Неприкаянная. Исповедь внебрачной дочери Ингмара Бергмана — страница 29 из 48

Она поет так тихо, точно песня предназначена только для его ушей, а не для всей Югославии, точно желает убаюкать и себя, и его.

Спи малыш, засыпай,

Глазки, светик, закрывай,

В одеяло завернись,

Ты лежи – не шевелись.

Мне она сказала, что он выпрыгнул за борт, а значит, запрыгнуть назад уже не получится. Не впервые железный занавес вырос на пути у любви. Поэтому Богдану и пришлось жить у нас. «Это все сложно объяснить», – сказала мама. Я уже давно ее не слушала, и то, что я не слушаю, ей надоело. И еще что я закатываю глаза. И не отвечаю. О моем существовании Богдан прежде не подозревал. В его бухгалтерии я представляла собой неучтенный расход. А он – в моей. В Белграде у него имелись собственные дети, но он оставил их ради моей матери. Бойтесь своих благих намерений. Мы с Богданом заключили пакт. Пакт о молчании. Я беспрепятственно таскала у него сигареты и за это его не дергала. Мама приходила и уходила. Наступила весна. Когда она входила в комнату, никто из нас не поднимал голову. Наступила зима.

Мама говорила:

– Похоже, теперь всегда темно будет.

Богдан пускал сигаретные колечки, и они плыли по нашей просторной квартире.

Наступила весна.

Наступило лето, и как-то ночью он постучался ко мне в комнату и попросил спуститься. Была ночь, я была не я, не маленькая девочка, и имя мое мне не принадлежало. Я была сном, тяжелым, легким, неуловимым, непроницаемым, я лежала под одеялом, а Богдан требовал, чтобы я проснулась, я слышала его голос, он словно снился мне, сперва тихий, потом чуть громче.

– Я не знаю, что делать, – говорил он, – я… она…

Прежде он таким многословным не был. Во всяком случае, не со мной.

Мы разговаривали по-английски. Английский Богдана был ломаный и красивый, как старая древесина.

– Она там лежит… – он показал на приоткрытую дверь их с мамой спальни, – она говорит, что… кажется, она просто хочет меня напугать… – не договорив, он умолк и посмотрел на меня, – может, поговоришь с ней?

Я прошла в мамину комнату и легла рядом с ней в кровать с золочеными ножками. Воздух здесь был спертый и тяжелый, пропитанный запахами сна и выпивки. На белых обоях алела красная кайма. Когда я была маленькой, мы с мамой лежали в кровати, водили пальцами по этой кайме, и мама напевала колыбельную, названия которой не знала.

Мама что-то забормотала.

Ей хочется спать. Пускай я уйду. И оставлю ее в покое.

Я прижалась к ней и прошептала:

– Мама, ты наглоталась таблеток?

– Нет-нет… просто выпила лишнего.

На тумбочке стоял пузырек из-под таблеток. Я взяла его и положила между нами.

– Мама?..

– Я это не сейчас… Он уже давно пустой.

Ее тело по-прежнему было самым горячим предметом на этой кровати. Я подняла ее руку и положила ее себе на горло. Тогда мама вздохнула, не грустно, а словно маленький ребенок, проснувшийся ночью от страха и радующийся тому, что его успокоили и что он наконец может смело заснуть опять. Я закрыла глаза. Ее сон был таким огромным, что его хватало на нас обеих. Из открытого окна дуло, и мама слегка шевельнулась. Кто из нас спал, а кто бодрствовал, сказать было сложно, но потом мама вдруг заплакала, и все встало на свои места.

– Я не хотела, – плакала она, почти беззвучно, после чего прошептала: – Я не знаю, что делать.

Богдан сидел в темной гостиной и курил. Чтобы понять, где именно он находится, достаточно было следовать за тоненькой струйкой дыма, вьющейся по квартире.

Когда приехала «Скорая», я склонилась над мамой.

– Мама…

Она отвернулась.

– Смотри, – воскликнула она, – смотри, какую кашу ты заварила!

Ее переложили с кровати на носилки, и санитар, а может, это был водитель «Скорой помощи», сказал:

– Может, вы вдвоем сами доедете до больницы?

Я перевела его слова Богдану.

– Мы погрузим ее в «Скорую», – добавил санитар, – а вы тогда своим ходом доедете. Ладно?

Он посмотрел на меня и добавил:

– Нам пора. А вы поезжайте следом.

Я кивнула.

Мы с Богданом сели в такси и поехали в больницу. На мне по-прежнему была ночная рубашка.

– Как думаешь, – начал он, – как думаешь, твоя мама когда-нибудь была счастлива с мужчиной?

– Мне-то откуда знать?

– Но почему?..

– Понятия не имею.

– А ты знала, что она?..

– Нет.

– Я все думаю: а она вообще сможет быть счастлива с мужчиной?

Я повернулась к нему:

– Богдан, я не знаю.

Водитель то и дело поглядывал на нас в зеркало. Мы ему не нравились. На мне – ночная рубашка, вся в пятнах. От Богдана пахнет куревом. Если меня стошнит, таксист сбесится.

– Хватит уже спрашивать! Я не знаю! Меня тошнит!

Богдан взял меня за руку и пожал ее.

Сиденья были черными и блестящими, и я представила, как моя рвота будет смотреться на этой черной поверхности. В машине пахло жидкостью для мытья окон.

Женщина-врач положила руку мне на плечо. Я попыталась сбросить ее, но у меня не получилось, и рука лежала у меня на плече, влажная и мягкая, как медуза.

– Твоя мама в последнее время часто переживала?

Богдан подошел ко мне, взял ее руку и убрал с моего плеча. Он сказал что-то по-английски, но врач английского не понимала или делала вид, будто не понимает. Она старалась не смотреть на Богдана и поймать мой взгляд.

– Твоя мама в последнее время часто переживала?

У врача были косички. Она была моложе мамы. Я подумала, что косички она зря заплела – с ними она выглядела как девчонка.

– Возможно, – ответила я, – а может, ей просто хотелось жить в Нью-Йорке. Не знаю.

«Праздник состоится в шамбр сепаре, это значит – отдельном помещении, – говорит мама, – это по-французски». «Ясно», – отвечаю я, хотя мы в Германии. «Это один из лучших ресторанов Мюнхена», – добавляет она. Метрдотель забирает у нас пальто и показывает на длинную широкую лестницу. Мама приподнимает подол платья и бежит вверх, она бежит, бежит, и бежит, «опаздывать нельзя», – говорит она на бегу, повернувшись ко мне. Подол ее шелкового платья волочится по ступенькам.

Она показывает на закрытую дверь с золотой инкрустацией и говорит:

– Нам сюда.

Я останавливаюсь рядом – из-за двери доносятся голоса и смех. Я смотрю на маму.

– Папа сейчас там?

– Да, папа, и еще другие люди.

– Тогда пошли?

– Подожди, только отдышусь.

– Папа знает, что я здесь?

Она рассмеялась.

– Что ты сбежала из дома и приехала сюда?.. Да, это он знает.

– Я же не дома была.

– В смысле?

– Я была не дома, значит, и сбежала тоже не из дома.

– Ну да.

– А Катрина мне не мать.

– Катрина очень расстроилась. Она считает, что ты сбежала из дома. Больше она няней работать не хочет.

– Ты сердишься?

– Нет.

– А папа сердится?

– Нет.

Я вздохнула и взяла ее за руку.

– Ну что, пошли?

Мама смотрит на меня. Щеки у нее красные. Ее шелковое платье такое тонкое, что скорее напоминает ночную рубашку.

– Я хорошо выгляжу? – спрашивает она.

– Да, – отвечаю я.

– Тогда пошли, – и она открывает дверь.

Я сжимаю ей руку – вроде как прошу подождать.

– А я – я хорошо выгляжу?

Мама улыбается. Выпустив мою руку, она кладет ладони мне на плечи и смотрит на меня. Я в синем платье.

– Ты красавица, – говорит она.

IV // Сжалься надо мной

Он вынужден сам складывать слова, вынужден взять боль в одну руку и сгусток чистого звука в другую (как, возможно, поступали жители Вавилона) и слепить их воедино, чтобы в конце концов выжать из них совершенно новое слово.

Вирджиния Вулф. О болезни

ОНА
Вы с отцом говорили о Боге?

ОН
Мы с отцом?

ОНА
Ты столько рассказывал о матери и бабушке, что я как будто знаю их, хоть они и умерли до моего рождения, а про твоего отца я знаю очень мало. Он был священником?

ОН
Да, но он был очень скрытным. Молчаливым и скрытным. По душам мы с ним никогда не беседовали.

ОНА
Никогда?

ОН
Нет. У отца было бесконечное множество правил, и хотя за правила следует благодарить, у нас только и было что правила, правила… Черт! Еда-то скоро уже?

ОНА
Да, скоро. Мы уже заканчиваем.

ОН (нерешительно). Нет…

ОНА
Да, мы и так задержались, но завтра суббота, мы начнем в одиннадцать, как обычно. Запишем, во сколько начало?

ОН
Да.

ОНА
А в воскресенье свободный день.

ОН
Понятно.


Он отводит взгляд.


ОНА
Запишем, ладно?

ОН
Что мы завтра отдыхаем?

ОНА
Нет, завтра работаем, отдыхаем в воскресенье. Запишем это?

ОН
Да, запиши.


Она поднимается и подходит к лежащему на столе ежедневнику.

Я это понимаю, потому что некоторое время ее голос слышится будто издалека. Его же голос совсем близко, и от этого их голоса звучат по-разному.

ОНА
> (издалека). Я вот что подумала… Во время завтрашней беседы… ничего, если я поспрашиваю тебя о твоем отце? Моем дедушке?

ОН
(совсем близко, словно нарочно говоря прямо в микрофон). Нет.

ОНА
Ты против?

ОН
Да, пожалуй, что против, да.

ОНА
Но почему?

ОН
Потому что сегодня я и так много чего сказал. Я совсем вымотался и не хочу, чтобы завтра все это повторилось.

ОНА
Ты не хочешь завтра работать?