Неприкаянная. Исповедь внебрачной дочери Ингмара Бергмана — страница 33 из 48

У него были тысячи книг, он читал без перерыва, отмечая и подчеркивая то, что казалось ему важным.

Примерно в то время, когда Ингрид умирала, он читал «Книгу про Э» Уллы Исакссон. В книге рассказывается о том, каково это, когда твоего супруга медленно уносит слабоумие. Ингрид унес рак. Он попросил меня прочесть эту книгу. Сам он читал ее, сжимая пальцами черную ручку. Делал пометки на полях. Подчеркивал отдельные фразы. Читать книгу, которую он когда-то читал, книгу с его пометками – все равно что разговаривать с ним, не боясь сказать глупость.

Через несколько недель после похорон Ингрид мы всю ночь просидели на диване в гостиной, глядя на сгорбленные сосны, каменистый пляж и воду. Мы сидели рядом и смотрели на яростно-красное рассветное солнце, медленно поднимающееся из Балтийского моря.

«В этом бесприютном месте, на морском берегу, смотрит она на дороги».

Он велел мне возвращаться в Осло, не хотел, чтобы я оставалась там. Он крепко вцепился мне в руку, и за ночь костяшки пальцев у нас побледнели до синевы.

– Мне семьдесят четыре года, – сказал он, – и вот Господу вздумалось выгнать меня из детской.

В «Книге про Э» Улла Исакссон цитирует шведскую поэтессу Элин Вагнер: «В аду тоже пришлось расставить мебель». Напротив этой фразы папа поставил на полях восклицательный знак.

Когда мне было семь, мама сказала, что восклицательные знаки ставить вообще не следует. Я тогда написала рассказ о трех котятах. Рассказ назывался «Три маленьких котенка!».

С возрастом его почерк делается все более и более неразборчивым. Рука дрожит, один глаз не видит, буквы наскакивают друг на друга.

Об этом же говорит и папин восклицательный знак на полях. Вертикальная черточка и точка. Зажженная свечка. Сломанная ветка. Материк и остров.

ОН
Иногда я иду в гостиную и говорю: «Надо нам что-то сделать с этой картиной на стене»… а потом поворачиваюсь к тому, кто стоит в комнате… Он мне незнаком. Я говорю: «Эту картину повесили тут до меня», и тогда незнакомец отвечает: «До тебя здесь ничего не было, ты сам повесил эту картину, ты спроектировал и построил все комнаты, все это твое…» И его слова – «все это твое» – постоянно возвращаются… Мне снилось, будто я иду к Королевскому дворцу, и на пути у меня появляется вдруг какой-то мужчина, совершенно незнакомый. Он спрашивает: «Откуда ты?» И тогда я отвечаю: «Я из Хаммарса, что на Форё», а незнакомец говорит: «Да, пора нам узнать, кто там живет» – а я, все же сомневаясь, отвечаю, что да, наверное, это я там живу.

V // Твой ночной брат

Единственное, что мы точно знаем о Генри Портере, – это что его звали не Генри Портер.

Боб Дилан, Сэм Шепард

Когда пишешь о реальных людях: родителях, детях, возлюбленных, друзьях, врагах, дядях, братьях или случайных прохожих, необходимо превратить их в вымышленных. По-моему, это единственный способ вдохнуть в них жизнь. Помнить – значит оглядываться вокруг, снова и снова, и каждый раз удивляться.

«Автобиографическая работа начинается с чувства полного одиночества», – пишет Джон Бёрджер.

Мне хочется посмотреть, что произошло бы, помести я нас в книгу, так словно за пределами вымысла нас не существовало. Для меня это было бы так: я ничего не помнила, но потом наткнулась на фотографию Джорджии О’Кифф, напомнившую мне об отце. Я начала вспоминать. Я написала: «Я помню» – и меня охватил стыд, потому что я поняла, как много забыла. У меня сохранилось несколько писем, несколько фотографий, разрозненные записки, которые я хранила, сама не зная, почему храню именно эти, а не какие-то другие. У меня сохранились записи шести интервью с отцом, но когда мы делали эти записи, он уже был настолько старым, что почти забыл как свою собственную, так и нашу общую историю. Я помню, что произошло. Мне кажется, я помню, что произошло, но что-то из этого я наверняка выдумала, я вспоминаю истории, рассказанные снова и снова, и истории, рассказанные лишь один раз. Порой я слушала их, а порой я слушала лишь вполуха, я складываю все это рядом, взгромождаю друг на дружку, истории опираются друг о друга, и я пытаюсь нащупать направление.

Последние пару лет я часто просыпаюсь по ночам и лежу без сна. Какое-то время я принимала снотворное, не могла придумать, как использовать эти бессонные ночи, лежала и смотрела в потолок.

Не так давно муж нашел на чердаке диктофон. Я нажала на кнопку и услышала нас. Папу и меня. Наши голоса где-то в отдалении. Записи так давно исчезли, что я начала думать, будто выдумала их.

Когда отец не мог заснуть, он делал заметки на тумбочке. Я сфотографировала эту тумбочку, фотография хранится у меня в мобильнике, и различные участки можно увеличивать:

ДЕСЯТЬ ЛЕТ

  Я отчаянно ищу Ингрид

 БОЮСЬ

БОЮСЬ

БОЮСЬ

  БОЮСЬ

БОЮСЬ

Снял довольно серый и

скучный фильм, хотел

изобразить дух времени.

  Ингрид тоже боится

Отвратительное фиаско

И злобные отзывы.

ДЕРЬМОВАЯ НОЧЬ

Кровать, в которой он лежал, записывая это, уже много лет аккуратно заправлена. Подушки и одеяло накрыты белым вязаным покрывалом. В последнее лето его жизни стены в спальне тоже были исписаны, но сейчас те записи стерты. На стенах писал не он, а кто-то из ухаживавших за ним женщин, под его диктовку. Большими буквами и теми же черными чернилами, что и он, она написала его имя и названия – Хаммарс, Форё, Швеция, Европа, мир, вселенная. Его комната была конвертом – детской записной книжкой.

Все вещи расставлены в точности так, как при его жизни. Дом в Хаммарсе будет, что называется, сохранен для грядущих поколений. По комнатам расхаживают посторонние. Некоторые фотографируют. Кто-то садится на кресла и диван, облокачивается на столы, зажигает лампы и, возможно, осторожно укладывается на его кровать – проверить, мягкий ли матрас.


Как-то вечером я дома в Осло включаю телевизор и вижу известного режиссера средних лет. Он сидит в зеленом кресле в комнате, которую мы называли видеотекой. Там стояли два зеленых кресла – одно для Ингрид, другое для папы. Они по-прежнему там стоят. Режиссер сидит в кресле Ингрид и говорит что-то в камеру.

Видеотека – суть помещения: когда мы с Даниэлем повзрослели настолько, что детские спальни стали нам не нужны, папа объединил две эти комнаты и нашу маленькую ванную в телегостиную. У него имелась большая коллекция видеокассет, все зарегистрированные и расставленные в алфавитном порядке по специально сколоченным ради такого случая полкам.

С одиннадцати до трех разрешалось прийти сюда и взять кассету. При этом надо было записать название фильма и дату и поставить подпись, а возвращая кассету – указать дату возвращения. На маленьком столике тут лежала ручка и желтый блокнот, где все это и указывалось.

Иногда он заходит, когда ты подыскиваешь себе кассету.

– А может, «Колено Клер»?

– Нет, папа, не сегодня, я его много раз видела.

– Это Ромер.

– Я знаю.

Он расхаживает по комнате и рассматривает кассеты на полках.

– А «Сердце зимой» Соте?

Ты замечаешь на одной тапочке букву П, а на другой – Л и собираешься спросить: «Когда это ты начал разрисовывать тапочки?» – но вместо этого говоришь:

– «Сердце зимой» – отличное кино, я его очень люблю…

Вообще-то ты ждешь не дождешься, когда он уйдет и оставит тебя в покое, возможно, ты даже заберешь с собой «Сердце зимой», просто для вида, а потом вернешься и незаметно поменяешь его на какой-нибудь другой.

– Я и «Сердце зимой» много раз видела, а сегодня думаю, может, Вуди Аллена посмотреть.

Папа смотрит в потолок. Толстые стекла очков поблескивают, губы поджаты, и рот кажется бесконечно длинным.

– Ну что ж, как знаешь. Ты из лучших побуждений хочешь что-нибудь посоветовать, но она, судя по всему, пересмотрела уже все фильмы в мире. Впрочем, о чем это я, Вуди Аллен – признанная величина. «Преступления и проступки» – это шедевр, но ты-то, вижу, взяла «Манхэттен», ну что ж, поступай как угодно.

И много лет спустя я – здесь, в Осло, – включаю телевизор, а на экране режиссер средних лет говорит, будто чувствует духовное родство с мэтром.

Он сидит в зеленом кресле Ингрид, в окружении видеокассет, и утверждает, что чувствует родство. У него длинные темные ресницы и темные кудри. На столе стакан воды. Это тот самый маленький столик, на котором когда-то лежали желтый блокнот и ручка. Время от времени режиссер отхлебывает воды, он сидит откинувшись на спинку кресла и оживленно размахивает руками.

«Придурок, сюда нельзя приносить воду, от стакана на столешнице остаются круги».

Режиссер говорит, что он чувствует присутствие в комнате мастера, а потом достает из кармана часы на цепочке. Он говорит, что часы – это волшебный маятник, и если маятник качнется, значит, мастер где-то рядом. «Ah, yes, – тихо говорит он, медленно поднимая и опуская часы, – it moves, see, it moves, he is here»[16].

Все помещения – кабинет, гостиная, кухня с двумя сосновыми столами, видеотека, библиотека, даже спальня – все как прежде.

Смерть дала о себе знать, когда он опоздал на семнадцать минут. Семь, нет, восемь лет спустя я попыталась разобраться в них. В минутах. Как мне назвать их? Архивариус спрашивает: что сохраним, что уберем, что и как отсортируем?

Все его вещи были распроданы с аукциона. Он сам так решил, о чем подробно написал в завещании: «Я хочу, чтобы меня похоронили в коричневых брюках, красной клетчатой рубахе и красно-коричневом вязаном жилете.