотарь и возчик отбросов, Этьенн, считавший себя не Христофором, несущим Христа, но навозом, несущим навоз братьев своих, — сколько раз воспитанница Шанель слышала рассказ об этой образцовой жизни? Отрывки из его жизнеописания читали во время прогулок, в классе, в часы приема пищи, и «Жизнь Этьенна Обазинского», появившаяся в 1888 году и одобренная епископом Тюльским, ценилась монахинями наравне с Евангелием.
Габриэль Шанель никогда не удастся избавиться от влияния этой книги.
В тот период, когда Обазин стал для нее запретным словом, история доброго отшельника порою проскальзывала у нее в разговоре. Она вставляла в рассказ кое-какие упоминания о нем, полагая, как видно, что все это не поддается проверке.
Так, нищенствующие монахи, поражавшие своей неопрятностью, появлялись в воспоминаниях о ее воображаемом детстве. Она описывала их как бородатых, потных побирушек, одетых в лохмотья.
Возникал вопрос, откуда она их взяла. Ее подозревали в том, что от нечего делать она перелагает насыщенные драматизмом сцены какой-нибудь оперы. На самом же деле средневековые монахи не имели ничего общего с «Хованщиной», это были первые соратники Этьенна, нелюдимые строители Обазина… Шанель казалось, что она ни в чем не признается. Она ошибалась. Монахи выдавали ее точно так же, как если бы она открыто говорила об Обазине.
Или, например, Валетта.
Шанель охотно упоминала о печальных каникулах, проведенных вместе с Жюлией и Антуанеттой в монастыре, называвшемся так, просторном и красивом, но летом пустовавшем. Ей казалось, что это название не таит в себе никакой опасности. Никогда там не было монахинь, и к тому же место это не значится ни на одной карте. Откуда же взялась Валетта?
Знать о ней мог только ребенок из Обазина. Монах Этьенн основал там в 1144 году аббатство, от которого почти ничего не осталось, и ни в одном путеводителе, ни в одном сочинении оно не упоминается, за исключением старой книги, затверженной монахинями сердца Марии. Так, считая, что она заметает следы, Габриэль Шанель, сама того не сознавая, выдавала секрет, и именно тот, который пыталась утаить.
Об огромном строении, в котором ей пришлось жить, о просторных залах, заполненных детьми, о часах, проведенных в молитвах, церковных песнопениях, в молчании, в работе в монастырских мастерских, об уроках домашнего хозяйства, о наказаниях, о прогулках, об обучении благочестию — обо всем этом Габриэль не говорила никогда.
Никогда она не рассказывала и о воскресных походах, когда приют отправлялся пешком к вершинам Куару. Оттуда девочки любовались однообразным лесным пейзажем. Насколько хватало глаз — один и тот же зеленый цвет, одни и те же деревья и холмы, а в центре мирного океана плыл их монастырь. Монахини вновь говорили о его секретах: ни на что не похожая колокольня с неправильными сторонами. На полу в одном из коридоров — необъяснимые знаки, таинственная мозаика, каждый из составлявших ее рисунков, запечатленных в камне, был образован повторением цифры, всегда одной и той же.
«Почему?» — спрашивала зачарованно воспитанница Шанель. Почему цифра? Цифра сильнее слова? Сильнее образа?
Загадка языка цифр волновала ее в особенности. В час успеха она вспомнила о ней. Есть ли что-нибудь более магическое, чем цифры? Например, цифра пять… Не правда ли, прекрасное название для духов?
Именно вокруг цифры будет сколочено ее состояние.
Засветло сироты из Обазина возвращались в монастырь.
Выстроившись по двое, маленькая стайка проходила через деревню, где на пороге домов стояли старики и старухи. Все друг друга знали и здоровались.
А потом за детьми захлопывались двери бело-черного мира.
Белыми были сиротские рубашки, мытые-перемытые, всегда чистые… Черными были юбки в глубокую складку, чтобы можно было ходить широким шагом, они носились долго. Черными были покрывала монахинь и их платья с широкими проймами. Ах! Эти закатанные до локтя рукава с большими отворотами, куда прятали носовой платок… Но ленты, стягивавшие голову, и широкие апостольники в форме воротничков были кипенно-белыми. Белыми были также длинные коридоры, белыми были стены, выкрашенные известью, но высокие двери дортуаров были черными, такого глубокого, такого благородного черного цвета, что, раз увидев, вы запоминали его навсегда.
Таким был Обазин.
Но никогда Габриэль ни прямо, ни косвенно не намекала на то, что она помнила о маленьком мирке, чья жизнь за высокими стенами походила на тюремную.
Странно, что, несмотря на свою чрезмерную словесную агрессивность, она никогда не восставала против монастырских порядков. Ни единого слова осуждения. Что испытывала она пятьдесят лет спустя? Какой груз несло в себе слово «Обазин»?
Нельзя отрицать, что монастырский мир оказал на нее непреходящее гипнотическое воздействие. И если в течение долгого времени воспоминание об Обазине внушало Габриэль отвращение, может статься, что в конце концов потрясение утратило свою остроту и в глубине души она обнаружила неожиданную нежность по отношению к месту и женщинам, давшим ей приют.
Поэтому, чтобы понять, почему ее охватывали вдруг внезапные вспышки веселья, нам придется вспомнить о простодушной радости монахинь, радости беспричинной и производящей даже впечатление притворной. Габриэль Шанель была женщиной злопамятной и непокорной, из-за того, что в начале жизни с ней обошлись несправедливо, она сама стала крайне несправедливой. Но в ее манерах, поведении, речи пробивались порою наивность и бесхитростность ее монастырского детства.
И когда она вдруг принималась мечтать о строгости, об идеальной чистоте, о вымытых с мылом лицах, когда ей хотелось, чтобы вокруг все было бело, просто, светло, когда она заводила разговор о белье, сложенном в высоких шкафах, о крашенных известью стенах, о большом столе, покрытом мольтоном, над которым легкими лепестками порхают накрахмаленные нагрудники и крылышки воротничков, следовало догадаться, что она пользуется тайным языком, каждое из слов которого означало лишь одно: Обазин.
Озлобленность, ненависть, враждебность она приберегала для тех, кто за стенами монастыря отверг ее и вынудил к изгнанию, для той силы, которую другие называют своей семьей. Что такое семья, Габриэль не знала. Этого понятия для нее не существовало. Ее семья? Она ограничивалась Жюлией, Альфонсом, маленькой Антуанеттой и младенцем Люсьеном. Они, и только они, были ее семьей, от которой ничего осталось. Детей разлучили. Увидит ли она когда-нибудь снова братьев и сестер?
На отца она не сердилась. Она ничего не ждала от того, кто всегда заставлял плакать мать и постоянно исчезал. Он продолжал прежнюю жизнь. И будет продолжать.
Она была уверена, что и через много-много лет он ничуть не изменится, будет все тем же бродягой. Нет, на отца она не сердилась.
Она не могла простить силам безымянным и чудовищным, сонму дядей, теток, кузенов, бабок и дедов, которых презирала до последнего дыхания. Бедняки, полубедняки, вцепившиеся в свои жалкие сбережения… Ничтожества, бездарности, простонародье, провинциалы… Она не делала между ними различия: все хороши.
И когда сестра отца, Луиза Костье, жена железнодорожного служащего, решила разделить с сиротой радости домашнего очага, когда эта добрая и великодушная женщина пригласила маленьких Шанелей провести каникулы в Варенне, поселив их вместе с собственными детьми, было слишком поздно: Габриэль во что бы то ни стало должна была найти виновного в своих бедах, должна была.
Поступая довольно нечестно, она пеняла тетке и за свое сиротство, и за монастырское заточение, и за разлуку с братьями и сестрами. Поэтому к летним милостям она отнеслась вызывающе.
Пойти на попятный Габриэль не могла.
Она совершенно не знала эту женщину, но уже ненавидела ее.
Поэтому воображаемые родственницы, у которых, по ее утверждению, она воспитывалась, есть олицетворение ее ненависти: она хотела, чтобы слушатели поверили в двух сестер отца, в двух старых дев, ворчуний, придир и ханжей, на самом деле никогда не существовавших. Эти женщины должны были принадлежать к проклятому племени скряг и богачек, у которых есть горничные, но которые никогда ничем не поделятся. Они должны были так отнестись к ребенку, что их прием был по сути плохо скрываемым отторжением. Габриэль должна была повсюду чувствовать себя нежеланной и заранее отвергнутой.