Снаружи в освещенное окно мчавшегося вагона колотили черные капли дождя. Я представил поля, припавшие к земле фермы, качавшиеся на ветру большие, с густой кроной, деревья, и подумал, что это мгновение — сей мчащийся сквозь ночь и бурю маленький светлый мирок, и в нем запечатаны мы — никогда не повторится, и меня пронзило неведомое ранее чувство глубокой скорби. Игра воображения не бывает неуместной. Фонсека не сводил с меня глаз. Меня поразило его сходство с Шекспиром с портрета работы Дрошо — тот же выпуклый высокий лоб, те же впалые щеки и внимательные настороженные глаза. Я расправил на колене документы и сунул их обратно в вализу.
— Поручу рядовому Клеггу зашить, — сказал я. — Он большой специалист, никто не узнает.
Фонсека глядел на меня как затравленный зверь.
— Да, — повторил он, — никто не узнает. — Он повернулся к Данни: — Могу я поговорить с вами?
Данни, как всегда, скромно пожал плечами, и они вышли в коридор. Фонсека оглянулся на меня и закрыл за собой дверь. Через минуту в купе вернулся Альберт Клегг.
— Что с этим даго, сэр? — спросил он. — Они с Перкинсом стоят у уборной. Кажется, он плачет. — Парень хихикнул. — Видали, какая на нем фиговина, голубая такая? Он в ней как долбаный альфонс. — И с ухмылкой добавил: — Прошу прощения за выражения, сэр.
Три часа спустя под грязным хмурым небом мы въезжали в Эдинбург. Я послал Клегга разбудить Фонсеку. Через минуту он, позеленев, вернулся, говоря, чтобы я сам сходил и посмотрел. Португалец лежал на полу в узком проходе между стеной и разобранной постелью, большая часть его поэтического лба была снесена выстрелом, голубой халат забрызган кровью и частицами мозга. Пистолет на полу; я обратил внимание на длинные изящные кисти рук. Позже, после того как наши люди убрали тело и привели купе в порядок, а мы возвращались в Лондон, я спросил Данни, о чем они с Фонсекой говорили в коридоре. Данни, скривив губы, отвернулся к окну, разглядывая пропитанную водой местность, по которой еле тащился наш воинский поезд.
— Сказал, что меня любит и всякое такое, — ответил он. — Просил не забывать его. Всякие сентиментальности.
Я внимательно поглядел на него.
— Перкинс, вы знали, что он собирался сделать?
— О нет, сэр, — явно пораженный вопросом, ответил он. — Во всяком случае, нам нечего беспокоиться в связи с таким делом, правда? В конце концов, идет война. — Такие чистые, ясные глаза, карие, с синеватыми белками, длинными загнутыми ресницами. Вспомнилось, как он в нижней сорочке опустился на колено у тела Фонсеки, осторожно поднял руки бедняги и сложил их на залитой кровью груди.
Из диппочты я передавал Олегу все, что, на мой взгляд, могло представлять интерес для Москвы. Нелегко было угадать, как понравится «товарищам» мое угощение — то ли вызовет живой интерес, то ли ответом будет очередное сердитое молчание. Не хочу хвастать, но думаю, что сведения, почерпнутые из этих документов, представляли немалую ценность. Я регулярно передавал самые последние более или менее надежные данные о размещении и боеготовности сил противника вдоль всей границы России от Эстонии до Черного моря. Сообщал имена, а часто и местонахождение иностранных агентов, работавших в России, а также списки активных антисоветчиков в Венгрии, Литве, Украинской Польше… и не питал никаких иллюзий относительно судьбы этих несчастных. Кроме того, я подстраховал собственную диппочту Москвы, чтобы она оставалась нетронутой, распустив слухи, что советские вализы снабжены минами-ловушками и поразят всякого, кто сунет в них нос; простая, казалось бы, уловка, оказалась весьма действенной. Московские мешки с бомбами стали составной частью департаментской мифологии, получили хождение истории об излишне любопытных курьерах с оторванными руками, а то и головами, найденных распростертыми под грудами разорванных в клочья документов.
Однако, что больше всего интересовало Москву, так это поток поступавших из Блетчли-Парка расшифрованных радиоперехватов. В своем секторе Департамента я имел доступ к значительной части этих материалов, но были явные пробелы в тех случаях, когда особо секретные перехваты утаивались.
По настоянию Олега я попытался получить назначение в Блетчли в качестве шифроаналитика, ссылаясь на свои лингвистические способности, математический дар, свою подготовку в качестве толкователя скрытого языка изобразительного искусства, на свою феноменальную память. Признаюсь, я выставлял себя там эдаким ученым консультантом. Я уговаривал Ника замолвить за меня словечко перед его таинственными высокопоставленными друзьями, на которых он любил ссылаться, но из этого ничего не вышло. Начал было думать, не пора ли обеспокоиться: может, та ниточка, оставшаяся с времен Кембриджа, маленькая пятиконечная звездочка, которую дознаватели Билли Митчетта разглядели в созвездии моего досье, все еще мерцает там, несмотря на обещание Ника погасить ее?
Я ходил к Куэреллу выведать, не мог бы он рекомендовать меня на эту работу. Откинувшись в своем кресле и положив ногу на угол стола, он какое-то время молча разглядывал меня. У Куэрелла периоды молчания всегда подразумевали сдерживаемый смех.
— Знаешь ли, туда не берут первого встречного, — промолвил он. — Там самые лучшие люди, действительно первоклассные умы. К тому же они не знают отдыха, работают без выходных по восемнадцать часов в день. По-моему, это не в твоем вкусе, а? — Когда я уходил, он прокричал мне вдогонку: — А почему бы тебе не поговорить со старым приятелем Сайксом? Он в тех краях большая власть.
Когда я позвонил Аластеру, тот отвечал уклончиво и нервозно. Он был явно не рад моему звонку.
— Да ладно тебе, Психея, — сказал я, — оторвись на часок от своих кроссвордов. Так и быть, поставлю тебе пинту пивка.
В трубке слышалось его дыхание, и я представил, как он, словно загнанный кролик, безнадежно смотрит на нее, проводя короткими толстыми пальцами по колючим волосам.
— Ты не представляешь, Вик, на что это похоже. Здесь, черт побери, настоящий сумасшедший дом.
Я поехал на одной из департаментских машин. Была ранняя весна, но дороги предательски оледенели. Я еле полз в морозном тумане и попал в Блетчли уже в сумерках. Двое часовых на воротах долго изучали мои документы. Когда два прыщавых юнца с бритыми, в болячках, затылками, в фуражках явно не по их головенкам, хмурясь и почесывая покрытые легким пушком подбородки, проверяли мои бумаги, то были очень похожи на пару школьников, склонившихся над трудным домашним заданием. Позади сквозь туман проглядывали приземистые бараки, тут и там в окнах тускло светились желтоватым светом лампы.
Аластер встретил меня в столовой, длинном низком сарае, пропахшем чайной заваркой и прогорклым жиром. За столиками несколько одиноких душ, уныло склонившихся над кружками чаю и полными пепельницами.
— Да вы, ребята, действительно купаетесь здесь в роскоши, не так ли? — заметил я.
Аластер выглядел ужасно. Худой, впалая грудь, влажная серая кожа. Когда раскуривал трубку, державшие спичку пальцы дрожали.
— Да, все здесь довольно примитивно, — чуть раздраженно подтвердил он, будто именно он был здесь главным, а я порочил репутацию школы. — Обещали улучшить, но сам знаешь, как бывает на деле. Приезжал сам Черчилль, как всегда, выступил с воодушевляющей речью — жизненно важное дело, чтение мыслей противника и дальше в том же духе. Неприятный малый. Не понял толком, чем мы вообще здесь занимаемся. Я пробовал объяснить, но увидел, что у него в одно ухо влетает, из другого вылетает. — Он обвел глазами помещение и вздохнул. — Странно, самое плохое здесь — это шум, проклятые машины тарахтят двадцать четыре часа в сутки.
— Я просматриваю ваши материалы, — сказал я, — хотя не все. — Он внимательно посмотрел на меня. — Послушай, пойдем в пивную, здесь просто ужасно.
В пивной было ненамного лучше, но там хотя бы горел камин. Аластер пил пиво, погружая губу в пену и всасывая полный рот водянистого теплого пойла. Адамово яблоко прыгало вверх и вниз. Его интересовали военные события.
— Я имею в виду не пропаганду, которой полны газеты. Что происходит на самом деле? Мы здесь ничего не знаем. Смешно, черт возьми, а?
— Это надолго, — сказал я. — Говорят, на годы; возможно, лет на десять.
— Господи. — Обхватив ладонями голову, он мрачно уставился на испещренный кругами и рубцами клочок стойки между локтями. — Я не дотяну. — Он поднял голову и, опасливо оглядевшись, шепотом спросил: — Виктор, как ты думаешь, когда они придут?
— Кто они?
— Ты знаешь, кого я имею в виду. — Он обеспокоенно улыбнулся. — Как думаешь, они подготовлены? Ты там был. Если они не устоят…
— Они устоят, — заверил я, положив ладонь ему на руку. — Устоят, если мы им поможем: Бой, я… ты.
Аластер снова уткнулся в кружку и долго тянул пиво.
— Что касается меня, — ответил он, — то не знаю.
Мы просидели около часа. О своей работе Аластер говорить не хотел, сколько бы пинт я ни поставил. Спросил у меня о Феликсе Хартманне.
— Уехал, — сказал я. — Вернулся на базу.
— Сам?
— Нет, отозвали.
Ответ вызвал долгое молчание.
В девять Аластеру надо было заступать на смену. Спустившись со стула, он нетвердо стоял на ногах. В машине, вздыхая и легонько рыгая, сложил на груди коротенькие ручки и привалился ко мне. На воротах новая смена караульных, еще моложе, чем первая пара, заглянула в машину и, увидев Аластера, махнула рукой, давая знак проезжать.
— Так не положено, — пробормотал Аластер. — Придется утром о них доложить. — Он прыснул смехом. — Ведь мы можем оказаться парой шпионов!
Я предложил подбросить его до дома — было страшно холодно и наступило время затемнения, — но он настоятельно просил прежде остановиться, потому что хотел мне кое-что показать. Мы подъехали к одному из бараков, из тех что побольше. Подходя к двери, я услышал, или, скорее, почувствовал через подошвы ботинок приглушенный назойливый шум. Внутри барака выкрашенные под бронзу дешифровочные машины, каждая размером с платяной шкаф, с забавным усердием вертелись и стучали, будто выстроившиеся в ряд на арене большие тупые животные, монотонно повторяющие свои страшные трюки. Аластер открыл одну из них, чтобы показать мне ряды вертящихся и щелкающих колесиков. «Хороши уродцы, а?» — весело прокричал он. Мы вернулись наружу, на обжигающий мороз. Аластер оступился и упал бы, не поддержи я его. С минуту мы стояли в темноте, неловко держась друг за друга. От него пахло пивом, нестиранным бельем и остывшим трубочным табаком.