Однажды мама звонит и кричит в трубку: «Солнышко, я тебя люблю!» – так громко, что на линии что-то щелкает, и ответить я не могу, я стою посреди кухни с трубкой в руках и киваю. Я тоже ее люблю, люблю настолько сильно, что у меня выступают слезы.
– Скажи что-нибудь, – шепчет Катрина, – говори же!
Она стоит передо мной, приплясывая от радости. Не знаю, кто из нас больше рад маминому звонку.
– Она же не видит, как ты киваешь, – шепчет Катрина, – она слышит, что ты плачешь. Не плачь. Почему ты плачешь? Ответь ей что-нибудь, чтобы она услышала тебя и не думала, что ты все время переживаешь.
Я помню, как выглядели шведки, как их звали, помню, какая у них была грудь и лицо, как от них пахло, но о той, которую, кажется, звали Катриной, я ничего не помню. В том смысле, что я не помню, как она выглядела, ни фигуры, ни лица, но помню исходящее от нее настроение, темное, глубокое, синее, печальное. Если сравнивать ее с ягодой, я бы выбрала черную смородину. Она играла на гобое и репетировала рано утром, до того как я проснусь, обычно ее игра меня и будила. Играла она красиво, но мне надоедало – один и тот же фрагмент снова и снова. Однажды она сказала:
– Если мне только будет позволено работать в саду, готовить еду, играть на гобое или просто гулять в лесу, то, надеюсь, я смогу следовать завету апостола Павла, сказавшего: «Всегда радуйтесь, непрестанно молитесь, за все благодарите».
Больше она никогда не заговаривала о вере. Она клала руку мне на плечо и усаживала на стул, желая положить конец моим слезам. «Всегда радуйся, непрестанно молись, за все благодари». Я поняла, что это из Библии, папа цитировал Библию, и бабушка тоже, но не так ревностно. Эту цитату я поняла не до конца. «Всегда радуйтесь». Как же так – ведь Катрина самый грустный в мире человек?
Перед маминым отъездом Катрина говорит ей:
– Вашей дочери нужна одежда. Что-нибудь еще, а не только этот свитер. Она повсюду чувствует себя лишней. Я хочу сходить вместе с ней за одеждой.
Катрина готовит ужин каждый день. Она никогда не забывает подставки под стаканы и бутылки. Она помогает мне с сочинением, когда нам задают написать о романе «Убить пересмешника». Она отвозит меня к зубному врачу и дожидается, когда тот снимет мне брекеты. А потом она обхватывает мое лицо ладонями и говорит, что я красивая. Она ежедневно расчесывает кошку и не выдирает у нее шерсть.
Поздняя осень, но в воздухе разлито тепло, и по выходным я вылезаю в окно и бегу на пляж неподалеку, где меня ждут Вайолет, ее брат и их друзья. На пляже мы слушаем музыку и пьем пиво и что покрепче – у родителей Вайолет дома много подобного хранится. Они делают на бутылках отметины, чтобы было понятно, сколько жидкости осталось, но Вайолет вставляет в горлышко воронку и разбавляет выпивку водой. «Главное – не ошибиться», – говорит она, убирая воронку на место.
Мы сидим вокруг костра. Вайолет дала мне поносить блузку и брюки. Вайолет старше и одевается лучше меня. Я поворачиваюсь и замечаю Катрину – она стоит чуть поодаль. В небе расплывается солнце – золотое и усталое, оно вот-вот скатится в море. Джефф делает музыку громче. Это его магнитофон, так что музыку тоже выбирает он. Волосы Катрины развеваются на ветру. На ней черное платье. Она зовет меня. Выкрикивает мое имя. Нет, не выкрикивает, это неправильное слово. И она всегда зовет меня только по имени и никак иначе. Я поворачиваюсь к остальным, огонь трещит, я делаю вид, будто не вижу ее. Катрина выкрикивает мое имя опять, или не выкрикивает, а что она там делает. В конце концов я поворачиваю голову и говорю Вайолет, что за мной пришли. Мы закатываем глаза. Все оборачиваются и смотрят на Катрину. Ближе она не подходит. Солнце скоро исчезнет, и с моря уже тянет холодом. Я пожимаю плечами. Мне надо идти. Меня тошнит, но я допиваю жидкость, намешанную в бутылке из-под колы. Я не тороплюсь. Катрина никогда не отпускает меня. Мне приснилось, что она сама так сказала. «Я тебя никогда не отпущу». Я собираю вещи, хватаю обувь и босиком шагаю по песку. Катрина берет меня за руку, но я вырываюсь. Она появилась в тот день, когда мне исполнилось тринадцать. Она принесла с собой печаль, и молитвы, и свою покинутость.
Я говорю:
– Я прекрасно понимаю, почему твой любовник тебя бросил. Ты уродливая. Мне ты тоже не нужна. Ненавижу тебя.
В конце концов я звоню мистеру П. сама. Его номер записан на листке бумаги, который лежит в ящике стола на кухне. Звонить по нему полагается в случае крайней необходимости. Сейчас как раз такой случай. У мистера П. есть секретарь, и секретарь сообщает, что мистер П. на встрече. Я говорю, что дело срочное, и прошу ее позвать его. Это отлагательств не терпит.
У меня отличный английский. И говорю я прямо в трубку.
Отчетливо. И бодро.
– Добрый день, – здоровается мистер П. Он называет меня «фрёкен», но больше в шутку. – Чем могу служить?
Я отвечаю, что он должен купить мне билет на самолет – мне надо в Мюнхен.
– Хм… – мычит мистер П.
Я говорю, что таковы инструкции, полученные мною от родителей. Слово «родители» звучит властно.
– Хм… – повторяет мистер П.
Я упираюсь – мол, сейчас, с родителями невозможно связаться напрямую.
– Могу я поговорить с дамой, которая за тобой присматривает? – просит мистер П.
– Катрины сейчас нет дома.
– А ей известно… что ты мне звонишь? И что ты собираешься в Мюнхен?
Мистер П. колеблется. Это хорошо. Он не уверен. Он сомневается.
– Разумеется, знает! Мама с ней говорила.
Меня тянет заявить ему, что я не ребенок и ничье разрешение мне не нужно, но я прикусываю язык.
Главное – чтобы он сделал так, как я хочу, оплатил мне билет до Мюнхена, пускай лишь в один конец, но мне еще надо добраться на такси до аэропорта.
– Хм… – в третий раз повторяет он.
Мама в Москве, объясняю я, за железным занавесом, дозвониться до нее сейчас невозможно, и мистеру П. об этом прекрасно известно, а папу беспокоить нельзя ни при каких условиях, у меня даже и номера его нет, он, если можно так выразиться, и сам как железный занавес. Все это я выкладываю мистеру П. У меня тоже имеется план, и я его даже записала. Никаких импровизаций. Катрине я ничего не говорю, пока за мной не приезжает машина. Тогда я иду в кухню, прямо с чемоданом.
Катрина готовит обед. Сейчас субботнее утро.
– Ну, я поехала.
Она поднимает голову и смотрит на меня.
– Куда?
Я берусь за ручку чемодана, поднять его невозможно, и я дергаю чемодан за собой.
– Я уезжаю.
– И куда ты собралась?
Я глубоко вздыхаю и отчетливо говорю:
– Я уезжаю в Мюнхен.
С нобелевским лауреатом у мамы все было кончено, а когда я сбежала в Германию, Катрина уволилась. Спустя некоторое время мы вернулись в Норвегию, в нашу просторную квартиру на улице Эрлинга Шалгссона.
Маме хочется сделать что-нибудь ради других.
Ей хочется быть полезной.
Она смотрит на мир и хочет улучшить его.
Ей не хочется молчать, подобно Элизабет.
«Если я понадоблюсь тебе, – говорила она, –
Если ты скучаешь по мне,
Если хочешь, чтобы я пришла,
Если захочешь поговорить,
И чтобы я была рядом».
Мама уехала в Лондон. Не знаю почему. Я больше не сидела возле телефона, дожидаясь ее звонка. Но я по-прежнему боялась ее потерять. Иногда я заставляла себя бродить по кварталу или бегать вверх-вниз по лестнице до тех пор, пока не принималась плакать от усталости. Однажды я насыпала в стакан воды соли и заставила себя выпить. «Пей, а то она умрет!» Я знала – это называется навязчивые мысли, что это только мысли и ничего больше, что на них не следует обращать внимания, а надо лишь жить дальше. Мне нужно было одно тело для жизни и еще одно, отдельное, для мыслей. Балет я прогуливала. Ну и ладно. А потом вообще бросила. И в этом тоже ничего страшного не было. Мы с Хайди ночевали друг у дружки и готовились к жизни с мужчинами. Хайди уже осознавала, какое впечатление производят на мужчин ее гладкая кожа и походка, знала, что, когда проходит по улице, мужчины смотрят ей вслед. Она преодолела свои старые страхи и заменила их новыми. Где-то на полпути между старыми и новыми страхами находилась я.
В Лондоне мама давала интервью югославскому тележурналисту. Богдан – славянское имя, означающее «данный Богом». Одетый в белый льняной костюм, он задавал маме вопросы и так влюбился, что собрал чемодан и отправился следом за мамой в Осло. Наверное, из аэропорта он добирался не на такси, а на автобусе и вышел на площади Улава Кюрре, откуда с чемоданом прошагал сто пятьдесят метров до большого белого дома, на третьем этаже которого, за тяжелыми красными шторами, жили мы с мамой. Холодная осень в Осло, он стоит с чемоданом и книгами (они сложены в висящую на плече кожаную сумку), вокруг кружится листва. Своим глубоким голосом на ломаном английском он спрашивает, можно ли у нас поселиться.
– Я бросил все, – объявляет он.
Затем он раскидывает руки, словно это крылья и он вот-вот взлетит. Мама сбежала по лестнице и открыла ему дверь, и когда он раскинул руки, ей показалось, будто он хочет ее обнять, но он лишь собирается показать, какой огромный вокруг мир. Накрапывает дождь. Богдан делает шаг к ней и спрашивает:
– Можно мне жить с тобой?
Маме было сорок два. Ему – на год больше. В начале югославского интервью волосы у нее собраны в хвост, в конце – распущены. Это не оттого, что ему так захотелось, просто интервью у мамы брали во время съемок фильма, точнее, в перерывах между съемками, а в кино у нее сперва волосы собраны, а позже – распущены. Примерно в середине интервью он благодарит ее за то, что она освободила для него место.
Интервью, полностью показанное по югославскому телевидению, начинается с того, что Богдан что-то говорит зрителям и поворачивается к маме. Теперь камера направлена на нее. Не знаю, думала ли она об объективе камеры или о его глазах, а может, и о том, и о другом сразу. Он задает вопросы, она отвечает. Он цитирует Беккета. Ей это нравится, и она проделывает свой фокус с глазами. От него мужчины с ума сходят. Она умеет смотреть на них, не отрываясь, пронзая взглядом, наверное, им кажется, будто так на них еще никто не смотрел. Я тоже пыталась этому научиться, перед зеркалом тренировалась, но в моем исполнении это выглядит так, словно я всего лишь таращу глаза. Он спрашивает, не тяготит ли ее красота, и она смеется, не зная, что ответить. Тогда он спрашивает, какие слова из детства она запомнила первыми. На это мама своим тоненьким девическим голоском отвечает, что это была колыбельная, которую пела ее мать… и сама принимается петь.