Непостижимая Шанель — страница 88 из 95

ет сил, чтобы прочесть обычные телеграммы. Я очень обеспокоен». Потрясение… Вдруг там, в Карфагене, возникла угроза воспаления легких, надвинулась ночь. И страх близких, и специалист, прибывший из Лондона, и вопрос, который никто не осмеливался задать: «Черчилль умрет?»

Вдруг старый боец, так долго смирявший яростные волны войны, а затем внезапно остановленный и сокрушенный злой судьбой, вновь поднялся на ноги. Как только он оказался в состоянии путешествовать, премьер-министр отправился набираться сил туда, где существовала удивительная поэма вершин, солнца, песка и пальм, — в Марракеш.

Габриэль ждала в Мадриде. Напрасно. У нее больше не оставалось иллюзий: она не увидит Уинстона, операция «Шляпа» провалилась.

Тогда она объявила Вере, что возвращается в Париж.

Может ли она рассчитывать на подругу?

Та сообщила ей, что остается в Испании. Габриэль решила, что, не имея денег, Вера одумается и на следующий день появится на вокзале. Но Вера в тот же вечер покинула гостиницу, и Габриэль больше не слышала о ней. Вера нашла пристанище у маркиза Сан Феличе. После чего гостеприимство ей предложил таинственный «Рамон». Вера начала зарабатывать на жизнь, расписывая сценами с наездниками журнальные столики и ширмы. Но вызванные ею подозрения оказались стойкими. Из Лондона через несколько месяцев пришло наконец сообщение, что ей разрешено будет вернуться в Италию только после освобождения Рима. Союзники вошли туда в июле 1944 года, и Вере пришлось ждать репатриации до января 1945 года. Но испанская путаница превзошла все, что можно было вообразить: королева Испании, находившаяся в изгнании и хотевшая помочь «незаконной» родственнице, переправляла через Швейцарию в Италию письма, которые Вера писала своему мужу из Мадрида.

Совершить это путешествие только для того, чтобы потерять Веру. Как горько! Габриэль не находила больше ни малейшего смысла в затеянном ею предприятии.

В Париже майор Момм, которого затянувшееся пребывание Габриэль за границей начало невыносимо беспокоить, испытал живейшее облегчение, увидев, что она вернулась. Вера предала ее?

Что ж, это можно было предвидеть. Было достаточно, что вернулась хотя бы одна из них. На большее и не рассчитывали.

* * *

У Габриэль была странная особенность верить в непредсказуемое завтра. Кто мог бы сказать, что ее тогда воодушевляло?

Несмотря на новые поражения, которые на всех фронтах разом терпели армии третьего рейха, несмотря на печальные вести о городах, по всей Германии стертых в пыль, о судьбе женщин и детей, тяжким грузом давившей на моральное состояние сражающихся, о тысячах бездомных, похожих на призраки, днем и ночью бродящих по улицам и не находящих убежища, — в это время и в этом мире, разрушавшемся целыми городами, Габриэль хладнокровно сводила счеты.

Сперва с Верой, влюбленной женщиной, из которой надо было сделать виновную. Первой заботой Габриэль было написать ей. И в каком тоне… Будь прокляты эти мужья! Все было точно так же, как с Адриенной в Довиле. И в каждой фразе Габриэль чувствуется ожесточение вечно разочарованной любовницы перед лицом лжеподруги, признававшейся, что она только ждала часа, чтобы с безумной поспешностью соединиться с любимым.

Итак, в последние дни 1943 года Вера получила от Габриэль письмо, переданное неизвестно кем, четыре страницы, написанные карандашом, торопливо, но твердой рукой — ошибки неважны — и без помарок. Почерк по виду несколько надменный, но в нем проступают уроки муленских канонесс начала века. Это каллиграфически выписанные, гордо изогнутые буквы, которым учили, чтобы показать, до какой степени пишущая — «настоящая дама». Дама, говорящая сухо и приказывающая властно:

«Дорогая Вера, не смотря

(sic)
на границы, вести доходят быстро! Мне известно о Вашем предательстве! Оно ничему для Вас не послужит, кроме того, что ранит меня глубоко.

Я сделала все возможное, чтобы Ваше прибывание

(sic)
здесь было менее тяжелым. Терпение, деньги и т. д. Но я не могла в разговорах на итальянскую тему изображать из себя идиотку, как не могла в разговорах на тему немецкую выслушивать или сама говорить недостойные вещи, которые я оставляю для простаков. Презирать своего врага — значит принижать самое себя[136].

Мои английские друзья ни в коем случае не могут осуждать меня или обвинять в чем-либо.

Этого мне довольно.

Я видела М.[137] Я не сказала ему ничего, что могло бы затруднить Ваше положение. Если Вы хотите вернуться в Рим, через 48 часов после Вашего приезда в Париж Вы будете там рядом с Вашими настоящими друзьями!..

Ваше безразличие к моим делам в Испании избавляет меня от необходимости говорить с Вами на эту тему! Но у меня есть добрые новости, и я надеюсь добиться успеха.

Я храню очень теплое воспоминание о Вашем друге „Рамоне“, хотя его помощь в делах кажется мне несерьезной.

Знайте также, что я покинула Испанию ни

(sic)
по приказу — я их много отдавала в жизни, но пока не получила ни
(sic)
одного. Моя виза закончилась. Ш.[138] боялся, что у меня будут неприятности.

От всего сердца желаю, чтобы Вы вновь обрели счастье.

Но удивляюсь, что с годами Вы не стали более доверчивой и менее неблагодарной.

Столь жестокая и печальная эпоха, как наша, должна была бы совершать подобные чудеса».

Письмо было подписано: Коко.

* * *

В любых суждениях о Шанель всегда будут неточности. Зная ее, разве могли мы представить, что она сочтет необходимым отправиться в Берлин, чтобы дать отчет о своей неудавшейся миссии? Разумеется, нет. Между тем именно так она и поступила.

Кто из ее подруг, служащих или клиенток, видевших, как она трудится над одним из своих творений, привнося в работу маниакальную аккуратность, придирчивость и порой раздражающую тщательность — Габриэль, определявшая, не тянут, не жмут ли рукава, отмечавшая длину юбки, энергично обнаруживавшая тот или иной недостаток, который она атаковала с ножницами в руках, — кто из них мог бы представить, что та же самая Габриэль смело пошла навстречу опасности, не побоялась пересечь Европу и побывать в немецких городах — ей пришлось пережить долгую воздушную тревогу той ночью, что она провела в Берлине, — полностью отдавшись идее оправдать доверие, которое ей оказал Шелленберг? Ради него, этого незнакомца, этого немца, она хотела стать воплощением женской храбрости? Или оттого, что в том году ей исполнилось шестьдесят и она боялась, что возраст любви прошел, она с такой жадностью нуждалась в чьем-то доверии? Чего она так боялась, что пошла на такой риск? Вообразить, что она не представляла себе возможных последствий ее инициативы, значило бы выдать ее за дурочку… Кто в это поверит?

Поездка Габриэль в Берлин была поступком, совершенным от тоски и, в сущности, окрашенным бесконечным разочарованием, в которое она погружалась. К какому свету повернуться, когда вас охватывает подобный холод? А Шпатц? Значит, его присутствия было недостаточно? Ах! Оставьте меня в покое с вашим Шпатцем, и что он такое, спрашиваю я вас. Между комфортом, окружавшим ее в военном и нищем Париже, между жизнью взаперти и безумием ее последней попытки существовать иначе, чем на страницах журналов, есть место только для тайной правды о Габриэль, сотканной из меланхолии и мрачного отчаяния.

Вот она в Берлине, в последние дни 1943 года, в обществе Шелленберга, достигшего звездного часа своей славы. Где он ее принял? В кабинете-крепости, который он занимал в то время в качестве главы всех тайных агентов Германии, в кабинете, описанном им с гордостью — хочется даже сказать «весело»? «Там повсюду были микрофоны, в стенах, под письменным столом, в каждой лампе, с тем чтобы записывался каждый разговор до мельчайшего звука… Мой рабочий стол был похож на небольшой блиндаж. В него было вмонтировано автоматическое оружие, которое в одно мгновение могло заполнить комнату плотным огнем. В случае опасности мне было достаточно нажать на кнопку, и два ручных пулемета одновременно вступали в дело. Другая кнопка включала систему тревоги, приказывавшей охранникам немедленно окружить здание и блокировать все выходы». Сколько времени Шелленберг уделил своей знаменитой посетительнице? И если верно, что «Франция прежде всего страна опасных сорокалетних женщин»[139], удалось ли шестидесятилетней Шанель отодвинуть эту границу, побить рекорд? Удалось ли ей взволновать красавца хозяина этого черного дворца? Что подумал о ней человек, который в силу своей профессии, сохраняя при этом полное бесстрастие, видел, как одна за другой возникали угрозы, как совершались худшие жестокости, как, наконец, родилось бесчестье, которого никогда не знал западный мир? Соблазнительный хищник? Бессмысленно было бы это отрицать.

Отменно вежливый, высокомерно-сдержанный. Отмеченный небольшим шрамом подбородок. Рот с пухлыми губами, чуждый оскорблений или ухмылок, казалось, был создан для смеха и любви. Безукоризненный нос был, как и полагается, без малейшей горбинки и как бы слепленный для того, чтобы удостоверить, что его хозяин образцовый ариец. Наконец, глаза… Только глаза пугали своей неподвижностью, и было бы бессмысленно пытаться вообразить, какие ужасы видели эти глаза.

По случаю визита Габриэль щегольнул ли Шелленберг той или иной особенностью своей профессии, которой так гордился? В самом Голливуде от актеров не потребовали бы большего. Он равнодушно рассказывал о пустом зубе, который вставлял себе в челюсть, отправляясь на задание. Чтобы использовать его в случае провала. «Он содержал дозу яда, достаточную, чтобы убить меня меньше чем за тридцать секунд». Но для большей безопасности он носил также необычное кольцо, украшенное кабошоном изумительного голубого цвета. Под драгоценным камнем была спрятана капсула, содержавшая приличную дозу цианистого калия.