Хотя Реверди был освобожден от военной службы и был стойким антимилитаристом, он завербовался добровольцем, едва объявили войну. В 1916 году он был комиссован. «Нор-Сюд» в его понимании должен был объединить всех, кто придерживался современного направления в искусстве, независимо от национальности. Послужить связью между художниками и поэтами, еще находившимися на фронте? Журнал, который будут читать в грязи окопов…
«Нор-Сюд» был его войной, единственной, которая его интересовала, войной, помогавшей определить перспективы развития поэзии, порывавшей с прошлым. Это была неожиданная помощь со стороны Хальворсена, шведского друга, давшего Реверди возможность высказаться. «Нор-Сюд» был его надеждой и, возможно, его победой.
Поразительное предприятие, если подумать, с какой нищетой поэту приходилось бороться.
Вернувшись к гражданской жизни, Реверди вновь оказался в своём временном жилище на самом верху Монмартра в странном саду в серых тонах. Дом № 12 по улице Корто, ветхое строение, столь же знаменитое, как Бато-Лавуар. Другие жильцы? Сюзанна Валадон и Утрилло, Альмерейда и несколько анархистов, которые, несмотря на то что всю жизнь заявляли о своем отказе носить оружие, позволили себя мобилизовать. Дело приняло удивительный оборот, когда один из них, гравер Морис Делькур, проявил героизм и умер кавалером ордена Почетного легиона, к отчаянию толстухи Ненетты, его подружки, которая ничего не могла понять в этой трагической перемене. Из своей комнаты Реверди слышал, как она кричала: «Зачем его туда понесло, моего мужика?» На войне погиб тот, для кого все солдаты всегда были убийцами свободы. Ненетту старались утешить.
В доме стало много пустых квартир, но консьерж по-прежнему был на месте.
Реверди без всякого удовольствия вновь встретился с этим грозным стражем, чьи сыновья, «настоящие бандиты», сеяли в квартале ужас. Поэта вновь ждали холод, туманы, ужасающая нищета ателье, тихие улицы, все, что он любил на Монмартре и что ненавидел. Разухабистая, косматая, вечно предъявляющая требования богема, кутежи, аккордеон — все это внушало ему такое отвращение, что он усвоил совершенно иной стиль. Подобно Дерену, одевавшемуся «с английским шиком», подобно Браку, носившему котелок и старавшемуся походить на букмекера, Реверди, чьи фантазии в области одежды ограничивались маленькой каскеткой, наподобие тех, что носят помощники конюхов, обозначил свое презрение к художественному беспорядку коротко стриженными волосами, тщательно завязанным галстуком и двубортным пиджаком, с которым никогда не расставался. Кстати, именно таким он изображен на рисунках, сделанных в 1918 и 1921 годах Хуаном Грисом и Пикассо.
Любитель предрассветных прогулок, он вновь обрел Холм, его крутые склоны, его лестницы, словно подвешенные к небу. Он медленно поднимался по ним на заре, в тот час, когда фиакры развозили последних гуляк, а тележки, нагруженные овощами, тянулись вверх с Центрального рынка. Приходилось снова браться за работу, которой он занимался до войны и которая одна только приносила ему заработок. Он был типографским корректором, работая в газетах, выходящих по утрам и делающихся ночью, устраиваясь то в одно, то в другое место, в маленькие мастерские, прятавшиеся в глубине темных дворов. Так продолжалось до 1921 года, когда по необходимости он согласился на постоянную работу в «Энтрансижан». И наконец, жена. Ее он тоже обрел заново. Она ждала его, терпеливо и преданно, в их ледяном жилище. Потому что дело обстояло так: они жили вдвоем на то, что он зарабатывал, вдвоем обогревались, вдвоем одевались. Он был вынужден сам выпускать свои книги, начиная с текста, который он печатал, отдаваясь этой работе с маниакальной тщательностью внука ремесленника, и кончая брошюровкой, которой занималась жена в качестве опытной портнихи, и случалось чудо, когда у одной из этих книжиц, отпечатанных в ста экземплярах, находилось больше тридцати читателей.
Та, что делила с ним тяготы жизни, была связана с воспоминанием о первых месяцах его жизни на Монмартре, когда Реверди только что приехал в Париж и город казался ему наказанием. Какого же южанина не разочаровывал Париж? Взять хотя бы Пикассо… «Я никогда не знала иностранца, менее пригодного для жизни в Париже», — говорила Фернанда Оливье. Но, будь они каталонцами или итальянцами, обратно они не уезжали. Реверди сблизился вначале именно с итальянцем. Это был художник с горящим, странным взглядом, юноша очень цельный в своих суждениях, что должно было понравиться поэту. Итальянец жил на Монпарнасе, но его часто видели на Монмартре. Он заходил к Реверди либо в поисках Утрилло, которого приводил обратно в состоянии такого опьянения, что от шума вздрагивал весь квартал, либо разыскивая свою любовницу Беатрису Гардинге, которую чаще всего находил у Макса Жакоба. Та приходила в ужас от того, что ей снова придется переносить приступы буйства любовника. Его звали Моди. Это был Модильяни, сын социалиста, как и Реверди. Итальянцы, мастерская которых находилась в нескольких метрах от Бато-Лавуара, часто принимали их. Братья Коминетти…
Именно у них Реверди встретился с Джино Северини и Маринетти, у них был свидетелем памятных стычек между старыми апостолами и молодыми адептами футуризма, проходивших в присутствии молодой женщины с большими нежными глазами. Итальянцы считали ее своей. Ее звали Анриетта. Они же прозвали ее Риотто.
Молодая женщина работала в доме моделей квалифицированной подручной швеи, где-то рядом с Вандомской площадью. Никто и не знал, что она влюблена в Реверди. Но в один прекрасный день она бросила работу, и они больше не расставались. Когда жить им стало совсем уж не на что, подруга Реверди начала работать на дому. Она не одна была в таком положении. Жена Агеро[77], молодая особа, всегда в рабочем халате, которую принимали за школьницу, тоже шила на дому. Фернанда Оливье, знавшая обеих, вспоминала, что «они проводили ночи напролет за шитьем, чтобы поддержать своих великих спутников».
Состоялась и свадьба, но когда?
Реверди никому не открылся. Он был так скромен, так боялся быть надоедливым… Он оставил своих лучших друзей в неведении. Ни Брак, ни Хуан Грис, ни Макс Жакоб не знали точно, когда он женился.
И вот пришло время, когда Реверди был освобожден от воинской службы, и тогда у него родилась безумная идея. «Нор-Сюд»… Журнал, на котором не будет значиться имя директора. Всего шестнадцать страничек, первая из которых станет и обложкой. Этого мало, но достаточно для начала. Наконец-то он сможет дать в своем журнале место молодым неизвестным поэтам, таким, как Арагон, будет публиковать Бретона, Тцара, откроет их, привлечет на свою сторону, и тогда, быть может, издатели наконец-то отнесутся к ним с вниманием.
Две женщины заинтересовались инициативой Реверди. Адриенна Моннье, продавая в своем маленьком книжном магазине его журнал, который она считала слишком дорогим — пятьдесят сантимов, — но который, по ее словам, отличался «настроем серьезным и логичным», не просто поддержала Реверди: она запустила его на орбиту. И Мися. Она всячески помогала ему. Она находила читателей для «Нор-Сюд», заставляла подписываться на журнал и, чтобы помочь Реверди, не слишком афишируя свою помощь, купила у него, заставив поэта продать их как можно дороже, книжечки, сделанные им своими руками и напечатанные в ста экземплярах.
«Вещи редкие, предметы драгоценные…» А все, что постановляла Мися, приобретало силу закона. Она передавала их из рук в руки, показывала, требовала дарственной надписи.
«Эта книга в единственном экземпляре написана для Миси», — написал он на рукописи «Между страниц». И церемонно подписался: «Пьер Реверди, Париж, 12, улица Корто, Монмартр».
Помощь Миси выходила за рамки простой поддержки, но сделать больше она не могла. Существование «Нор-Сюд» было недолговечно. На шестнадцатом номере из-за нехватки денег, читателей… И ни один финансист не предложил спасти тихо идущий ко дну журнал.
Следовало бы вписать попытку Реверди в странную атмосферу тех лет, в эпоху крутого поворота от войны к миру. Все изменилось, состояния поменяли владельцев, речи — ораторов. Слово было дано спекулянтам, будто укоренилась привычка показывать зубы, и это был единственный язык, на котором разговаривали. 1918… Умирали уже не от выстрелов, а от смертельных осколков денег. Так и Реверди… Не многим писателям выпало на долю столько лишений. Чтобы он показывал зубы? Кричать — еще куда ни шло… И разоблачать, и призывать людей в свидетели. Но показывать зубы?
Это было не в его духе, точно так же он не мог жаловаться или любезничать с богачами, чтобы выманивать у них деньги. Использовать поэзию в подобных целях, компрометировать ее? Реверди никогда не мог с этим смириться. «Жизнь в обществе — это обширное бандитское предприятие, преуспеть в котором можно только с помощью многочисленных сообщников», — напишет он позже. Автор был не силен в салонных играх. И потом, меценатство умерло. Поддерживали только то, что приносило доход.
С наступлением мира Реверди потерял надежду продолжать дело, о котором мечтал. Разумеется, «Нор-Сюд» принес свои плоды. Именно Реверди посвятил Бретон одно из стихотворений в «Свете земли», а Арагон — самые прекрасные строки из «Фейерверка». Реверди стал более известен, более уважаем, и, согласись он кое-чем поступиться, сюрреалисты охотно приняли бы его в свои ряды. В общем, он завоевал авторитет. К тому же он нашел издателя. Это был самый очевидный выигрыш: его стихи, изданные в трехстах экземплярах. Но можно ли жить одним уважением? Не имея склонности жаловаться, а тем более — устраивать скандал, Реверди избрал самое целомудренное решение — молчание. Он просто отдавал себе отчет в масштабах своей неудачи.
Итак, в 1918 году «Нор-Сюд» перестал выходить. Реверди и слушать не хотел тех, кто пытался ему объяснить, что в некотором смысле он продвинулся вперед. К чему возвращаться в прошлое? Он проиграл, да, проиграл. Издатель, престиж, уважение… Именно об этом и шла речь! И даже о новых знакомс