{56}. Так как XIII столетие было уж очень давно, то книга и была пропущена, как неопасная. Но вдруг потом оказалось, что Амари толкует в ней о Сицилийских вечернях совершенно с новой точки зрения, обнаруживавшей демократический образ мыслей. Книга была запрещена, разумеется; но множество экземпляров успело разойтись в публике, и «Эпизод» был пожираем с жадностью. Впрочем, подобные промахи цензуры были очень редки в Неаполе и обходились недешево самим авторам. Собственно говоря, в образованных государствах Европы, имевших цензуру, вообще не принято было карать авторов за книги, дозволенные к печати, хотя бы они и оказались не вполне кроткими. Автор отвечает за себя тогда, когда он сам распоряжается своими мыслями и их публикацией; но когда правительство берет эту обязанность на себя, то оно тем самым избавляет писателя от ответственности за последствия публикации. Книга дозволена; если она производит вредное действие, правительство сознает свой промах и ворочает назад свое дозволение, но не сваливает ответственности на автора. Так делалось везде; но в Неаполе, для большей безопасности общественной, правительство заставляло самого автора отвечать за то, что оно же ему дозволило. Для пресечения зла в самом корне, думало неаполитанское правительство, нужно не только не давать ходу вредным книгам, но уничтожать и людей, способных писать такие книги. И в силу этого рассуждения бурбонское правительство никогда не стыдилось сознаться в опрометчивости, не считало несообразным с своим достоинством сказать, что оно, как малое дитя, было обмануто и обольщено автором, не в состоянии будучи понять его ухищрений, и что поэтому намерено примерно наказать его, как человека, злонамеренно воспользовавшегося правительственным простодушием. Так случилось и с Амари. Когда читатели нашли, что Карл д'Анжу похож на Фердинанда, правительство решило, что Амари виноват и этом, лишило его должности, которую он имел в Сицилии, и приказало явиться к ответу в Неаполь, пред Делькаретто. Амари вместо Неаполя отправился в Париж и там остался. Но за него отставлен был цензор, пропустивший книгу, сослан на остров Понца издатель Бризолезе и запрещено пять или шесть журналов, которые похвалили ее, вовсе не предвидя, что сходство Фердинанда с Карлом д'Анжу окажется столь несчастным для литературы.
Может быть, эти меры были несколько строги; либералы, наверное, найдут, что они были даже очень круты, даже ужасны и несправедливы. Но мы прежде всего находим, что они внушены были бурбонскому правительству чувством самосохранения и, следовательно, были весьма благоразумны; ибо что же может быть благоразумнее самосохранения? Тут правительство действовало уже не по соображениям отвлеченной справедливости, а единственно соразмеряя свои меры с величиною скандала, произведенного в публике. В 1847 году, например, когда умы были очень возбуждены, оно запретило даже перепечатывать либеральные буллы Пия IX и преследовало его портреты – не по недостатку уважения к святому отцу, а единственно потому, что тогда в почитании Пия IX высказывался либерализм беспокойных людей[54]{57}. Это уменье соображаться с обстоятельствами в своих отношениях к литературе никогда не покидало бурбонское правительство. Вот чем объясняются, между прочим, местные запрещения, которые так удивляли многих в королевстве Обеих Сицилий. Аббат Мингон упоминает, что не мог найти в Неаполе некоторых сочинений, изданных в Палермо; может быть, они потому и появились в Палермо, что в Неаполе их бы не пропустили. Впрочем, в последствии времени издано было повеление, по которому всякое сочинение, заключавшее в себе более печатного листа, должно было из Сицилии присылаться в главную цензуру в Неаполь. Вообще, когда было замечено, что сицильянцы отличаются несколько вольным духом, то на них стали смотреть гораздо строже. Например, сочинения Макиавелли и Альфиери, допущенные свободно в Неаполе, для Сицилии были запрещены. Даже и в городах самой Сицилии была разница: например, «История Италии» Ботты, напечатанная в Палермо, была запрещена в Мессине[55].
Во всех подобных мерах не одна мысль о поддержке своего значения управляла Фердинандом, но также и стремление удержать свой принцип. Он знал, что его личное значение нисколько не уменьшится от разрешения той или другой книги, допущения в публике тех или иных суждений; но он был убежден, что, по его собственным словам, «народ его не имеет надобности думать»; он сам хотел управлять всем безответственно, не соображаясь ни с чем, кроме своей воли. Этим объясняются, между прочим, даже его неприятности с иезуитами, которых он очень уважал, но не хотел допустить, как силу, противодействующую ему. Впрочем, как бы то ни было, главное для нас то, что в неаполитанской науке, литературе, искусствах – не могло быть, по крайней мере в течение двух поколений, ничего противного правительству Бурбонов и их принципам. Духовенство, цензура, полиция, сам король – заботились совокупно о том, чтобы содержать народ в строжайшем порядке и чистейшей нравственности. Известно, что Фердинанд входил во все мелочи управления, и цензурная часть в самом обширном смысле была не последнею его заботою. Много раз приводили анекдоты о его стараниях относительно нравственности в искусствах: он, например, велел закрыть в Бурбонском музее картины и статуи, изображавшие нагое тело; он приказал поместить Венеру Каллипигию в особом кабинете, куда запрещен был вход публике; он сам определял длину юбок театральных танцовщиц и издал повеление, чтобы трико, в которое они одеваются, было зеленого цвета, так как это менее может раздражать воображение… Все это, собственно, не имело ни малейшего политического значения; но понятно, что, привыкши к такому режиму, общество и ни в чем другом уже не осмеливалось вольничать и предъявлять те или другие требования, а терпеливо ожидало, что ему прикажут. Таким образом, Фердинанд постоянно сохранял полный произвол в своих действиях и в течение своего царствования успел привести к молчанию даже смелых и говорливых; остальные же, по-видимому, потеряли даже и мысль о том, чтобы затевать что-нибудь в противность существующему порядку.
Да и напрасно было бы затевать: затеи эти всегда кончались плохо. Так, например, мы знаем, чем кончилась история книги Амари. Вот еще один подобный факт; Антонио Раньери издал роман «Ginevra, l'orfana dell'Annunziata»{58}, в котором изобразил некоторые ужасы, совершавшиеся в этом благотворительном учреждении. Книгу конфисковали, автора засадили на три месяца в тюрьму. Один из министров, нашедший в романе свой портрет, предлагал, что Раньери надо непременно сослать или посадить в сумасшедший дом. Но предложение это застало короля в хорошую минуту; он ответил со смехом: «Да, конечно, – для того чтоб он еще написал роман об этом заведении и о суммах, которые там крадут». Начальником этого заведения был тот самый министр, который требовал заключения Раньери, и в ответе короля увидели намек, вследствие которого нашли нужным освободить автора. Но эта история отозвалась ему впоследствии: его постоянно преследовали цензурою. Он написал небольшую книжку нравственных размышлений под названием «Frate Rocco»; ее стали было пропускать, но как только узнали имя автора, всю оборвали и даже потребовали для нового пересмотра листы, уже пропущенные. Он стал издавать «Историю Неаполя»: ее остановили на девятом выпуске. Он принялся было издавать сатирический журнал: его тотчас запретили. Его призывали во Флоренцию в профессора: тосканскому правительству тайно посоветовали отказаться от этого человека, которого лекции ничего не могли принести молодежи, кроме вреда… И между тем Раньери человек вовсе не крайних мнений; он всегда старался держаться в стороне от политики; в 1848 году он не захотел даже позволить нового издания «Джиневры».
Так же поступали с журналами. Феррора с своими друзьями издавал в Сицилии журнал статистический: в 1845 году его запретили по какому-то ничтожному поводу. В Неаполе, ранее 1848 года, Риччарди издавал журнал «Progresso». Журнал составил себе очень быстро хорошую репутацию, и правительство, изгнавши Риччарди, решилось удержать журнал, поручивши его редакцию господину Бианкини, который был потом министром полиции. Под новой редакцией журнал все стали называть «Regresso».
Приводя все эти факты, мы просим не забывать, что большая часть их совершилась с изданиями, дозволенными цензурою. Из этого ясно видно, что правительство вовсе не довольствовалось мертвым исполнением однажды установленных правил, но неусыпно следило за литературными явлениями даже и после их просмотра в цензуре. До какой степени постоянно подозрительны и чутки были в Неаполе ко всем журнальным толкам, это видно, например, из истории заговора Нирико в 1831 году. Г-н Петручелли де ла Гаттуна, подробно рассказывая эту историю, говорит, что Нирико с своими друзьями постоянно собирались в одном кафе, которое выписывало «Gazzette di Milano» и за то было на замечании у полиции. «Cazzette di Milano» издавалась по инструкциям князя Меттерниха, из которых выдержка приводится г. Петручелли. «Что касается до направления газеты, – писал Меттерних в тайной инструкции г. Бомболю 23 сентября 1830 года, – то мне не нужно прибавлять, что она должна быть составляема в известном вам духе, то есть без малейшего преувеличения вещей, с общим стремлением к сохранению тишины и порядка и со старанием передавать читателям известия как можно скорее». Для неаполитанских либералов и этого было уже много, и они считались опасными за то, что с особенным усердием читали эту газету; относительно же других газет, как, например, «Debats», тогдашнего «Gonstitutionnel»{59} и пр., – они могли только собирать сведения из третьих рук: в кафе приходил один господин Витале, который слышал о том, что пишут в этих газетах, – большею частью от кассира Ротшильда, и потом пересказывал своим друзьям!.. Так бедна была в Неаполе литературная пища для либерализма! И положение дел по этой части не сделалось благоприятнее для либералов в течение царствования Фердинанда, а разве стало еще неприятнее.