Неприкаянная. Исповедь внебрачной дочери Ингмара Бергмана — страница 11 из 48

режде считалось безмолвным, на самом деле полно звуков. Микрофон схватывает каждый из них, не отличая важных от неважных. С другой стороны, категории «важное» и «неважное» сами по себе бесполезны. Категории в принципе бесполезны. Чересчур много времени уходит у меня на то, чтобы отличить одно от другого. «Ангелы, слышал я, часто не знают и вовсе, / Где живые, где мертвые», – пишет Рильке.

Позже я думаю, что слышать, как ты сам стучишь по микрофону, так же неловко, как смотреть на свои собственные фотографии. Когда меня фотографируют, я зажмуриваюсь, морщу лоб и будто бы стараюсь спрятать лицо в своей собственной шее, как в трубе. Шея у меня длинная и тонкая, но с возрастом на ней появляется все больше складок. На снимке видны две черточки на месте глаз и лицо, не решившее, каким оно хочет выглядеть.

Шесть записей. Будь мой отец жив, я бы спросила его о молчании. Паузах. Тишине. Как мне лучше передать ее? Как бы он поступил на моем месте?

ОНА
Да, мы долго это планировали.

ОН
Мы долго это планировали.

ОНА
Да.

ОН
Но сегодня ночью я вдруг засомневался…

ОНА
Правда?

ОН
Да. Я лежал и сомневался.

ОНА
Почему?

ОН
Что почему?

ОНА
Почему не спал?


Долгая тишина.


ОН
У меня новое снотворное.

ОНА
Правда?

ОН
Я всю жизнь злоупотребляю снотворными… Флунипам – это штука серьезная, по две таблетки в день, еще две капсулы стесолида вечером и по утрам тоже две.

ОНА
По утрам?

ОН
Да.

ОНА
Рано утром? Чтобы еще чуть-чуть поспать?

ОН
Да.

ОНА
Значит, сегодня ты хорошо спал, да?

ОН
Да, сегодня я хорошо спал. Не просто хорошо, а на редкость хорошо.

ОНА
Но это… Это же хорошо?

ОН
Да… А сейчас мы здесь, у меня в кабинете… Его спроектировал архитектор, соображающий в акустике, и все здесь оборудовано для того, чтобы слушать музыку… Это мой кабинет.

ОНА
Да.

ОН
Да.

ОНА
Но ты начал говорить, что сегодня ночью ты не спал и сомневался в этой нашей затее, значит, возможно, ты иногда просыпался и думал, что не надо…

ОН
Да.

ОНА
Думал, что не надо… И сомневался во всем этом?

ОН
Да.

ОНА
И о чем ты думал?

ОН
(кашляет). Я думал, что мне следовало бы лучше подготовиться. Я подумал, что нам следовало бы составить что-то вроде вводной беседы, а потом построить весь разговор на ней.

ОНА
Хм.

ОН
Или что-то в этом роде. Я точно не решил.

Молчание. Он кашляет.


ОН
Потому что чем ближе к утру, тем страшнее мне становилось.

Всего у меня шесть записей. Каждая запись длится чуть больше двух часов. Когда мы уже сидели в кабинете с диктофоном, мы оба вдруг засомневались. Это я помню, и это слышно по нашим голосам. В них смущение. Мы будто приехали в незнакомый город, где нам надо говорить на чужом языке. Тишина на этих записях – не тишина вовсе, а потрескивание, шипение, стук, мямленье. Иногда отец говорит ясно, иногда – совсем невнятно. Иногда я говорю ясно, а иногда – совсем невнятно. Не уверена, что слово «ясно» правильное – будто речь о воздухе или погоде.

ОНА
Ты в этом кабинете уже много лет работаешь.

ОН
Да, много лет.

ОНА
С девятьсот шестьдесят седьмого?

ОН
Разве?.. Нет, это я не знаю.

ОНА
Да, с девятьсот шестьдесят седьмого. Ты построил этот дом, когда у вас был роман с мамой.

ОН
Разве это было в шестьдесят седьмом?

ОНА
Да, я родилась в шестьдесят шестом, а летом шестьдесят седьмого дом уже был построен.

ОН
Хм, ну да.


Долгое молчание.


ОН
Так ты родилась в шестьдесят седьмом?

ОНА
Нет, в шестьдесят шестом.

ОН
В шестьдесят шестом?

ОНА
Да.

ОН
Да, дружок.

ОНА
Но послушай…

ОН
(перебивает). Как я рад тебя видеть!

ОНА
Я тоже рада тебя видеть!

ОН
(нерешительно). Так сколько же тебе лет?

ОНА
Сорок.

ОН
Сорок? О господи! Неужто ты такая старая?

Я пытаюсь представить его себе, но получается не очень. Хотя нет. Если встать на узенькой лесной тропинке, той самой, где скотные решетки, то мне представляется пожилой мужчина на большом красном дамском велосипеде. Велосипед я вижу отчетливее, чем мужчину. Красное пятно на серо-зеленом пейзаже. Здесь ничто (кроме красного велосипеда) не бросается в глаза. Так оно и было. Аккуратно. Строго. У мужчины на велосипеде нет лица.

У меня есть снимок, на котором он сидит, склонившись над столом, и рассматривает в лупу фотографии. На снимке на отце тонкий коричневый шерстяной свитер поверх клетчатой фланелевой рубахи. Отец какой-то худой.

Он сидит на велосипеде, выпрямив спину, и не торопясь нажимает на педали. С одной стороны море, с другой – лес, велосипед с багажником, большими колесами и из тонких труб, сам отец высокий и худой, в коричневых вельветовых брюках, вязаном зеленом кардигане, вязаной зеленой шапке, а между ботинками и брюками видны красивые коричневые шерстяные носки из Мюнхена.

Носки ему штопала Ингрид. Катушки она аккуратно складывала в маленькую шкатулку для шитья, которая хранилась у нее в кабинете.

У Ингрид имелся свой кабинет, отделенный от отцовского узким коридором и вытянутым архивным шкафом. В своем кабинете Ингрид вела бухгалтерию, переписывала отцовские рукописи, отвечала на письма и вела дневник.

Нитки для штопки были того же цвета, что и носки, или, может, чуть светлее, словно солнце вшило в нитки чуть света. Когда отец работал, Ингрид расхаживала по дому. Лишь изредка она тихо сидела с каким-нибудь шитьем (штопала носки, зашивала рубашки, подрубала белье). Я спала на простыне с небольшой, поставленной Ингрид заплаткой. Мне было двадцать шесть, когда Ингрид заболела – рак желудка. Когда она умерла, я боялась, что горе разобьет отцу сердце.

Пожилой мужчина на велосипеде похож на чертополох. Он высокий, тонкий и зеленоватый и так естественно вписывается в пейзаж, что его сразу и не заметишь. Видно только велосипед. В Хаммарсе растет чертополох – на обочинах, возле скотных решеток и на полянах.

Когда я была маленькой, он читал мне перед сном. Прочитав одну главу – а мы заранее договаривались, что он читает мне главу, после чего мы выключаем свет и я засыпаю, – он поднимал голову и спрашивал: «Ну что, еще одну прочтем?» Он читал мне Астрид Линдгрен, Марию Грипе, Туве Янссон. Иногда он читал стихи или отрывки стихов. Он говорил, что стихи не любит, но порой носил в кармане сложенный пожелтевший листок бумаги с выписанными на него четверостишиями, на которые он наткнулся в какой-нибудь книге и не поленился переписать.

Я сидела на кровати, он – сбоку, и мы смотрели, как он разворачивает листок бумаги. На то, чтобы развернуть листок, у него уходило немало времени. Пока он его разворачивал, мы молчали. На тумбочке горела лампа. У меня были длинные жидкие волосы. Я отращивала их, хотела, чтобы они блестели. Бабушка говорила, что блестеть они будут, если каждое утро и каждый вечер проводить по ним сто раз расческой. На стуле висело бледно-синее выцветшее платье, из которого я за лето выросла.

– Ну что, готова? – спрашивал папа, разгладив бумагу.

– Ага, – отвечала я.

– Точно готова?

– Да.

– Точно-точно?

– Папа! Да!

Я слушаю свое сердце,

Мое сердце живо,

Я слушаю свое сердце,

Когда знаю, что сердце,

Что звезды падают с неба,

А я слушаю свое сердце,

И мое сердце живо.

– Вот и все.

– Хм.

– Еще раз прочитать?

– Да нет, наверное, не надо.

– Но красиво же, да?

– Даже не знаю.

Местность тут плоская. Деревья сгорбленные. Дорога виляет из стороны в сторону. Море серо-синее с зеленым отливом, бледное, тихое. Море умирает от нехватки кислорода. Время от времени море бывает покрыто ядовитыми водорослями. Водоросли мягкие, как старый ковер. Велосипед красный, и камешки хрустят у него под колесами. Велосипед такой красный, что с чем бы я его ни сравнивала – с маками, например, которые тоже растут в Хаммарсе вдоль обочин, – сравнение выходит неправильным. Велосипед более красный, чем все остальное, что приходит мне в голову. Я составляю список разных красных предметов, но все они недостаточно красные. Даже после папиной смерти, когда он ушел навсегда и я больше не в силах описать его лицо, – даже тогда краснота велосипеда колет мне память.

У нас всегда лучше получалось прощаться, чем встречаться. Когда я родилась, отец уже был в возрасте – сорок восемь лет, прямо как мне сейчас, он всегда был на сорок восемь лет старше меня. Каждый раз, прощаясь с ним, я думала, что это последний раз.

Не помню, сколько мне было лет, когда я начала прихорашиваться специально для него – браслет, слишком свободный и то и дело спадавший с запястья (я до сих пор постоянно теряю украшения и ищу их), волосы, собранные в тугой хвостик. «Зря ты прячешь лицо». Лет семь, наверное. Он просит не говорить «прощай», от слова «прощ