Непостижимая Шанель — страница 76 из 95

Потом в рейнской зоне немецкой армией был нанесен удар крупными силами, и, чтобы как-то ответить на откровенный вызов, состоялись деликатные переговоры правительственных чиновников. «Символическая оккупация», — заявил барон Константин фон Нейрат[128] послам Франции и Англии, и, скорее всего, этот человек, принадлежавший к другой эпохе, верил в то, что говорил. Были слова, звучавшие по-новому, слова угрожающие, но не нарушавшие прежние привычки. Таким было, например, слово «Schulung», которое кричали в военные телефоны, «Schulung» — и молниеносная операция, первая в долгой череде других, началась. «Schulung! Schulung!» — и рейхсвер вошел в Рейнскую область, это было в субботу 7 марта, когда члены британского кабинета соблюдали традицию уик-эндов.

Дипломаты с мест, знавшие все, информировали столичных дипломатов, которые ничего не желали знать. В депешах французского консула в Кельне содержались сообщения о том, что немецкие казармы растут, расширяются аэродромы и что, прикрываясь гражданскими обязанностями, массированно прибывают военные. Настойчивость его осталась безрезультатной. На набережной Орсэ методичные чиновники получали его депеши, прочитывали их, затем подшивали в папки, но в расчет не принимали.

Необычный год когда даже погода была не по сезону. 26 апреля 1936 году над Францией шел дождь. Лил как из ведра. Некоторые политики надеялись, что потоп помешает французам прийти на выборы. Но 85 процентов избирателей приняли участие в голосовании. Это была победа Народного фронта.

В богатых кварталах выжидали. За закрытыми ставнями опасались разгула народных страстей, до которого, впрочем, не дошло. Одна агрессивная дама из хорошего общества поджидала Блюма, чтобы «плюнуть ему в физиономию». А другая, настроенная менее воинственно, писала подруге в Рим: «Моя дорогая, в Париже творятся ужасные вещи. Мой парикмахер заставил меня ждать: Принцесса, сказал он мне, люди моего положения тоже имеют кое-какие права… Вот до чего дошло!»

Враждебность состоятельных кругов была всеобщей, но выражалась она по-разному: по свирепости узнавали тех, чьи капиталы были уже за границей, по панике — тех, кого события застали врасплох. Все покупали золото. Таковы были в 1936 году настроения социального слоя, поставлявшего Габриэль основную клиентуру. Но она ни одного дня не оставалась за закрытыми ставнями, и Дом Шанель, распахнув двери, продолжал ждать затаившихся заказчиц.

Биржа рухнула.

Это положение, определявшееся деловыми людьми как катастрофическое, было столь же неблагоприятно для тех, кто хотел навязать стране новую социальную политику. Новые правители не хотели, чтобы судьба Франции решалась в финансовой сфере. Они не прибегали к замысловатым, полупонятным фразочкам, которые используют гадалки на кофейной гуще. Нет. Это была весна простых слов, их можно было слушать и понимать, не имея образования: сорокачасовая неделя, коллективные договоры, оплачиваемые отпуска, амнистия — это было понятно всем. Понятно французам, понятно иностранцам, так понятно, что слова эти докатились даже до каторги в Кайенне, до тюрем Магриба и Левана: «политики» договорились объявить об освобождении заключенных.

Но это было только начало.

Затем пришел черед других реформ: национализация военной промышленности, реформа Банка Франции, продление школьного обучения и т. д. Ради этих целей впервые в истории страны к власти пришел социалист и к тому же еврей.

И когда обрушилась майская волна, когда рабочие стали все чаще занимать заводы, угрожая жизни страны, тогда была произнесена фраза, тоже простая и тоже понятная: «Нужно уметь не только начать забастовку, но и закончить ее»[129]. Сказано без двусмысленностей. Работа возобновилась, экономика снова пришла в действие, и страна отпраздновала 14 июля.

В тот день парижский народ охватила всеобщая радость.

Как же короток оказался праздник… Но несмотря на поражения и иллюзии — через три дня начнется война в Испании, несчастья последуют одно за другим, и Бог свидетель, сколько их будет, а затем наступит 1939 год, когда каждый, будь то рабочий или буржуа, окажется в одной и той же форме и в одной и той же роли: приговоренного к поражению и униженного, — несмотря на это и многое другое, все же в тот июльский день законные притязания самых скромных слоев населения были удовлетворены.

Какой был праздник! От площади Согласия до Бастилии — четыреста тысяч человек, народу немало. На перекрестках друг у друга вырывали кокарды, флажки, и продавщицы кричали, как на рынке: «Покупайте фригийские колпаки!» Это было словно нежданный импровизированный бал.

Одолеваемые сомнениями, прячась от шествия, мелкие буржуа, мелкие вкладчики задавались вопросом: «И это все? И только-то?» Они видели тех, кого называли «свиньи-забастовщики», «предатели», «зачинщики беспорядков», они видели их и не могли прийти в себя от изумления. Прятаться целую неделю из страха попасть революционерам под нож, а вместо этого увидеть весельчаков, которые носили кокарды, как добрые новобранцы, и вальсировали. Кто бы поверил?.. Душегубы танцевали под звуки аккордеона.

* * *

А как же Габриэль в этой майской волне, Габриэль, одна во главе четырех тысяч служащих? Как же она негодовала!

То, что бастуют мужчины, — куда ни шло. Хотя и это было весьма неприлично. Но в конце концов, это их дело. Вначале она сохраняла хладнокровие. На автомобильных заводах «Хочкисс», «Розенгарт», «Паккард и Левассор», «Испано-Сюиза», на железных дорогах, на почте, в металлургии, строительстве, на бензозаправках, в такси, кафе, ресторанах — повсюду бастовали, но то были мужские дела. Она думала, что этим дело и ограничится. А хлеб? Забастовка булочников? Булочники были мужчинами.

Волна, захватившая и текстильную промышленность, ошеломила ее. Ткани, джерси, кружева, даже если их производством руководили мужчины, продолжали оставаться товарами, предназначенными для женского потребления. Забастовка в текстильной промышленности касалась Габриэль напрямую. Шанель восприняла ее как личное оскорбление. Устроить ей такое! Могла ли она понять, могла ли просто предположить, что понимание власти и образ мышления, свойственные промышленникам в XIX веке и разделявшиеся ею, как раз и были поставлены под сомнение? Могла ли она поверить, что хозяин волей Божией должен был стать первой жертвой событий и что 1936 год в истории означал его смертный приговор? Согласиться на диалог, давать отчет рабочим — только этого не хватало! Мужчины посходили с ума, повторяла она себе. Она, женщина, сохраняла решимость ни в чем не менять свои методы управления.

И действительно, она их ни в чем не изменила. Она только стала уделять больше внимания тому, чтобы ее работницы были пунктуальны и трудились быстрее, чем обычно.

Когда она узнала, что хозяева текстильной промышленности, как настоящие командиры сражения, восстали против Матиньонских договоренностей и отказались повышать заработную плату, тогда в ее глазах они вернули себе утраченное было уважение. Она их поддержала. Ну-ка! Мужчины вновь становились хозяевами положения… Это был добрый знак, и их примеру, она не сомневалась, последуют другие. Но забастовка, почти сразу же распространившись на универсальные магазины, затронула женский персонал и повергла Габриэль в ужас. Бастующие женщины! Можно ли было представить себе нечто подобное? Продавщицы, танцующие вокруг прилавков, устраивающие пикники на лестницах, за закрытыми дверями, под стеклянными куполами позолоченных храмов торговли, таких, как «Прентан» и «Галери Лафайет». Да, действительно, это была революция.

Двадцать лет спустя Габриэль была уверена, что Франция обязана своими несчастьями этой забастовке. Очевидно, что в барышнях из магазина она видела своих продавщиц, в служащих, остававшихся на ночь на рабочем месте, — захватчиков своих ателье, в балах под звуки фанфар и «мисс», поющей серенады забастовщикам, — возможную вакханалию среди зеркал своего салона. Она утверждала даже, будто самое шокирующее было в том, что эти люди бастовали, «веселясь», и в данном случае она разделяла мнение газет: «Эко де Пари» писала, что «хорошее настроение забастовщиков было одним из самых зловещих предзнаменований».

Убедить ее в том, что нищеты французских рабочих достаточно, чтобы объяснить забастовки 1936 года и их стихийный характер, было невозможно. «Что вы такое несете?» — она делала вид, будто ничего не понимает.

Но она не сердилась, во всяком случае, до поры до времени: это были мужские дела.

Она и слышать не хотела о том, что забастовки были способом отметить победу, отпраздновать завоеванное право объединяться в профсоюзы, что было разрешено в США и Германии, но запрещено до 1936 года во Франции.

— В США? Оставьте меня в покое с вашими США! Не им учить нас чему бы то ни было, во всяком случае, в области элегантности. Ну и ну! С такими идеями вы далеко не уйдете, мой миленький, это я вам говорю…

Для нее все упиралось в одежду, и казалось, что ее устами говорит Ириб.

Стоило заикнуться о заработной плате, как она взрывалась:

— Перестаньте забивать мне голову всяким вздором!

То, что с помощью забастовки женщины пытались утвердиться в стране, где их заработная плата была постыдно низка, выводило ее из себя. Она заявляла, что в 1936 году — в фирме «Шанель» — заработки были «самые что ни на есть приличные» и что она единственная посылала «своих самых слабых здоровьем учениц-швей» подышать воздухом в Мимизан.

В этом месте разговор из диалога превращался в монолог, и остановить ее было уже невозможно.

Кровь бросалась ей в лицо.

Она кричала: «Вы что же, считаете, что все упирается в заработную плату? Так вот, я, я утверждаю обратное… Люди подхватили это как испанку, как бараны подхватывают вертячку. Дошло и до крестьян… Да, до крестьян. Для них-т