А в Виши…
Какой приходилось делать крюк, чтобы Адриенна не повстречалась с разгневанными владельцами замка, сын которых стал ее любовником.
Ибо по возвращении из Египта Адриенна сделала свой выбор.
Из трех поклонников, предлагавших ей путешествие по Нилу, двое — Жюмийак и Бейнак — по собственной инициативе сняли свои кандидатуры в пользу самого молодого из них, их общего протеже, которому Адриенна раз и навсегда отдала свою благосклонность. Это можно было предвидеть… Более неожиданным оказалось то, что речь зашла о женитьбе.
Родители тут же высказали свое мнение.
Потоки материнских слез: «Ни за что, пока я жива». Окончательный приговор отца: «Это, должно быть, горничная навеселе».
Поэтому, прячась и скрываясь, любовники из Виши и любовники из Монпелье выжидали.
Вы думаете, такое можно забыть? Можно забыть, как отводили глаза, как пожимали плечами? Это было жестокое время, Прекрасная Эпоха для других, странное прошлое, о котором Габриэль вспоминала с горечью, когда через пятьдесят лет в Трамбле под устремленными на нее со всех сторон взглядами она смотрела, как мчится галопом ее лошадь Романтика, как побеждает ее жокей Ив Сен-Мартен в красных куртке и шапочке.
IIIПрекрасная Эпоха. Для кого?
В двадцать шесть лет Габриэль плохо знала Париж.
Можно ли знать город, который видел только мельком? Скачки, военные парады, велосипеды, кружащие по Зимнему велодрому, — таковы были основные развлечения, предложенные ей Этьенном. Если добавить к этому несколько больших универсальных магазинов, и самый удивительный среди них, «Прентан», вызывавший ее восхищение, — здание из железа и стекла, которому было столько же лет, сколько и ей, — вот примерно и все, что в ту пору знала о Париже Габриэль.
Она совершила несколько автомобильных вылазок. Леон де Лаборд, лучший друг Этьенна, иногда предоставлял в распоряжение банды всадников свою машину. Это был красный автомобиль типа купе, с кузовом от Шаррона, радиатор надо было постоянно заливать. Но ни разу эта машина не отвезла Габриэль туда, куда ее манило: в Ледовый дворец, в Булонский лес в день конкурса на самый элегантный туалет, в Голубиный тир, туда, где, если верить газетам, и проходили главные события.
Спеша прибыть на ипподромы, куда их призывали обязанности, Этьенн и его друзья подъезжали только к предместьям Парижа, после чего огибали столицу, и Габриэль замечала лишь самые невыразительные ее детали: Венсеннские ворота, ворота Сен-Клу, площадь Республики, успевая увидеть похожего на пуделя льва, приглядывающего за жалкой статуей, а у ног толстой дамы — унылую, словно ночной горшок, урну, олицетворявшую Всеобщее избирательное право. Габриэль с трудом верилось, что это и есть Париж.
Чаще всего они пользовались поездом. Друзья Этьенна, реваншисты, шовинисты и ура-патриоты, считали своим долгом каждый год присутствовать на параде 14 июля.
Это было традиционное развлечение.
То, что генерал Пикар, военный министр, упал с лошади, объезжая войска, казалось Этьенну и его друзьям событием, бесконечно более важным, чем падение Клемансо. На это событие маленькая группка наездников едва обратила внимание.
На обратном пути Этьенн и его приятели, расстелив одеяло, играли на коленях в карты до прибытия поезда на компьенский вокзал. Они постоянно стремились выразить презрение по отношению к образу жизни старшего поколения. Мягкие шляпы, сдвинутые на затылок, прекрасный английский твид, изысканная небрежность — тем самым они заявляли о своем неприятии чопорной элегантности отцов, посещавших ипподромы в пристежных воротничках и галстуках с пластронами, в монокле, с тростью и гвоздикой в петлице. Между ними не было ничего общего.
В это время их молодые спутницы перебирали впечатления от проведенного дня, говорили о моде, и прежде всего о шляпах. Семья, дети, любовь, драгоценности — ничто не вызывало такого интереса, как эта тема, причем в самых разных кругах. Увлечение шляпами родилось в прекрасные времена Второй империи и с тех пор не угасало. Как не отметить волнующее постоянство в любви к головным уборам? Достаточно сопоставить изумление, охватывавшее всех, кто, находясь в обществе императрицы Евгении и принцессы Меттернихской, ожидал услышать, как эти дамы обмениваются речами исторической важности, тогда как те «обсуждали только, как лучше надеть шляпу, чтобы она была к лицу», и оторопь церемонной дурехи Алисы Токла, которая в «автобиографии», упоминая о Фернанде Оливье, любовнице Пикассо, поражалась, как гений мог любить женщину, испытывавшую подлинный интерес лишь к творениям своей модистки.
Следовательно, не приходится удивляться, что познания Габриэль ограничивались именами нескольких генералов и модисток. Что до всего остального… Слышала ли она когда-нибудь о Дягилеве?[16] Едва ли. В течение предыдущих сезонов он, однако, открыл парижанам мир звуков и цвета, по сравнению с которым маковки из папье-маше и псевдославянство Всемирной выставки казались дешевыми лубочными картинками. Но что знала о Сергее Великолепном затворница из Руайо? А о Шаляпине «Борисе»? Без сомнения, ничего.
Большей частью своих познаний она была обязана чтению «Эксельсиора», газеты, которая обычно валялась на столах в Руайо. Иными словами, если она и слышала о Сергее и Борисе, то лишь что это были великие князья, о которых писала пресса.
Они были в центре всеобщего внимания.
Любовные истории в Ницце, неудавшиеся инкогнито служили предметом для специальной рубрики. Стоило только какой-нибудь принцессе времен Империи перестать здороваться с великими князьями, потому что один из них позволил себе свистнуть под ее окном, прося ее спуститься, как любители сплетен тут же бывали об этом оповещены. Решительно, эти Сергеи и Борисы нравы имели странные. Они били свою челядь… И под тем предлогом, что адъютанты должны всегда «быть под рукой», заставляли бедняг спать в ванне. Можно ли было об этом не знать? Ведь дело происходило в «Негреско»…
Наконец, если великие князья ударялись в проказы полусвета, увлекались актрисочками и жрицами любви, то, возможно, для того, чтобы забыть, что другие Сергеи и Борисы, оставшиеся в Санкт-Петербурге, их братья, дяди или кузены, являлись мишенью для нигилистов. Флот был уничтожен. Царская Россия разваливалась. В Польше, на Кавказе, на берегах Черного моря, наконец, в Москве шли чредой забастовки, грабежи, бунты, погромы. Царская армия терпела неудачи. У царицы было зловещее лицо. Царь казался отсутствующим… Этого было достаточно, чтобы извинить зимние проказы Романовых в Ницце и других местах.
К тому же пресса никого не уважала.
Париж открывал для себя Дебюсси, Пруста, Ренуара, Боннара, новые формы театрального выражения и поэтов из «Ревю бланш».
Но в Руайо от лошадей могла отвлечь только игра.
Там не интересовались ни музыкой, ни живописью, ни тем более авангардом. Сара Бернар была единственной актрисой, чье имя произносилось. Да и то не без колебаний… Ведь она была еврейкой.
Адриенна, будучи проездом в Париже, по-прежнему помолвленная со своим возлюбленным и по-прежнему в сопровождении дуэньи, пригласила Габриэль пойти с ними на поэтический концерт, чтобы поаплодировать «мадам Саре». Адриенна была вне себя от восторга. Мод Мазюель говорила, что она чуть не разрыдалась. Надо ли верить Шанель, когда в старости она утверждала, что всегда считала Сару до крайности нелепой? «Она так корчилась… Старый клоун…»[17] А что думать о презрении, с которым она относилась к театру первых лет нашего века?
В феврале 1964 года, во время представления «Сирано де Бержерака» в «Комеди Франсез», ее резко неодобрительное поведение шокировало зрителей.
Культ пьесы, и сейчас еще считающейся шедевром Эдмона Ростана, существует, как мы знаем, уже более восьмидесяти лет. Но, ничуть не обращая внимания на громкие «т-сс» и возгласы протеста, раздававшиеся вокруг, Шанель, попав в центр внимания зала, продолжала иронизировать, и было невозможно заставить ее замолчать.
Было слышно, как она обличала актеров и автора этих пошлых острот: «Нет, но какая гадость!.. Что за вирши… Какой во всем этом дурной вкус! Сколько претензий! Ужасная эпоха! И этот французский ура-патриотизм, какая глупость! Поведение, достойное консьержа».
В самые патетические моменты она цедила сквозь зубы оскорбительные замечания. Она метала громы и молнии.
Выражением какого протеста была эта враждебность, признанием в каком душевном смятении? Против кого были направлены ее насмешки? Против Ростана? Если только не против самой себя и против прошлого, груз которого был особенно велик, ибо теперь она лучше понимала его незначительность. Мулен, патриотический репертуар кафешантанов, «красноштанничество»…
Может, она не могла себе простить, что была заложницей вкусов и развлечений касты, которая сперва открыла ее, а затем сама же сделала существом второго сорта? Жалела ли она как о потерянном времени о годах, проведенных в Руайо? Она слишком долго довольствовалась тем, что ездила на лошади, участвовала в фарсах Этьенна, в его поездках, в праздношатании по местам столь банальным, что, казалось, они даже не были частью города, в котором находились. В По маленькая меблированная квартирка над «Старой Англией», где после пяти часов собирались все спортсмены, но куда, как и в Сувиньи, как и в Руайо, никогда не приходили их жены… А в Ницце, а в Виши и Довиле? Они жили в холостяцких квартирах, всегда обставленных так похоже, что по утрам, просыпаясь, она спрашивала себя: «Где я?»
Из потока ее гневных обвинений мы можем выделить одно: «Ужасная эпоха!»
Разумеется, она лгала, утверждая, что думала так всегда. На самом деле подобная оценка есть плод более поздней эволюции. Но это ничуть не умаляло искренности, с которой она возмущалась.
Ужасной была эпоха, когда из страха, что ее сочтут «распущенной», Габриэль вынуждена была следовать моде, которая была подражанием, перегруженностью, принуждением. Ужасной была эпоха, заставлявшая ее носить жесткий, словно оковы, корсет. Ужасными были люди, во власти которых она находилась и которые помешали ей одной из первых созерцать сияющую зарю нового века и вдохновлять музыкантов, художников, поэтов.