Конечно, будут и исключения, но мы не найдем единодушного отклика в сердцах молодых. А те, кто с молоком матери впитал высокую духовность и моральные заповеди, и те, кто всего этого был лишен, но не потерян для нормального общества, составляют меньшинство. В подобных условиях воспитывать личный состав Вооруженных Сил неимоверно сложнее, нежели прежде, в особенности в то время, когда я, недавний выпускник средней школы, постигал азы военной науки.
…В училище часто говорили об обороне Ленинграда, Москвы, Брестской крепости. А после контрнаступления под Москвой наш батальон собрали в клубе. Помню, выступил подполковник Ким. Он сказал, что в битве под Москвой полностью развеян миф о непобедимости гитлеровского вермахта, что немецкие фашисты обломали зубы об СССР и были вынуждены отказаться от блицкрига – молниеносной войны. С радостью слушали мы о том, что наконец-то начался период отмщения агрессору. Сталинские слова «будет и на нашей улице праздник», конечно, действовали окрыляюще. Мы уже поговаривали: пока будем учиться, фашистов разобьют, и мы окажемся обделенными – на нас войны не хватит. Впрочем, эти опасения испарились к лету 1942-го – немцы нанесли по нашим войскам удар на Южном стратегическом направлении. И снова тревога за судьбу Родины, наше будущее сжимала сердце. Мы осаждали лейтенанта Архипова вопросами: что, как, почему, когда? А он сам переживал.
Наверное, чтобы нас успокоить, говорил, что это последние потуги Гитлера. Только мы, вчерашние мальчишки, не заблуждались – в немцах еще чувствовалась сила. Горечь поражений Красной армии обжигала наши души.
Занятия в училище шли ритмично, без потрясений, но – напряженно. Месяца через два-три мы привыкли к насыщенному распорядку и не испытывали усталости, к тому же питание было хорошее.
Большинство ребят нашего взвода, да и роты учились на пятерки и четверки. У нас появились виртуозы артиллерийской стрельбы с закрытых огневых позиций; имелись мастера быстрой оценки обстановки, управления подразделением; у многих была блестящая физическая подготовка… И все это лишь за десять месяцев учебы. Правда, очень напряженной учебы. Плюс отличный подбор офицеров – без преувеличения, их труд внес свой вклад в разгром врага. Несмотря на военное время, жизнь в училище была интересной и разнообразной. У нас, например, была своя художественная самодеятельность – успевали и здесь. Как-то состоялся ее смотр. От нашего взвода участвовали двое: мой друг Борис Щитов, он пел, а Николай Головко аккомпанировал ему. Мы за них, конечно, здорово переживали. И вот на сцену вынесли стул, на нем угнездился с баяном верзила Головко, Борис Щитов стоял рядом. У него был не сильный, но очень приятный баритон, исполнял старинные русские романсы, и репертуар его был довольно богат. В предвкушении приятных минут зал замер. Борис объявил: «Сейчас я спою романс „Гори, гори, моя звезда“. Боря кивнул Николаю, тот потянул мехи… Мы сразу почувствовали неладное: музыкант выводил что-то похожее, но ноты брал не те. Боря все-таки запел – красиво, ровно. Но чем дальше, тем тяжелее было слушать: Борис пел свое, а Николай – тянул другое, совершенно непонятное. Щитов, однако, не сдавался, пел, очевидно, в надежде… Разве кто-то знал, на что надеялся Щитов? В зале начались смешки, потом громко хохотнули. И вот – развязка: Борис протянул: «Умру ли я, и над могилою… – затем остановился, повернулся к Головко, который тоже умолк, и говорит: – Твою… дивизию, Коля, что ты играешь? Спятил? Продолжай сам!» И ушел. Зал раскалялся от хохота и аплодисментов. Головко встал, забрал стул и пошел, пятясь задом и кланяясь, пока не упал. Зал умирал от хохота. Когда все кончилось, только и говорили об этом номере. Допытывались у Головко, что такое с ним приключилось. Он уверял, что и сам не понимает, что же с ним произошло. Видно, от чрезвычайного волнения явно не в ту степь пошел. А Борис утверждал, что Головко умышленно сорвал номер, и дал ему затрещину, сильно рискуя, кстати сказать, если вспомнить о внушительных возможностях Николая. Но тот вместо адекватной реакции тихо произнес: «Боря, прости, я действительно растерялся». Старшина Афонин долго еще, приходя в казарму, говорил: «Как вы тут, певчие птички? Армия – не эстрада: пахать надо». Мы молча сносили насмешки. Случалось и мне лично попадать в различные переделки. Через два месяца учебы курсантов понемногу начали отпускать в город. Давали увольнительную с расчетом – за час до вечерней поверки должен быть на месте. Накануне Нового, 1942 года мы решили: надо кого-то откомандировать в город за покупками. Собственно, речь шла о конфетах. Сошлись на том, что с задачей справятся сержант Варенников и курсант Довбня. Мы заявили старшине свою просьбу об увольнительной. А тот, доложив командиру взвода и командиру роты, получил добро. И вот наконец после тщательного инструктажа старшины мы с Довбней отправились в город.
Добирались почти два часа. Мы обратили внимание, что здесь окна в домах были оклеены бумажными лентами – крест-накрест, однако с наступлением темноты улицы освещались, в домах тоже горел свет. Публика на улицах озабоченно суетилась, но выглядела вполне прилично. Очевидно, контрнаступление под Москвой подняло дух у людей, подумалось мне тогда. Пока мы бродили из магазина в магазин, нас четыре раза «захватывал» военный патруль. И каждый раз дотошно проверял документы, задавал глупые, как нам казалось, вопросы… Убедившись, что мы не диверсанты, минут через десять – пятнадцать отпускали.
Времени оставалось в обрез, пришлось поторопиться. Мы искали самые дешевые конфеты – подушечки и медовые пряники. Наконец взяли по шесть килограммов того и другого, это приблизительно по двести граммов на нос, для чего пришлось преодолевать еще одно препятствие – в одни руки больше пятисот граммов не давали. Надо было вставать к разным продавцам или просить о такой услуге кого-то из покупателей.
Наконец, отоварившись, отправились к трамваю. Пока ждали его, пока он плелся к нашей остановке, время вышло. А нам еще от остановки добрых полчаса. Сошли с трамвая, а напротив – патруль, и направляется к нам. В голове мелькают все наивозможные варианты действий. А ноги уже бегут! Сами! Иначе – нельзя. Патруль точно потянет в комендатуру, а тогда – вообще пиши пропало. Короче, мы рванули и летели, как олени. И сразу к лесу, за которым училище. Патруль – за нами. Минуты через три выскакиваем на набитую тропу, она тоже ведет к лесу, хотя и по диагонали. Уже виден совсем рядом КПП (контрольно-пропускной пункт), а это – спасение. Добавили скорости – стали отрываться от преследования. Наконец долгожданный двухметровый забор училища – перемахнули его, будто детский штакетник, а через минуту – в казарме. На часах – без трех минут 22.00.
Сдали дневальному увольнительные. Появился дежурный по роте. Довбня ему этак небрежно говорит: «Учти, мы уже давно прибыли. Доложи старшине и дежурному по училищу». Тот доложил старшине роты, отнес увольнительные дежурному по училищу. Теперь полный порядок.
Мы раздали покупки – ребята были довольны. До Нового года оставалось два дня. Но назавтра при построении на обед вдруг появился командир роты. Старшина доложил: «Рота построена!» Комроты прошелся вдоль развернутого строя, многозначительно посмотрел мне в глаза, затем – Довбне и дал команду продолжать движение. После обеда Довбня прибежал, говорит: «Он так на меня посмотрел, что затряслись колени». Я ответил: «Ты слишком мнительный». На этом, казалось бы, все закончилось. Но накануне Дня Красной армии старшина говорит мне, что я мог бы пойти в увольнение. Я отказался. Он подумал и добавил: «Ротный предлагает увольнительную именно тебе». Я объяснил, что мне идти некуда. Старшина пожал плечами и ушел, а через неделю, уже после праздника, говорит: «Знаешь, что сказал ротный? Передай Варенникову: он перед Новым годом поступил правильно». Я понял, что старший лейтенант Захаров знает все подробности; он также понимает, что если бы мы связались с патрулем, то наверняка опоздали бы, да и бросили тень на училище. Сознаюсь, мне польстило, что командир роты оценил ситуацию так же, как и мы с Довбней. Конечно, нельзя было допустить, чтобы на роту легло пятно – курсанты опоздали из увольнения. Как-то спрашиваю Довбню: «А ты чего в город не ходишь?» – «До окончания училища не пойду». Подумав, сказал ему: «Я – тоже». Понимаете, даже в мелочах мы старались не подвести коллектив, быть на высоте. Мы боролись с малейшим отступлением от норм, от писаных и неписаных правил. Советская молодежь ощущала свою высокую ответственность за всю страну. Это истинная правда. Так нас воспитывали, такими мы были. Отсюда общая подтянутость не только военных, а всего народа. Естественно, были и отклонения, но в целом – то, что надо. Ближе к лету наш батальон построил себе полевой лагерь в расположении военного городка, вдоль центральной магистрали. А она шла от КПП к главным зданиям училища. Переехали сюда в конце апреля. В мае и июне жизнь здесь уже бурлила. Как-то после спортивных соревнований, где-то за час до обеда, мы обсуждали актуальные вопросы: что нас ожидает? когда выпуск? куда направят? Вдруг кто-то говорит: «Смотрите, наш ротный в окружении дамского букета!» Действительно, по широкой асфальтовой дорожке гулял ротный с тремя особами женского пола. День был теплый, они – нарядные, сияющие. Приблизившись и увидев, что мы их разглядываем, ротный внезапно громко говорит: «Сержант Варенников!» Я вытянулся. Он подает знак, чтобы подошел. Сорвавшись с места, как на стометровке, я перемахнул через канаву, пересек дорожную магистраль. Еще одна канава… Подошел строевым шагом и доложил: «Прибыл». Ротный доволен: вот, мол, какие у нас курсанты… Я, чувствуя на себе взгляды, сам не свожу глаз с ротного, жду дальнейших команд. Позже, прокручивая этот эпизод в памяти, понял: ротный хотел показать, каких офицеров он готовит из мальчишек. Но как показать в полудомашней обстановке? Потому, видимо, и команд не подавал – хотел непринужденности, по сути, приглашал к беседе. Но ее не получилось. Не потому ли, что я рявкнул: «Товарищ старший лейтенант, по вашему приказанию сержант Варенников прибыл»?