– Пришёл, – сказала точилка. – Ну и кого ты нарисовал? Фантазию? Что ещё взбредёт в её маленькую голову? А ты трать, трать на неё свой талант. И-и-и-их! За что я тебя терплю? Стань реалистом: нарисуй меня.
Но уже заточенный карандаш спешил обратно, торопился к принцессе, ведь он её придворный художник. Торопился не зря. Принцесса ждала его на краю сада.
– Куда же Вы пропали? Мне скучно. Почему вокруг нет гор, леса, облаков? Хочу реку. В ней есть рыба? А где поля? Трудолюбивые крестьяне? Деревушка? И церковь на холме.
И карандаш рисовал заснеженные горы вдали, густой лес внизу, оленя на опушке, мост через реку, задремавшего на лодке в камышах рыбака с удочкой, в поле – коров с колокольчиками, в небе – птиц. Иногда он исчезал ненадолго и возвращался опять аккуратно заточенный, готовый исполнить любой каприз.
– Какой Вы стали маленький, – сказала однажды принцесса, – а я всегда считала Вас большим художником.
Старуха точилка уже не ругалась, а только вздыхала:
– И-и-и-их! Она-то будет жить вечно. А ты? Ещё одна заточка – и всё. Вот что, не приходи ко мне больше, не хочу брать грех на душу.
– Мне одиноко без Вас, мой милый маленький придворный художник. Может быть, это любовь? Странно. Что это Вы там рисуете? Кто это скачет на белой лошади? Нарисуйте-ка мне подзорную трубу. Ну вот. Теперь я вижу – это… это… это принц! Прекрасный принц, и он скачет сюда. Что же это я? Господин придворный художник, что это со мной? Немедленно нарисуйте на краю этого поля маки и васильки, я буду собирать полевые цветы, нет, лучше нарисуйте венок мне на голову, да, венок из полевых цветов, а в руки – Библию, ну, рисуйте же, рисуйте скорее, я буду смиренно читать Библию, и нарисуйте маленькую беленькую собачку, принцесса без маленькой белой собачки… Ах, поздно, он заметил меня… Ступайте, ступайте пока.
– Ну, вот и всё, художник, – сказала точилка карандашу. – Исписался. И ради чего? Сказки дурацкие. Что это ты там ещё мазюкаешь? Это ещё кто? Я, что ли? Хм. Похожа. Ну, так и быть, последний раз заточу тебя – и всё, больше не проси.
– И-и-и-их! – завизжала точилка. И карандаша не стало: сточился весь, до конца.
– Эй, художник, ты где? Ты чего? И-и-их!
Этой точилки уже нет. Я бы не вспомнил о ней, но вчера среди старых бумаг нашёл неоконченный рисунок: стол, а на нём точилка для карандашей с никелированными ушками. Недостаёт ручки, но это не важно, сейчас всё равно таких уже не делают.
Бог, весна и парикмахерша
Это как безответная любовь – на последние деньги пойти в парикмахерскую.
– Здрасте, пострижёте?
– Конечно, как желаете?
– Что?
– Как вас постричь?
От её обходительности холодеет внутри: вдруг не хватит денег расплатиться?
– Подкоротить, и всё.
– Хорошо.
– И без одеколона.
– А его у нас и нет, – улыбается парикмахерша.
Это самая дешёвая в мире парикмахерская. Ещё в прошлом году вывеска была написана от руки, сменили на простенькую. Всего одно кресло у окна, голубой масляной краской выкрашенные стены, радиоточка. Так уже было, в детстве. Перед началом учебного года отец вёл меня в парикмахерскую. Мастер оставлял только чубчик, всё остальное состригал машинкой наголо и удивлялся моей шишке на затылке.
– Это математическая шишка, – говорил отец. – У меня такая же.
Он курил «Беломор» прямо в зале. В детстве это не было запрещено.
– Способный мальчик? – спрашивал мастер.
Я не давал отцу поводов гордиться мной. Ещё в первом классе учительница сказала нам, что старшим надо уступать. В тот же день, вечером, отец послал меня в булочную за хлебом. Все в очереди были старше меня. Я был наивен и ничуть не изменился. Разве что выросли волосы в ушах, но парикмахерша лихо состригает их. Приятно прикосновение жужжащей машинки.
Однажды, мне было двенадцать лет, меня стригла молоденькая практикантка. У неё была большая мягкая грудь, она касалась ею моих плеч. Была весна, май, тепло, на ней лёгкий халатик. Я был готов стричься каждый день. Тем более что стоило это всего пятнадцать копеек. Мне скоро пятьдесят или сорок девять, неизвестно и уже не важно. Отца уже нет. Если бы он и был жив, у него по-прежнему нет поводов, чтобы гордиться мной. Мне стыдно от безденежья. Отсутствие денег – свидетельство моей ненужности миру. Я написал несколько книг, снял почти полсотни документальных фильмов, поставил четыре неплохих спектакля. Всё это не принесло мне ни денег, ни славы. Судьба выбирает одного из тысячи, я не из них. Я завидую избранным и ничего не предпринимаю, чтобы изменить своё положение. Я стал ленив. Было время, когда я без устали снимал, ставил, писал и верил, что это нужно зрителям, читателям, друзьям. В юности у меня были друзья. Они умерли.
Чтобы не расплакаться, рассказываю парикмахерше об отце. Он был военный, в сапогах, у него была кожаная пахучая портупея и кобура с настоящим пистолетом. Моя мать сбежала от отца, но он знал, что нужен стране. Я стране не нужен, но и мне не нужна страна. Мне нужна вот эта дешёвая парикмахерская, эта полная парикмахерша, у которой дом в Буче, куры, гуси и поросята, а здесь она ради пенсии; эта весна, цветущие вишни и мои воспоминания. Я нерешителен с детьми, робею перед Юлией, мне стыдно перед знакомыми. Я ничего не могу поправить ни в их, ни в своей судьбе, а слов нежности у меня недостаёт: я даже не способен признаться им в любви. Всё казалось, что стану большим и тогда… Но вот скоро пятьдесят или уже пятьдесят?
Парикмахерша барабанит расчёской по моей голове.
– Какие у вас нежные руки, – говорю я.
– Неправда, – смеясь, говорит она. – У меня жёсткие руки, мне все жалуются, а я не могу иначе, мне важно почувствовать чужую голову, я так лучше работаю.
– А мне нравится, – говорю я и краснею.
Отчего я всё время вру? От нежелания обидеть. Получается нелепо: глупцов хвалю за ум, бездарных – за талант, кривоногих – за изысканность фигуры. Но ведь это не важно. А что же важно? Бог? Нет, нет, нет! Бог – это тоже не важно, это даже смешно – определять важность Бога. И то, что у меня нет денег, – наплевать. Важно, очень важно то, что, может быть, с этой весной, а может, от стыда за подлые ночные мысли, сегодня утром очнулась душа, обрадовалась и замерла от восхищения перед цветущими вишнями, парикмахерской и парикмахершей.
Воспоминания о первом велосипеде
Вспомнить, потом записать – убить прошлое. Стать человеком без прошлого. Когда всё записано, отделить бытие от литературы никто не сможет.
Но я ещё о многом не написал. Например, о явлении мне Богородицы; о том, как я искал сокровища Чингисхана; как играл за сборную Советского Союза по хоккею… И не напишу. Воспоминания эти исключительные, их придётся доказывать. Зачем? Другое дело – как у всех. Так, какой-нибудь пустячок. Первый велосипед, к примеру. Его купил мне мой сосед Вовка Колесников. Он был старше меня лет на восемь, не больше.
– Санька, возьми у отца червонец, я сам куплю тебе велосипед.
Новый «Орлёнок» стоил сорок девять руб лей. Он сиял никелированными крыльями в витрине магазина «Спорттовары» на углу Коперника и проспекта Ленина. Нет, о нём я даже не мечтал. Десять руб лей на велосипед отец выдал мне, не расспрашивая. Вовка сунул червонец в задний карман польских джинсов и ушёл насвистывая.
Было утро воскресенья. Я ждал весь день; я сидел на лавке перед домом со старушками и болтал ногами; я отказался от обеда; я уговорил пацанов играть в футбол во дворе, а не на стадионе; я даже увлёкся игрой и в азарте почти забыл о Вовке. Двоечник. Его выгнали из школы после восьмого класса, учился в ПТУ, числился в комнате милиции. Не помню, сомневался ли я в нём? Скорее всего – нет. В свои десять лет я верил всем.
Уже в сумерках Вовка появился в нашем дворе. В левой руке сигарета, правой он ловко катил велосипед. Я первым увидел его, бросил игру и побежал навстречу своему счастью – велосипеду. У него не было крыльев, тормозов, седло было порвано, но это был МОЙ ПЕРВЫЙ ВЕЛОСИПЕД! Как горд был Вовка! От него пахло вином, и он тоже был счастлив. Я наматывал круги по двору, а Вовка…
Когда отец позвал меня домой, его уже не было. А может, и был, просто я забыл о нём? А вот сейчас вспомнил. Вовка, где ты?
Дерево
– Пойдём спать, – просит Матвей.
– А Соня?
– У Сони сонапсина.
Мы оставляем Соню, Юльку и под сонатину Клементи поднимаемся на второй этаж. Идём в темноте, взявшись за руки, мы – бесстрашные мужчины. Но в детской я зажигаю настольную лампу и умиляюсь растопыренным пальчикам на ножках Матвея. Наши ноги такие разные. У меня скрюченные от вечно тесной в детстве и юности обуви пальцы, а тут… Мой сын – свободный человек.
– Расскажи про жука, который был деревом, – говорит он, забираясь под одеяло.
– Жил-был жук. Жужжал – что хотел, ел – когда хотел, летел – куда хотел. Однажды утром он проснулся, расправил крылья и не смог взлететь. Его задние лапы вросли в землю, его руки превратились в ветви, а на них появились зелёные листья. Вот так жук стал…
– Деревом, – подхватывает Матвей. – А теперь расскажи про жука, который…
– Подожди. Это только начало. Появилась компания жуков, его приятелей.
«Эй, смотрите, новое дерево!» – крикнул один из них.
«Свеженькое», – сказал другой.
И все они стали есть его листья.
«Друзья! – закричал жук, который стал деревом. – Я тоже жук, я совсем не дерево!»
Но они не поняли его, ведь он кричал на деревянном языке. Для жуков это был всего лишь шелест листвы. Компания скоро на елась и улетела, а жук остался один. Впрочем, не совсем один. Вокруг тоже были деревья.
«Здравствуй, новое дерево», – сказали они.
«Я не дерево, я – жук: жужжу – что хочу, ем – когда хочу, лечу – куда хочу».
Деревья вокруг тихо засмеялись всеми своими листьями. Незаметно пошёл дождь, была осень, дождь был долгий – до ночи. Но когда он кончился, с листьев жука ещё долго падали капли. Жук плакал. Плакал, плакал и заснул.