«Взглянуть» обернулось для меня прочтением всего произведения за два дня. С сомнением относитесь к тем, кто бахвалится чтением целых романов, пусть и коротких романов, в один присест. Это не чтение – это переворачивание страниц. Так же, как и написание романа за один месяц не писательство – это печатание на машинке. Через пару глав я принялся делать пометки: исправления, редакторские варианты. Вот до чего я был уверен, что сообщу ему о желании издать роман. Тот был настолько хорош, что автору пришлось бы порядком изгадить его в моих глазах, чтоб я передумал. Иэн роман не изгадил.
Уже решив, что я хочу издать роман, буквально извел себя, силясь уяснить, должен ли я его издавать. Вышагивал по квартире Джейн, взвешивая «за» и «против». В одном углу ее спальни на стойке балансировала женская голова манекена со стеклянными глазами и в рыжем парике. Я звал ее Джейн.
– Ты как думаешь, Джейн? – спросил я. – Иэна я в глаза не видел. Роман у него исключительно гнетущий. Он замкнут со всех сторон экзистенциальным отчаянием, и рассказчик глубоко несимпатичен.
Я помолчал.
– Да нет, ты права, – говорю. – Ведь и я всегда настаиваю: персонажи не должны обязательно нравиться, просто надо верить, что они существуют.
Я подправил парик на манекене, вглядываясь в стеклянные глаза. На нем болталось летнее платье Джейн, голубое, очень подходившее к стеклянным глазам, не то что к глазам Джейн – зеленым.
Я не подвергал сомнениям свою точку зрения на привлекательность (или непривлекательность) персонажей, но меня беспокоило, во что я, возможно, втягиваюсь. Широко распространено мнение, что принимать рассказчика за автора – это ошибка, и все же слияние Иэна со своим рассказчиком было именно тем, чего я страшился.
Что, если Иэн похож на своего рассказчика? Имело это хоть какое-то значение? Скажем так, да, я был склонен верить, что имело. Не вообще, а в данном конкретном случае. У себя в библиотеке я завел раздел, который назвал «Полкой охламонов», для книг авторов, до того самовлюбленных, что они просили издателя поместить на обложке книги свое авторское фото или писали для публикации какой-нибудь пустячок, требуя печатать его в окружении отрывков из писем своих поклонников, полка для авторов, до того убежденных в собственном величии, что отказывались «вылезать из постели меньше, чем за тыщу», когда их просили принять участие в какой-нибудь антологии, для авторов, что были сущими охламонами – охламонами для редакторов, охламонами для книготорговцев, охламонами для читателей. Сущие охламоны.
Был ли рассказчик Иэна охламоном? Уверенности не было, зато он из тех ребят, что не задумываясь продинамят любого. Мораль его не трогает, но аморален ли он? Он почти наверняка биполярен или, возможно, сам страдает от расстройства личности, что, может, и объясняет кое-что в его поведении, но оправдывает ли? Вел ли я себя как идиот, беспокоясь, что Иэн мог оказаться охламоном? Что он, возможно, писал о себе самом? Не то чтобы в этом было что-то плохое: я этим всю дорогу занимаюсь.
Я прошел в кухню Джейн и встал у раковины, с минуту глядя через окно в соседскую кухню. Вытащил наполовину заполненный биоразлагаемый мешок из мусорного контейнера и вынес его. На обратном пути подобрал почту, выбросив листовки с приглашением на совместные молитвы и ночные бдения в клубах, а также купоны компаний такси – прямо в утилизационный ящик в коридоре. Остальное принес обратно на кухню и бросил на стол. Мельком просмотрел письма, пока закипал чайник. Ничего для меня, ничего для Джейн. И где теперь эти люди, подумал. Неужто Служба Ее Величества по налогам и таможенным сборам с банками, энергокомпании и компании кредитных карточек, шлющие все это, так и продолжат их слать, пока кто-то не велит им перестать? Я налил чаю, но оставил его остывать на кухонной стойке. Встал у окна того, что называл передней комнатой, и следил за тем, как мамаши проходили со своими детьми, забрав их из начальной школы в конце улицы. Пошел во вторую спальню, где Джейн вдохновила меня создать себе мастерскую: маленький столик, ставший для меня рабочим, и конторский стульчик для машинистки, спасенный из мусорного контейнера. Опять вышел. На комоде на площадке (нижний ящик Джейн освободила, чтоб и я мог им пользоваться) стояла асимметричная ваза красного стекла высотой с фут, и так уж получилось, что в тот момент на нее падал свет из окна. Я вынул телефон и сфотографировал ее. Пока свет продолжал ласкать вазу, я обошел ее, отыскивая наилучший ракурс, и сделал немало снимков.
Поплелся обратно за свой стол с мыслями об Иэне. Теперь, думая о нем, я старался мысленно его представить (из-за связи с бельгийскими марками) похожим на короля Болдуина. Строгий пробор сбоку, очки. Пастельные тона.
Принялся за новое электронное сообщение.
«Привет, Иэн…»
Стер написанное.
«Уважаемый Иэн…»
Удалил и это.
«Иэн…» Откинулся на спинку своего стульчика и достал из кармана телефон. Открыл фотографии. Экран заполнили маленькие изображения красной вазы. Коснулся одного, увеличивая, а потом просмотрел всю серию, удаляя одни и оставляя другие. Когда же выбрал то, что понравилось больше всего, отправил его по электронной почте на свой ноутбук, потом сохранил снимок на флешке. Извлек флешку, закрыл ноутбук и убрал его со стола. У меня для него в спальне Джейн было потайное место.
Опустившись на колено, чтобы засунуть ноутбук между гардеробом и стеной, я взглянул на Джейн, ту, в рыжем парике и голубом платье, и приложил палец к губам: «Тс-с-с».
Я прошелся до главной дороге и повернул направо. Среди турецких ресторанов (художники Гилберт и Джордж каждый вечер в одно и то же время сидят в одном и том же), кафе и баров, где владельцу «МакБук Про» уготовано местечко у окна, я в конце концов отыскал «печать фото» и вошел. Час времени займет, сказали мне, так что я оставил там флешку, пошел пешком по Стоук-Ньюингтон-Роуд. Когда-то в 1980-х, студентом, я был частым гостем в том районе, где раз за разом посещал кинотеатр «Рио», тогда он представлялся эдаким порогом в никуда, полупустым, позабытым. В последние годы в нем стали появляться молодые люди с летческими усиками, обросшие бородами, одетые в брюки гольф и жилеты. Так же, как и в 1980-х, многие женщины носили комбинезоны, только теперь не из полиэстера, а из хлопчатобумажной саржи, все забрызганные красками. Здесь слышалась скорее французская речь, чем английская – с турецким и ямайским акцентом. Позже вечером молодые люди со всего Лондона выстраиваются в длинные очереди у безымянных дверей, ведущих в подвальные клубы.
Часом позже я вновь был на кухне Джейн, распаковывая пиво из винного и овощи с рынка. Еще я принес цветной снимок десять на восемь[50] красной вазы и дешевую рамку с зажимами из фотостудии. Отыскал у Джейн молоток с гвоздем и повесил фотографию в рамке над комодом на площадке, иными словами, за самой красной вазой. Не знаю, сможете ли вы себе представить такое: изображение чего-то по месту нахождения – позади этого чего-то. Не совсем позади, чтоб вещи видно не было, но выше по стене над и позади нее.
Джейн я об этом не рассказал, предпочел подождать и посмотреть, как много времени ей понадобится, чтобы заметить фото. Она пришла вечером домой и поначалу его не заметила. Я налил ей бокал вина и предложил передохнуть в передней комнате, пока я ужин подам.
– Если ты имеешь в виду гостиную… – сказала она.
Входя в комнату с едой, я увидел, что Джейн встала с дивана и разглядывала себя в зеркале над камином с восхищенным вниманием. Я, наполовину скрытый, задержался в дверях и любовался, как она оттягивала и ощупывала кожу под подбородком, которую привычно называла мне своим двойным подбородком. Я всегда уверял ее, что не понимаю, о чем она говорит, – и не понимал. У нее великолепная кожа, чистая, гладкая, совсем как у манекена, но Джейн несоразмерно сокрушалась о появлении признаков старения.
Меня не трогало, выгляжу ли я на свой возраст. Зато трогало не столько само по себе старение, сколько его неизбежное последствие. Смерть была уже не за горами и подступала все ближе. И дело было не столько в ее неизбежности в какой-то момент будущего, сколько в возможности ранней смерти, в особенности той, что можно избежать, а потому я постоянно бдительно следил за опасными признаками. Мне была невыносима мысль, что смерть сумеет одурачить меня и подкрасться, как раз когда я повернусь к ней спиной. Так, чтобы Джейн не подумала, будто я крадусь к ней из-за спины, я кашлянул, выдавая свое присутствие. Я опустил взгляд на миски-плошки, что держал в руках, но не раньше, чем увидел, как ее пальцы быстренько перебрались на лицо, смахивая воображаемую крошку туши для ресниц.
Кто, переваливши за пятьдесят, не изведал утрат? Я потерял отца, Джейн – мать, умершую очень молодой от прогрессировавшей болезни, когда Джейн едва вышла из подросткового возраста. Порой я задумывался, не выдает ли озабоченность Джейн старением ее особой тревоги по поводу той же или похожей прогрессирующей болезни, состояния неизлечимости. Она видела, как угасала ее мать: поначалу, в течение нескольких лет, медленно, потом стремительно. Что меня тревожило, так это то, что она предпримет, когда и впрямь обнаружит эти свидетельства.
– На вид пальчики оближешь, дорогой, – произнесла Джейн, когда я протянул ей одну из мисочек.
Ели мы в уютном молчании.
Наверное, больше тревожила утрата друзей. Рак груди унес самую давнюю из подруг Джейн. Опухоль мозга прервала жизнь одной моей приятельницы, но она уже была неизлечимо больна, когда я с нею познакомился, что в какой-то мере (во всяком случае, когда оглядываешься назад) было легче вынести, словно бы утрата с самого начала была вписана в сроки и условия приятельских отношений. Джейн отнесла грязную посуду на кухню и вернулась с десертом, дважды пройдя мимо комода на площадке. Если висящее изображение красной вазы позади красной вазы и было испытанием, то не тем, что определяло бы степень наблюдательности Джейн, а тем, что имело большее отношение к феномену дублирования, повторения. Могут ли, раздумывал я, возникнуть обстоятельства, в которых мы не сумеем заметить картинку внутри картинки, сюжет внутри сюжета.