Сам термин «канцелярия мертвых писем», по сути, вышел из Почтовой службы Соединенных Штатов в 1825 году. В Соединенном Королевстве Великобритании и Северной Ирландии вся неприкаянная почта: то есть письма без адреса, или отправленные по несуществующему адресу, или по адресу, который невозможно разобрать, – стекается в Национальный центр возврата в Белфасте. Почему в Белфасте – понятия не имею. Национальный центр возврата – название уродливое, сбивающее с толку, изобрести такое способна только британская бюрократия. Канцелярия неприкаянных писем – более точное в смысловом отношении выражение и куда более поэтичное.
Квартиру эту я купила потому, что она соседствует с автобусной остановкой, потому что в ней все еще сохранились изначальные паркетные полы 1930-х и потому, что ее садик ограждали стены, делая его совершенно недоступным для посторонних взглядов. Автобусы останавливались часто: примерно каждые пятнадцать минут подходил какой-нибудь – и на то, чтобы добраться до центра, уходило меньше двадцати минут. К тому же у квартиры была просторная прихожая, внутренние дверные проемы и коридоры были вполне широки, чтобы вместить мою инвалидную коляску в тех нечастых случаях, когда мне приходилось пользоваться ею.
В детстве я собирала марки. Не в той противной манере «пусть «Стэнли Гиббонс»[43] обзавидуется», столь любимой школьниками и безумными королями, хотя ритуалы и мотивы, какими наделяла я собственную вариацию этого хобби, вероятно, со стороны показались бы такими же капризными и навязчивыми. Важны мне были не столько марки, сколько письма, меня меньше интересовали редкие новозеландские памятные марки в честь полета «Союз-Аполлон» первого дня гашения, нежели марки, которые доставались мне по случаю. Мои мать и отец оба служили в армии, и это означало, что кто-то из них всегда был в отъезде и что мы никогда не жили в одном месте больше трех лет. Родители спорили по поводу моего образования. Мама считала, что мне бы лучше – более устроенно – учиться в школе-интернате. Для армейских деток было полно бесплатных стипендий, во всяком случае, тогда было так, и, по маминому разумению, интернат обеспечил бы мне стабильное общение со сверстниками в том, что могло бы называться домом, даже когда мой подлинный дом находился в текучем состоянии. Зато отцу был так ненавистен его собственный опыт пребывания в интернате, что он и слышать о том не хотел, так что я ездила за родителями повсюду: длинный перечень названий, включавший Висбаден, Солсбери, Кипр, Норталлертон, Северную Ирландию, Падерборн и снова Кипр. Всего я училась в двенадцати школах. Считается, что дети такого рода перебоев не терпят, так ведь? Уверена, что время от времени я притворялась, будто и мне это ненавистно, однако в действительности это меня превосходно устраивало. Натыкайтесь постоянно на учителя, которого ненавидите, или на школьного задиру, или на какого-нибудь грозу всей школы, или на любое другое порождение нудной низкой жизни – и вы с самого первого мгновения будете знать, что у всего этого лишь ограниченный жизненный срок. Есть дата его истечения. И от этого вам намного легче сказать всем им, чтоб катились и заткнулись. А как же друзья, которые, может случиться, станут тебе по-настоящему нужны? Что ж, им всегда можно написать.
Моей лучшей подругой стала почта. С возрастом и пока наши переезды продолжались, а круг моих друзей (бывших друзей) и безнадежных утрат становился шире и запутаннее, я начала видеть в почте едва ли не органическое существо, своего рода колонию общественных насекомых со своими сборщицами, трутнями и рабочими, и все они, жужжа, разлетаются, исполняя службу небесной канцелярии, разнося благоразумие и доставляя истину, повергая в прах невежество и почитая царицу-королеву. Ведь была ж еще и королева, конечно же, была. Ее голова значилась на всех марках, так ведь?
Мое странствующее детство сопровождали порой и тяжкие времена, в особенности тягостен был отъезд из военной базы в Висбадене. Пришлось расстаться с Линси: один из тех редких случаев, когда безнадежная утрата на самом деле стала долгой дружбой. Но даже тяжкие времена сносными делали письма, и за годы между привитием навыков чтения и окончательным возвращением в Англию для учебы в университете я их получила тысячи. По-вашему, электронная почта – это то же самое, однако на самом деле это не так. Я знаю, поскольку пользуюсь ею все время: я не из тех динозавров, что отказываются приобретать компьютер. Я им достаточно пользуюсь, чтобы понимать: никакая электронная почта не сопряжена с тем же томлением, с тем же предвкушением или отчаянием, какое возникает, когда видишь реальный почерк (или выводишь что-то своим) на настоящей бумаге. В почерке человека слышится его или ее голос, вы этого не находите? Ощущается и расстояние, и близость одновременно: расстояние, пройденное письмом, близость пальцев в касании пальцами – посредством письменных знаков на бумаге.
Марки играли для меня роль талисманов, служили гарантией надежного преодоления расстояния. Мысль, что письмо может пролететь мимо, никогда мне в голову не приходила. До того самого случая с письмами Люси Дэвис, когда мы впервые приехали в Солсбери.
Мне было одиннадцать лет, возраст неспокойный, трудный (так, во всяком случае, со мной было), обстоятельство, лишь частично смягчавшееся нашим новым местом обитания. Дом в Солсбери был, по сути, бунгалом; своеобразная армия белого слона 1920-х, несомненно, при официальных закупках останавливала свой выбор на том, что подешевле. Дом был исключительно просторным, располагался вблизи нескольких протяженных дорожек для выезда верхом или прогона скота, по которым, коль душа потребует, можно было добраться до самой Солсберийской равнины. Я любила тот дом и в особенности свою спальню, к которой примыкала отдельная комнатка поменьше, имевшая выход из дома.
Первая неделя во всяком новом доме в равной мере вызывает недоумение, восторг и тревогу. Дом еще не стал своим – факт, с которым сталкиваешься то и дело, когда находишь какие-то непонятные почтовые отправления, по-прежнему приходящие к людям, жившим здесь до тебя. На другой день после того, как мы въехали в солсберийское бунгало, пришло письмо для некоей мисс Люси Дэвис, что вызывало недоумение прежде всего потому, что я не раз слышала, как и мать, и отец называли только что выехавшую семью Бьюканенами. Думаю, видимо, этот факт, как и собственное мое сдерживаемое сожаление и беспокойство в связи с переездом, заставили меня почувствовать, что ничего плохого не будет, если я вскрою письмо. Бьюканены были доподлинными бывшими съемщиками: любой вид почтовых отправлений, адресованный им, следовало пересылать как можно скорее без ненужных проволочек. Эта же Люси Дэвис, с другой стороны… Кем она была? Она хотя бы вообще существует?
Конверт был проштемпелеван в Вестбери днем раньше. Еще страннее было то, что первоначально письмо послали в место под названием Тайтрингтон, выдуманное название, я о таком ни разу не слышала[44]. Когда позже я сверилась с нашим «Атласом дорог Великобритании», то с удивлением обнаружила, что есть такая деревушка менее чем в десяти милях от нас, по дороге на Уорминстер. Адрес в Тайтрингтоне был напечатан прямо на конверте. Кто-то перечеркнул его синей шариковой ручкой и сбоку приписал адрес в Солсбери – наш адрес! Письмо внутри было написано порывистым, с трудом разбираемым почерком, показавшимся мне едва ли не знакомым, и было насыщено странными увещеваниями «хранить спокойствие» и «ничего не говорить», почему-то казавшимися угрозой. Я едва смогла разобрать смысл письма, но оно тем не менее наполнило меня колким беспокойством, в основном оттого, что я постоянно думала, а что могло бы случиться дальше. Люси Дэвис здесь не жила (возможно, никогда), а значит, письмо никогда не дошло бы. Я перестала читать письмо, дойдя до половины, и сунула его обратно в конверт. Затем сделала единственное, что мне пришло в голову: заклеила снова клапан и вернула письмо туда, где нашла его, на коврик перед входной дверью. По счастью, открывала я его над паром, конверт не рвала, так что, если не приглядываться очень уж внимательно, ничего и заметно не было.
Когда я в следующий раз проходила через прихожую, письмо исчезло.
Ни мама, ни отец о нем не заговаривали, и я полагала, что тем дело и кончилось. Ан нет. Три дня спустя явилось еще одно письмо: тот же перечеркнутый адрес, той же мисс Люси Дэвис. Я видела письмо мельком на этот раз (отец поднял его первым) и, помнится, испытала облегчение, поскольку это означало, что мне не придется ничего выяснять, даром что я понятия не имела, что было выяснять. Целая неделя прошла, прежде чем пришло следующее. На этот раз я находилась дома одна: мама была на учебном плацу, отец где-то в городе.
Я знала, что его долго не будет – полно времени, чтобы отпарить и вскрыть письмо, если мне того хочется. Я знала: нельзя. Не только оттого, что это письмо не было моим, чтоб его вскрывать, но и оттого, как подействовало на меня чтение первого. Только не было сил противиться. Получалось почти так, будто целая история разворачивалась, история, куда я уже успела войти, вскрыв первое письмо, и теперь у меня не было иного выбора, как увидеть, чем она продолжилась.
Этот (третий) конверт выглядел толще, будто внутри деньги лежали. На деле лежали фотографии, две, и на каждой изображалась девочка лет пяти, одетая в джинсовый комбинезон и желтую футболку.
К фотографиям имелась записка, где значилось: «Сара скучает по тебе». И только. Никакой «дорогой Люси», ничего.
Я почувствовала, как накатило то же колющее беспокойство, ощутила до того сильный страх, что некоторое время думала, уж не заболела ли. Позже я убедила себя, что почувствовала вину, прежде всего вину – оттого, что конверт вскрыла. В этом была часть правды, однако никак не вся правда. Я засунула фото и записку обратно в конверт, едва не порвав его при этом. Взглянуть на них еще раз представлялось невозможным: будто копаться в ящике с нижним бельем отца. Я расправила клапан, потом аккуратно приклеила его, как делала это раньше.