Неприкаянная. Исповедь внебрачной дочери Ингмара Бергмана — страница 3 из 48

[1] В 1969 году мать отправилась в Хаммарс и взяла с собой дочку. Спустя еще четыре года, в конце июня, девочка снова приехала сюда. Она ехала навестить отца. Уезжать от матери ей не нравилось, но мать обещала каждый день звонить.

Ничего не изменилось, вот только теперь там жила Ингрид. Все вещи стояли на своих прежних местах, там, где девочка с мамой видели их в последний раз перед отъездом. Дедовы часы тикали и били каждые полчаса и каждый час. Сосновые стены желтовато светились, а по полу ползли темные тени. Отец опустился перед девочкой на корточки и с опаской сказал: «Вообще-то трогать тебя можно только твоей маме».

Маленькая и худенькая, она каждое лето приезжала в Хаммарс с двумя большими чемоданами, которые дожидались во дворе, пока кто-нибудь не занесет их в дом. Она выскакивала из машины, бежала по двору в дом, забегала в свою комнату и опять выбегала во двор. На ней было синее летнее платье, достававшее до колен. «Что у тебя в чемоданах? Почему у такой крошечной девочки такие огромные чемоданы?» – спрашивал отец.

Его дом был пятьдесят метров в длину и становился все длиннее. Чтобы дойти из одного конца в другой, требовалось время. Бегать в доме запрещалось. Отец потихоньку отстраивал дом, с каждым годом тот становился все длиннее, но не выше. Ни подвала, ни чердака, ни лестниц. Девочка жила там весь июль.

Ее приезд тревожит его, «ну, здравствуй, здравствуй», и вот по двору уже бегает девочка с узловатыми коленками и тощими ногами, или она танцует, эта девочка почти всегда исполняет какой-то мудреный танец, вместо того чтобы отвечать на вопросы, она принимается пританцовывать. А еще она встает перед ним, будто бросает ему вызов, – тогда он улыбается. Что теперь? Что нужно сказать? И что сделать?

Девочке не хочется расставаться с мамой, но ей не терпится увидеться с отцом, с этим местом: домом, островом, своей комнатой, цветастыми обоями. Она скучает по стряпне Ингрид, по полянам и каменистому берегу и по морю – серо-зеленое, оно отделяет папин остров от Советского Союза (а если заблудишься на море и попадешь туда, то обратно уже не вернешься), и здесь все так, как всегда было, и ничего никогда не изменится. У отца есть правила. Она их понимает. Правила – это алфавит, который она выучила вместе с настоящим алфавитом. «А» – это «А», «В» – это «В», тут и спрашивать излишне, а «Z» всегда была «Z», девочка знает про «Z», и отец редко на нее сердится. Рассердиться он может, с его-то взрывным характером, – так мама говорит, он может сорваться и рыкнуть, но девочка знает, где прячется отцовский гнев, и старается его не растревожить. Она худенькая. Отец говорит: тоненькая, как пленка.

Мама говорит с отцом по телефону и раздражается, потому что отец не дает девочке молока. Он говорит, молоко вредно для желудка. Послушать отца, так для желудка вообще много чего вредно. Но молоко особенно. Мама же считает, что детям непременно нужно молоко. Это все знают. То, что говорит отец, идет вразрез с элементарными знаниями о детях.


К тому же, жалуется мама, в остальном воспитание девочки его нисколько не интересует, а тут вдруг у него свое мнение появилось! В мамином голосе звенит металл. Все дети должны пить молоко, особенно такие худенькие девочки… Насколько я знаю, это был единственный раз, когда причиной ссоры между мамой и отцом стало воспитание дочки.

Перемены. Тревоги. «Ну, здравствуй, здравствуй. Дай-ка, я на тебя посмотрю. Как ты выросла. И какая стала красавица». А потом он складывает указательные и большие пальцы так, чтобы получился квадрат, и смотрит на нее через этот квадрат. Он прищуривает один глаз и смотрит на нее другим. Фотографирует. Заключает ее в рамку из пальцев. Не двигаясь, она серьезно смотрит на квадрат. Это ненастоящий фотоаппарат – будь он настоящим, девочка бы крутилась и волновалась – как она выйдет на фотографии?

Ребенок выдергивает его из привычных занятий. Отвлекает от работы. Мешает писать. Но это же лишь сейчас, в тот момент, когда она появляется во дворе с чемоданами – лишь сейчас, когда они не видели друг друга целый год, лишь сейчас она отвлекает его от работы. Она пританцовывает посреди двора. Он делает из пальцев фотоаппарат и смотрит на нее одним глазом, второй прищурен. Не знаю, кто вносит в дом чемоданы. Или распаковывает их. Или развешивает в маленьком шкафу в комнате платья, и шорты, и футболки. Наверное, Ингрид. Вскоре он скроется в кабинете (кабинет расположен в одном конце дома, а ее комната – в противоположном) и вернется к работе.

Мама девочки, та, кто воспитывает ее все остальные месяцы, кроме июля, и считает, что молоко детям полезно, тоже закрывается в спальне – ей хочется покоя, ей тоже нужно писать, у нее, как и у отца, тоже есть правила и алфавит. Но у нее ничего не получается. Материнский алфавит то и дело меняется, и девочке не удается его выучить, хоть она и пытается. «А» внезапно превращается в «L». Уму непостижимо. «А» было «А», а теперь вдруг стало «L», или «X», или «U». Мама пыталась работать в каждой комнате, во всем доме, но не смогла. Ей везде что-то мешает.

«У меня нервы не выдерживают», – говорит она.

Когда у мамы не выдерживают нервы, лучше сидеть тихо-тихо.

Мама с девочкой живут в большом доме в Стрёммене неподалеку от Осло. Они и во многих других местах живут, но первое место – это большой дом в Стрёммене. В палисаднике там кукольный домик, а на стене его девочка нацарапала свое имя. В какой бы комнате мама ни расположилась, девочка повсюду ее находит и вечно чего-то требует. Хочет порисовать. Хочет о чем-то спросить. Хочет что-то показать. Ее надо причесать. Ей хочется потанцевать. Да, она будет сидеть тихо-тихо и ни словечка не скажет, «обещаю, обещаю, ни слова». Ей опять хочется потанцевать. В конце концов в доме не остается комнат, где мать может спокойно работать, и тогда мать оборудует себе кабинет в подвале (дом в Стрёммене, в отличие от дома в Хаммарсе, рос не в длину, а в глубину). Но девочка до нее и тут добралась. Мама из подвала. Маме хочется написать книгу, но не получается. Девочка ее везде находит, и мать не может сосредоточиться. «А когда теряешь нить, – объясняет мать, – поймать ее потом практически невозможно».

С матерью всё намного менее предсказуемо, чем с отцом. Причина этого кроется в жизненных обстоятельствах. Отцу суждено было умереть раньше, и будет это наверняка очень печально, но не то чтобы неожиданно, потому что он очень старый. К смерти отца готовились, это понимала и сама девочка, и отец, и поэтому каждое лето они прощались с особой грустью. Это они умели. Прощание с матерью – нечто совершенно другое. Тогда девочка громко плакала, а мать прижимала ее к себе. «Ну, не плачь, не плачь, ты же большая девочка, не плачь» – она озиралась, пыталась удержать девочкины руки, которыми та цеплялась за нее. Кто на них смотрит? Маму всегда волнует, что другие увидят и скажут. А тут ребенок кричит. Откуда в такой тощей девчонке столько визга?

Отец называл мать своей скрипкой Страдивари. То есть музыкальным инструментом высшей категории с чистым и красивым звучанием. Мать берегла эти слова, лелеяла их и повторяла. «Он называл меня своей скрипкой Страдивари».

Она моя скрипка.

Я его скрипка.

Это пример того, как мать и отец обманывали себя метафорами. Никто из них не знал, что множество исследователей сходятся в едином мнении: скрипки Страдивари по звучанию ничем не отличаются от других похожих инструментов.

С другой стороны, что можно сказать о таких исследователях? Среди зрителей всегда найдется тот, кто прошипит: «Я знаю, как он это делает, он мошенник, он ненастоящий волшебник».

Но что мать с отцом смастерили? Слушайте! Это же девочка! По крайней мере, точно не скрипка Страдивари. Скорее, маленький ненастроенный орга́н, ревущий, потому что мама уезжала. И почему ребенок так цепляется за мать? Может, у девочки не все в порядке с головой? И что это за мать такая, которая постоянно уезжает? (Обвиняющие взгляды вечно доставались матери, а отцу никогда.) Маму мнение окружающих беспокоило, а вот девочку – нисколько. Она не обращала на взгляды ни малейшего внимания. И цеплялась за мать. Мысль, что она больше никогда не увидит маму, была невыносимой. Она прокручивала в голове разные способы смерти. В первую очередь, маминой. И своей собственной – после того, как мама умрет. Это может произойти когда угодно – возможно, мама умрет от болезни, или погибнет в авто– или авиакатастрофе, или ее убьют. Мама же по всему миру путешествует, вдруг ее занесет в страну, где идет война, и маму убьют. И если мама умрет, девочка прорежет в себе дыру, заберется в нее и исчезнет. Маму она любила сильнее всего на свете. Нет, о любви как таковой она не думала – само слово и его значение ей в голову не приходило. Если бы ее спросили про любовь, она бы, наверное, ответила, что любит маму, бабушку и Иисуса (потому что мама с бабушкой говорили, что Иисус ее любит), и еще кошек, но сильнее всех – маму. Мамы ей не хватало всегда, даже когда та находилась рядом с ней в той же комнате. Девочкина любовь была такой огромной, что мама ее не выдерживала. Иметь детей оказалось намного сложнее, чем мать думала. Руки, и ноги, и большие зубы, и крики. Больше всего ей нравилось, когда девочка спит. Моя маленькая крошка. Но когда все просыпались, становилось тяжеловато. Приставучая девчонка. И любовь приставучая. Дочка будто просилась обратно к ней в утробу. Мать ни за что не призналась бы, что эта приставучесть действует ей на нервы, ей и самой хватало тоски, которую наводили на нее мысли о том, кем ей хочется казаться, и кто она на самом деле, и что такое любовь и какой ей следует быть. Ее самым сокровенным желанием было, наверное, желание, чтобы ее беззаветно любили, но при этом оставили в покое. Впрочем, об этом она никому не говорила. Желать беззаветной любви к себе постыдно. Это страшный эгоизм. Внутри у матери было множество комнат, темных и позолоченных.