Неприкаянная. Исповедь внебрачной дочери Ингмара Бергмана — страница 44 из 48

– Нет, – сказал он, – поздно. Мне расхотелось.

Он отвернулся, поставил ноги на педали и покатил прочь, а я стояла и смотрела ему вслед. Напоследок он обернулся и прокричал:

– Не хочу! Вы все испортили!

Тем летом я иногда бегом взбиралась по лестнице и тут же спускалась вниз, просто чтобы посмотреть, сколько раз смогу пробежать вот так, не останавливаясь. Я рассказала Эве про привидение в кустах сирени. Ее дедушка по материнской линии, которого она почти не помнила, говорил, что если боишься этого привидения, то следует разложить на ступеньках вилки с ножами. Эва сказала, что нам тоже нужно так сделать, и по вечерам то и дело спрашивала, зачем я рассказала ей эту дурацкую историю – теперь она от страха не спит.


«Научи их забывать», – поет Лу Рид в одной песне, рассказывая, чему следует научить детей. О похоронах отца у меня почти не осталось воспоминаний. Помню розу в длинных струящихся волосах пасторши и как пасторша пела что-то непонятное на готландском диалекте. Помню, что виолончелист играл сарабанду из Пятой сюиты Баха для виолончели. Помню, как актер, когда-то игравший Гамлета, не выдержал и громко, до всхлипов, расплакался. Помню красные цветы на гробе. И еще помню, что тот день состоял из бесконечных процессий, мы садились в машину и вылезали из нее, входили в церковь и выходили оттуда, а под конец двинулись по длинной тропинке через кладбище к готовой принять его могиле.

Когда мы начали записывать интервью, на шестой и последний день, мы с отцом разработали план. Работа – или проект, или книга – уже значительно продвинулась, а когда начало положено, возникает неизбежный вопрос о том, как поступить дальше. How to proceed[23]. Десятое марта 2007 года. Я собираюсь в Осло.

– Но, – говорю я.

– Но, – повторяет он.

– Но, – говорю я, – я вернусь через две недели, и мы возобновим работу.


Таков был наш новый план. Я уезжаю, но возвращаюсь. И мы возобновляем работу.


Но когда я вернулась, его болезнь уже не позволяла нам работать, встречаться в заранее оговоренное время и записывать на диктофон беседы. Он обо всем забыл. О проекте. О записях. Обо мне.

Говоря об уже проделанной работе, следует сказать вот что: каждый раз мы завершаем встречу определенным ритуалом. Сперва несколько раз повторяем, что пора заканчивать. Затем обсуждаем обед, после чего я подкатываю кресло к письменному столу. Там лежит альманах, также называемый дневником или ежедневником. Я перелистываю страницы, нахожу день, когда мы встретимся в следующий раз, и записываю время. Иногда мы прикидываем, сможем ли начать не в одиннадцать, а в другое время. Однако в итоге мы всегда сходимся на одиннадцати. А затем, чтобы подтвердить договоренность, мы записываем в альманахе наши имена. Я пишу его имя, а он мое. На этот ритуал уходит минут двадцать. Пишет отец медленно, в моем имени четыре буквы[24], он сидит в инвалидном кресле, я стою рядом, и он выводит в альманахе мое имя, его рука дрожит, я сую руки в карманы, потому что боюсь не сдержаться, выхватить у него ручку и дописать побыстрее. «N, еще одна N, вот и все, готово».

Ему нужен круглосуточный уход, а может, забота, а может, помощь. За ним по очереди ухаживают шестеро женщин, но главная среди них Сесилия, она все решает. Сесилия ставила пленку, когда отец еще смотрел кино, когда он съехал в кювет, вытаскивала его Сесилия, и патроны из ружья после смерти Ингрид тоже вынула Сесилия.


Согласно плану моего пребывания в Хаммарсе – которое подходило к концу, потому что я планировала вернуться в Осло, – мы с папой собирались встречаться каждый день. Из этого ничего не вышло. Мы даже через день не встречались. За ту весну он стремительно сдал. Не уверена, что «стремительно» – правильное слово. Старость – процесс замысловатый, сложное сочетание быстроты и неторопливости. И передышки не предполагается, ни днем, ни по ночам. Иногда, вместо разговора, мы слушали музыку.

Однажды я предложила ему включить блюз, или джаз, или госпел. Например, Махалию Джексон. Но он лишь шикнул на меня. Или попросил поставить Баха. И покачал головой.

Когда Пабло Казальса спросили, зачем он репетирует, играя на виолончели, ведь ему уже за девяносто, музыкант ответил: «Потому что так я делаю успехи».

Иногда утром у отца не хватало сил встать с кровати, и тогда я присаживалась рядом. А порой мне звонила одна из ухаживавших за ним женщин и говорила: «Не надо сегодня приходить», или: «Лучше вам сегодня не приходить», или: «Он не желает вас сегодня видеть». Не знаю, были это его слова, или это женщины додумывали за него, а может, Сесилия. Когда меня там не было, не знаю, помнил ли он, кто я. Дни, лица и голоса сливались воедино. По Хаммарсу расползался туман, и все, кто приходил и уходил, таяли в нем.

Сесилия с длинными темными волосами и красивым лицом оставила на кухонном столе записку: «Ему нужен покой! Не приходи завтра!»

У Сесилии имелся собственный план и собственная договоренность, и с моими они не совпадали.

* * *

Отец обладал редкой способностью: он давал другим возможность чувствовать себя единственными. Чувствовать себя так, будто их заметили, услышали, выбрали. Он брал тебя за руку и говорил: пойдем со мной – и рано или поздно тебе начинало казаться, будто ты первый, кому он говорит нечто подобное. Что есть ты и он и против вас весь мир. Даже превратившись в дряхлого старика, тощего и слепого на один глаз, страдающего от забывчивости и собственного косноязычия, став одним воспоминанием о мужчине, сидя в инвалидном кресле за семью закрытыми дверями, – даже тогда он сохранил эту способность. «Останься со мной. Не уходи от меня. Ты единственная, кого я подпускаю так близко».

Возможно, он говорил: мы с тобой так похожи. Мы оба – блудные дети. Ночные братья.

Любит – не любит, тебя могли любить, тебя любили, тебя любили больше всех.

Будь папа песней, он был бы – учитывая всех его женщин, расставания, раскаяния и слова, – он был бы блюзовой песней с примесью кантри, двумя жанрами, с которыми папа не желал иметь ничего общего.


Я пытаюсь уяснить что-то про любовь и про моих родителей, про одиночество, занявшее столько места в их жизни, а еще почему они сильнее всего остального боялись, что их бросят.


Вот выдержка из его письма, написанного в 1958 году (оно адресовано Кяби, четвертой из пяти жен):


Сегодня я получил четыре ценнейших письма от ГОРЯЧО ЛЮБИМОГО ЧЕЛОВЕКА.

В одном из этих писем она спрашивает, за что она удостоилась такой сильной любви и почему «именно она».

Следует ли мне сделать попытку объяснить или же лучше отговориться, окутав ответ туманом изящных слов, которые так удачно ложатся на бумагу?

К тому же ЛЮБИТЬ – слово такое заезженное, однозначное и грустное, что мне не хочется тебя любить.

Однако я, наверное, все равно попытаюсь описать чувство, переполняющее меня, поднимающееся и опускающееся, подобно большому озеру.


Когда отец навсегда переехал в Хаммарс, Сесилия дала своему работодателю обещание. Она никогда не относилась к нему как к отцу – не думаю, что между ними сложились подобные отношения, впрочем, их отношения были не похожи на ту связь, которая появляется между возлюбленными, друзьями или братом и сестрой. Так какова же она была? Они виделись по утрам, писали друг другу записки, совершенно лишенные чувств, зато полные сокращений: «т. к.», «и т. д.», «напр.», «и пр.». Коротенькие сообщения о практических деталях. Хозяйство, деньги, сиделки, мелкий ремонт. Отец практичностью не отличался, в отличие от моего свекра – тот мог пойти в лес и отыскать подходящую деревяшку, из которой мастерил потом рукоятку ножа или топора, зато отец понимал важность подобных практических моментов. Добротно изготовленных вещей. И когда все делается с умом.

– Забыть о практических моментах, когда выстраиваешь отношения, – это, сердечко мое, все равно что забыть о фундаменте, когда возводишь дом. И тогда считай, что ничего не вышло. Любовь без здравого смысла обречена на гибель. Нельзя… как же это сказать правильно… Нельзя построить дом, если в твоем распоряжении всего лишь пригоршня песка и миллион красивых слов.

Отец всю жизнь требовал у женщин обещания, первой была его собственная мать, темноглазая Карин, а последней – Сесилия.

Что станется с ним, когда он совсем постареет и будет не в состоянии ухаживать за собой?

Он полон энергии, квартира в Стокгольме продана, наконец-то он на весь год уезжает в Хаммарс. Сейчас весна, повсюду цветет ветреница, и отец рад: начинается новая жизнь, в которой он – островитянин, мужик с Форё. Так почему же он сейчас об этом спрашивает?

У перил стоит девушка, она отвернулась, и лица ее не видно, она смотрит вниз, в воду, словно хочет прыгнуть за борт. Он направляется в Форёсунд за газетами. Льет дождь. Девушка стоит неподвижно. Ему хочется, чтобы она обернулась и посмотрела на него. Она молодая, это понятно по ее фигуре. Паром качает. Идет дождь, и отец включает… как уж там они называются? Все останавливается. Нет, жизнь двигается дальше, но внутри у него все останавливается. Девушка не оборачивается. Идет дождь, девушка смотрит в воду, перегибается через перила, ему кажется, что она сейчас прыгнет, и он включает… эти… как уж там?.. Ну, в машине, их включают во время дождя, и они еще делают так – вжик-вжик?

Он сидел в джипе, на улице лил дождь, а слово «дворники» напрочь вылетело у отца из головы. «И куда это вообще годится, если я теряю способность себя контролировать? Если ноги меня не держат, глаз не видит, а слова исчезают?»

Он всю жизнь боролся с языком, с буквами. Листки желтой бумаги. Ручки. Дверь, за которой он скрывался. Строгие правила, которые ему так хотелось нарушить, но он не осмеливался, даже на бумаге, лишь на съемочной площадке, в окружении актеров, фотографов, звукооператоров, техников – тех, кто знает, что делает. Коллег. Arbetskamraterna