По улицам Гарша, столь артистически названным, они вместе спускались к Парижу, Рауль за рулем и немного потерянная Габриэль, и даже не замечали, что им было над чем посмеяться, не замечали, что, произнося каждое утро имена мазил, фабриковавших возвышенное метрами, они оказывали им слишком большую честь. Женщина, чья известность все росла, проезжала дважды в день в «роллсе», словно королева, перед табличками, увековечившими славу создателей «Мечты» и «Последних патронов»! Что бы там ни думал в 70–80-е годы прошлого века знаменитый господин Лафенетр, который в «Ревю де Де Монд» изумлялся, что художник сумел так воспеть «телесную энергию… и внутреннюю доблесть наших солдатиков», этот путь в мир Искусства был весьма зауряден. А что если бы, желая избавиться от своего невежества, Габриэль, ничего не делавшая наполовину, стала бы в свою очередь жертвой того же недоразумения? Представим, что она выбрала бы своих художников среди салонных мастеров, увенчанных наградами. Разве она не была для этого достаточно богата? Разве она не могла выбрать в качестве своей портретистки старую барышню Бресло, которой граф Робер де Монтескью расточал пламенные похвалы, или пойти, как ее подруга Берта, позировать в вечернем платье Жаку-Эмилю Бланшу? Пресса не преминула сообщить об этом: «Прелестное лицо леди М., изображенное с такой силой… Поразительная искренность… Задушевность». В конце концов, это было очень лестно, и такого рода рекламная шумиха могла бы соблазнить модельера. Ничего похожего в жизни Габриэль не случилось. Точно так же она не ходила по воскресеньям на пьесы Анри Бернстайна — их владения разделяла общая стена, — который (если верить вдове садовника[50]) не остался равнодушным к очарованию соседки, что неудивительно.
Но подобно тому, как Габриэль из небытия, на которое ее обрекало ее происхождение, одним рывком поднялась к высотам живописи и музыки своего века, так она отвернулась от театра бульваров, едва с ним соприкоснувшись, и вслед за Кокто и Дюлленом открыла для себя драматургию Софокла.
Мы не сможем продвинуться в нашем исследовании новой жизни Габриэль, не произнеся одного, важнейшего имени — Миси Серт. Вместе с тем мы бы произвольно упростили жизнь Шанель, если бы ограничились только одним влиянием Миси.
Разумеется, с Миси все началось, она была первой наставницей. Но можно предположить, что и без нее Габриэль нашла бы лекарство от своего горя в необычной страсти — в наслаждении знать и понимать художников без всякого желания обладать их творениями. Ибо, относясь к жизни с глубоким любопытством, Габриэль была далека от стремления непременно владеть.
Полотна? Рисунки?
Поразительно, как мало их у нее было.
Всевозможные предметы — другое дело. Настоящее безумие. Предметы загадочные, которые невозможно было встретить в другом месте. Предметы, хранящие следы неведомого, отзвуки далеких миров. Кроме того, много книг, некоторые весьма редкие. Но за исключением двух каминных подставок для дров Липшица и крохотной картины Дали, никаких подписанных работ, ни одного ее портрета, ни одной картины известного художника.
Она любила артистов вне их творчества. Она любила их, испытывая единственное желание — восхититься, гордилась только одним — тем, что знала их близко и узнала лучше, чем жадные коллекционеры, готовые забрать все. Разница между коллекционерами вроде Гертруды Стайн и Габриэль Шанель состоит в том, как они понимают творчество. Габриэль более чем кто-либо была чувствительна к загадкам стиля. Она поддавалась его колдовству. Это объяснялось огромным уважением, которое внушало ей все, сделанное руками. Разумеется, объяснением могли бы послужить некоторые забытые эпизоды ее жизни: часы, проведенные то на берегу канала в Иссуаре, то в Варенне у тети Жюлии, то в саду, где добрый дядя Огюстен работал граблями, возился с тачкой, корчевал, и многое другое, чего она не осознавала, но что, придя к ней из бедного жилища ее предков, составляло ее фамильное наследие.
Подобно ребенку, она изумлялась волшебному жесту творящей руки. Для нее было достаточно того потрясающего момента, когда… Вечная сирота, немеющая перед чудом. Сдержанность, привитая ей воспитанием, подразумевала, что чудо должно освящать, его нельзя воспринимать как нечто банальное, вроде платья, оно содержит в себе часть божественного, и ребенок, выросший у монахинь, пока его не убедят в обратном, остается в убеждении, что Бог не покупается. Влияние сиротского приюта в Обазине и муленского монастыря в данном случае очевидно.
Добавим, что презрение Габриэль по отношению к людям, упорно стремившимся обладать всем тем, чем они восхищались, было удивительно. Оно проистекало отнюдь не из-за недостатка денег. В нем выразилось ее представление об Искусстве, нечто такое, что она доказала самой себе. Тем, кто был знаком с Мисей Серт — в то время ни в чем не знавшей нужды и мотовкой, — покажется, что еще до того, как между ней и Габриэль завязалась дружба (и какая…), короче, что изначально между ними существовало подлинное родство: они испытывали одинаковое презрение к тем, для кого картина была только картиной. То, что они были вдвоем, убеждало подруг в их правоте. Наконец-то вдвоем! Ибо в течение тридцати лет Габриэль будет разделять суждения и пристрастия женщины, связанной со всеми проявлениями художественной жизни своего времени.
Не хватает слов, чтобы рассказать, сколь пленительна была эта встреча.
Они будут видеться каждый день, внучка ярмарочных торговцев из Понтея и Мися, после которой, как и после Габриэль, не сохранится ничего: ни дневника, ни переписки, ни одной заметки — ничего, хотя и та и другая оставили свой след в истории первой четверти XX века. След дерзкий и легкий, который оставляют музы, вдохновительницы и подруги.
Для Габриэль началось время Миси.
IIОбразы юной польки
Когда вы начинаете рассказывать о ней, у вас возникает чувство, что бесполезно пытаться передать ее жизнь словами, ибо зрительный образ предшествовал всем посвященным ей текстам и возобладал над ними. Легендарная Мися… Как противится она всему написанному!
Попытавшись рассказать свою жизнь, она не сумела выразить себя. У нас нет даже ее воспоминаний, которые могли бы послужить нам ключом. Ибо в книге «Мися, рассказанная Мисей» Миси нет. Страничка из Поля Морана, поддерживавшего с ней дружеские отношения с 1914 года, говорит о ней больше, чем эта книга, в которой он тоже искал ее понапрасну. «Мися, — пишет он, — не такая, какой ее воссоздают ее слабые „Воспоминания“, а такая, какой она была в жизни…»[51]
Далее следует стремительно набросанный портрет. Насколько я знаю, никто не обрисовал Мисю лучше. В сущности, это похищение. Моран останавливает свою героиню на полном скаку, ибо «с ней, — говорит он, — медлить было нельзя». Вот она, Мися, как есть: двадцатилетняя «красивая пантера, властная, кровожадная, несерьезная», ценимая художниками и поэтами, «Мися Парижа символистов и Парижа фовистов», Мися коварная, о которой Филипп Вертело говорил, что ей нельзя доверять то, что любишь: «Вот кошка, прячьте ваших птичек»: Мися, преуспевшая в жизни, пожирательница миллионов, «Мися Парижа времен Великой войны», наконец, «Мися Парижа времен Версальского мира», уже неразлучная подруга Габриэль мрачных времен 1919–1920 годов, Мися, которая спасла Габриэль от черно-розовой комнаты, дав ей возможность увидеть Италию. Габриэль впервые покинула Францию вместе с ней и открыла для себя Венецию.
Остановимся на этом. Признаем, что, говоря о книге Морана, придется употреблять слова «набросок», «эскиз». Добрый десяток набросков.
В конце концов, почему бы не попытаться рассказать о Мисе в образах? Почерпнуть необходимые элементы в портретах, для которых она позировала, выбрать их из полученных ею писем, из поэм, ею вдохновленных, включить туда несколько фотографий и сделать из всего этого монтаж, который оставил бы у читателя впечатление прекрасной и редкой загадки?
При жизни она согласилась бы сыграть в эту игру и была бы счастлива появиться перед глазами потомков в форме ребуса из плоти, масла, полотна и бумаги. Мисю устроил бы только такой подход.
Сперва ее фотографии.
Те, что сделаны Вюйаром. Вюйар, одевавшийся во все готовое в «Прекрасной садовнице» и так гордившийся своим «кодаком» с мехами. Клап! Его аппарат издавал звук «клап!» и запечатлевал в салоне на улице Святого Флорантена пышные формы новобрачной, ее пухлые, свежие щеки, волосы, поднятые по тогдашней моде в пышную прическу. Только что сорванный плод — это Мися, дочь артиста, называвшего себя скульптором, бравшегося за все, немного сутенера, довольно светского и очень польского: Киприана Годебского. Таде Натансон безумно влюбился в молодую кузину, которая жила одна в скромной квартирке в 17-м округе, на Весенней улице. Она решила выйти за него замуж, хотя мечтала стать пианисткой и зарабатывала на жизнь, давая уроки музыки ученикам, от которых отказывался ее профессор. Человек большого таланта, этот профессор. Он предсказывал девушке блестящую карьеру. Музыкальность, чувствительность, быстрота — он находил у Миси все достоинства. Когда она объявила ему: «Помните, кузен, который за мной ухаживает, так вот, я выхожу за него замуж!», мэтр разрыдался. Его дорогая ученица подстроила ему такое… Фотография. Это был Форе, первое знаменитое сердце, которое разбила жестокая.
Через несколько лет она заставила плакать Вюйара, затем Таде, бородатого супруга, которого мы видим рядом с ней на фотографии, сделанной на улице Святого Флорантена, в гостиной, где ситцем в тонкую полоску обиты кресла, затянуты стены, отделаны рамы, задрапирован феникс, в гостиной, которая уже была Вюйаром, хотя этого еще никто не знал. И Мися уже была Вюйаром, а значит, бородач Таде…